Текст книги "Листопад в декабре. Рассказы и миниатюры"
Автор книги: Илья Лавров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 32 страниц)
В углу прижались стол и два стула, вот и вся мебель, и от этого кабинет казался удивительно пустым, неуютным, как новенькая, незаселенная квартира.
Секретарь Фетисов, со строгими, сросшимися на переносице бровями, с непреклонным, режущим взглядом зеленых глаз, слушал Кунгурцева, сурово сжав мальчишеские пухлые губы. Он соглашался, поддакивал, обещал заняться девочкой, создать комиссию для проверки.
– Конечно, мы добьемся, чтобы ребенок получил нормальные условия для развития, – сказал он суховато.
Кунгурцев пристально посмотрел на него и вдруг, тоже строго и сухо, заявил:
– Мы, в областной газете, надеемся на вас. Если есть сигнал, нужно немедленно реагировать. Я долго не могу задерживаться здесь.
Фетисов медленно поднялся.
Лицо его стало совсем молоденьким, оно подернулось нежным румянцем.
– Ладно! – сказал он. – Идемте разбираться!
Сначала нагрянули к соседям Бородулихи. Фетисов действовал напористо и стремительно. Он расспрашивал соседей, брал письменные свидетельства, нажимал на тех, которые увиливали: дескать, хлопотное это дело, разговоров не оберешься.
– Вы это бросьте! Знаем мы ваше: «Моя хата с краю!», – распалялся он.
Фетисов поднял на ноги всех соседей. И все они утверждали в один голос: жить в таких условиях ребенок не может.
– Ну, все ясно! – и Фетисов ринулся на штурм Бородулихи.
Изба ее смотрела заплатанными оконцами на бурлящую Бию, на дверях клочьями висели остатки войлочной обивки, завалинка тонула в сероватой лебеде. Дом был без сеней, без крыльца, и двери открывались прямо во двор, кое-как огороженный сучковатыми жердями. На трубу было надернуто ведро без дна.
В избе Кунгурцев и Фетисов увидели почерневшие, давно не беленные стены, облупившуюся плиту, картофельные очистки и грязную посуду на столе. В нос им ударила резкая капустная кислота и редечная вонь.
Бородулиха, в засаленной телогрейке и в кирзовых сапогах, набросилась на них:
– Какое ваше собачье дело! Не суйте свои носы! Мое дите, и никому я его не отдам. Ишь ты, заявились указчики! Заворачивайте оглобли! Я здесь хозяйка!
Ее обрюзгшее лицо, должно быть, когда-то было красивым. Но от прежнего сохранились только плавные дуги черных бровей, такие брови в старину называли на Руси «соболиными».
Кунгурцев попытался говорить с Бородулихой по-доброму, но она осыпала его изощренной бранью.
– Послушайте, гражданка! – оборвал ее Фетисов. – Неужели вы уж настолько опустились, что забыли свой долг?
– Ты не агитируй меня, указчик!
– Мы вас привлечем! – взвился Фетисов.
– Я вот тебе привлеку! – Взбешенная хозяйка схватила со стола кринку.
Они торопливо вывалились из избы.
– Ну, бабища! – пробормотал Фетисов. – Полное моральное разложение!
– А ведь что-то изломало ее душу, – с горечью проговорил Кунгурцев.
– Да просто распустилась, и все тут!
Но предположение Кунгурцева оправдалось.
– Бородулиха была другой, – сказал им ветхий старик, гревшийся на завалинке. – Она была – Пашенькой. Это война сломала ее. Мужик ее погиб на фронте. А она его больше себя любила. Вот с тех пор и пошло у нее все наперекосяк. Пить стала. Прикашшицей была в магазине, да как-то однажды недостача обнаружилась. И угодила Паша в тюрьму. Оттуда и девчонку приташшила.
– Чепуха все это, – хмуро заявил Фетисов. – Человек должен уметь управлять собой.
Кунгурцев сердито покосился на него.
Вечером пришел в гостиницу совсем разбитым. Не спалось почти до рассвета. В большом – на десять человек – номере стоял храп, густо пахло сапогами. В окно смотрел печальный тоненький месяц – освещенный бочок серого, очерченного серебряной каемкой-паутинкой шара. Такое Кунгурцев видел впервые.
От всей этой истории с Бородулихой на душе было тошно.
На другой день Кунгурцев уезжал.
– Я все это возьму под свой контроль, – заверил его Фетисов. – В случае чего оформлю дело через суд.
– Девочка должна быть устроена, – строго сказал Кунгурцев на прощание. – Вы позвоните на турбазу мне. Договорились?
Уже смеркалось, когда Кунгурцев приехал на турбазу…
Все здесь деревянное: лестницы, домики, столовая, магазин. И все это ютится между елями, соснами, под раскидистыми березами.
На площадках длинной лестницы – скамейки, а вместо урн – ведра. Чтобы не перевертывались, они прибиты к плашкам. На втором этаже главного корпуса – веранда. Тут – бильярд. Днем отсюда все озеро видно, а сейчас в темноте оно едва угадывается.
Крутая лесенка ведет через люк на большой высокий чердак, освещенный яркой лампочкой. Чердак весь перекрещен стропилами. Кунгурцев увидел брошенную гитару без грифа, груду ломаных пюпитров, стульев. Здесь валялись, натянутые на рейки, лозунги: они лежали изнанкой вверх, и сквозь кумач проступали буквы, написанные мелом.
В углу отгорожена комната с полукруглым окном на озеро, в ней жили два знакомых инструктора. Они-то и отвели место Кунгурцеву.
К дощатым стенам прикреплены кнопками зеленые с голубыми цветами обои. Кнопок так много, что кажется, будто обои усыпаны мухами. В открытое окно дует ветер, и обои местами пузырятся, трещат о стену.
В комнате валяются кеды, рюкзаки, спальные мешки, туфли, книги. На тумбочке – приемник, на столе – хлебные корки.
Внизу на веранде, возле здания, на широких лестничных площадках еще гомонила молодежь, играл аккордеон, шаркали ноги танцующих, звучал смех, а усталый Кунгурцев уже с удовольствием растянулся на кровати. Где-то здесь и его спутница. В памяти зазвучало: «Я люблю тебя такую, лебедь – белая река!»
Он лежал и все видел приветливое, полное лицо. Розовели кончики ушей, кончик носа, кончики пальцев, словно женщина только что вышла из студеного озера. И вся она чистая, прохладная. Щурится, будто смотрит издали…
4
Проснулся Кунгурцев от запаха хвои. Едва рассвело. В открытое окно дышал елями, травами, озером сине-зеленый Алтай.
На чердаке жили белогрудые ласточки. Когда Кунгурцев вышел из комнаты, они заметались, закричали. Он скорее с чердака – в люк, по лесенке – на веранду. Лагерь еще спал. Тишина, пустынность.
И вот оно, Телецкое озеро! По-алтайски: Алтын-Коль – Золотое озеро. Кунгурцев шел по берегу. Далеко в лесу, в невидимом селе рокотал движок, гавкали собаки, орали петухи; на воде гоготали, крякали, хлопали крыльями утки и гуси. В кустах птахи какие-то цвинькали. Мягко и нежно покаркивая, пролетели два черных ворона.
Кунгурцев остановился возле маленькой зеленой палатки рядом со стогом, прилег на траву, закурил.
Озеро извивалось среди гор. Хмурые отроги их толпились у самой воды, словно прилегли зелено-косматые чудища, подогнув передние лапы, припали к озеру и, чавкая, пьют и пьют и никак не могут напиться.
За прибрежными горами виднелись другие, за другими синели третьи. Чем дальше, тем они туманнее, призрачнее.
Озеро чисто-черное, мрачноватое. Тарахтя, прошла моторка, оставляя след, как самолет в небе. Отходя от моторки, он расширялся и расширялся, образуя узкий, длинный треугольник.
Эти длинные морщины-полосы – с одной стороны серебряные, с другой черные – катились к берегу со стогом.
Прожужжало еще несколько моторок, натягивая за собой серебряные струны. Они сделали озеро полосатым.
Кунгурцев услыхал шорох палатки, обернулся и нисколько не удивился, увидев свою попутчицу.
– Вставайте! Новый день начинается! – крикнул он, точно сообщил о каком-то чуде.
Травина, увидев его, засмеялась.
– Я соскучился о вас, – сообщил он доверчиво. – Как ваше имя?
– Зовите Еленой.
– А фамилия?
– А зачем она вам?
– Не знаю. – И он тоже рассмеялся.
– Ну, все уладили?
– Почти!
Травина, усмехаясь, только головой покачала…
Теплоход «Алмаз» гудел совсем как автобус. Они сидели на его носу. Весь день плыли из конца в конец озера и обратно. Оно растянулось на восемьдесят километров. Травина рассказывала о нем. Озеро виляет между гор, налив сумрачное ущелье черной жидкостью. Оно начинается рекой Чолушман, а кончается рекой Бией и само похоже на реку. Кое-где по крутизнам висят белыми лентами далекие водопады. Их движения не видно. Много речек прорывается к озеру: они ревут в глубоких мрачных ущельях, забитых непроходимым лесом, заваленных камнями и буреломом, валятся в озеро с высоты, висят седыми космами.
Кунгурцев сидит на бухте каната и слушает, касаясь плечом Травиной. А она вся такая собранная, ладная, в меру веселая, в меру серьезная, в меру общительная и в меру сдержанная…
Низко, почти касаясь волы, пролетели дикие утки, с лёта сели на озеро, заскользили, взбороздив за собой серебряные стрелы.
Горы плотно заросли лесом. Ни земли, ни стволов не видно. Различаются только одни сомкнувшиеся вершины. Одна над другой, одна над другой – этажами уходят они на гребни сопок.
Плыли, а впереди, совсем близко, смыкались отроги, и Кунгурцеву чудилось, что здесь конец озера. Но – поворот, и опять извив озера, и снова впереди смыкались горы. И так все время: дали не было.
Озеро пустынно, недвижно. Оно кажется безлюдным. Селения где-то за горами.
Иногда приставали прямо к берегу. Одни названия маленьких пристаней чего стоили! Яйлю, Кокша, Челюш, Чили, Чолушман…
Из горных лесов к пристаням выходили усталые туристы с рюкзаками. Одни взбирались по крутому трапу на теплоход, а другие сходили на берег, гуськом тянулись в лес.
Кунгурцеву черная вода озера казалась жирной, густой. Ее заляпали тяжелые белые блики. Они, колыхаясь, переливались, как нефтяные блины. У берегов на черном зеркале лежало множество желтых листьев.
Когда солнце скрывалось за вершинами гор и на озеро смотрело только синее небо, черную воду покрывала узорчатая голубая рябь. Если же небо закрывала туча, воду осыпали не голубые, а серые узоры бликов.
Теплоход замирал у пристани, и вокруг него на черной, тяжело колышущейся воде начинали возникать серебряные полоски. Они, словно резиновые, растягивались и сжимались, растягивались и сжимались. И теперь уже вода напоминала Кунгурцеву стволы берез. Только на березах черные полоски по белому, а на воде, наоборот, – белые полоски по черному.
Теплоход плыл дальше, а игра света, блики вдруг исчезали, и вода от ряби делалась вафельной, как черная рогожа. Кунгурцев и Травина с удовольствием смотрели на эту шелковую рогожу, по которой иногда сыпались серебряные искры…
Этот день незаметно сблизил их, и Травину не утомило общение с Кунгурцевым, как обыкновенно утомляли ее другие люди.
Расставаясь на причале, Кунгурцев удивительно просто, без смущения признался:
– А знаете, я ведь могу полюбить вас. Если уже не полюбил.
– Какой вы стремительный!
Они оба рассмеялись.
5
Устраиваясь на ночлег, она почему-то начала вспоминать свою юность и ребят, которые когда-то ей нравились. Вспомнила будоражащие свидания, поцелуи тайком, от которых голова шла кругом. Как все остро тогда переживалось, как все было взбаламучено в ее жизни! Впервые ее поцеловал знакомый студент на катке. Прибежала домой потрясенная, увидела на пианино мамины перчатки, всего лишь перчатки, и вся так и вспыхнула, стыдливо залилась краской.
И вот, припоминая сейчас весь этот юный бред, она вдруг захотела, чтобы к ее костру пришел Кунгурцев.
Но тут же ей стало нехорошо, точно она угорела: рушился установленный распорядок ее жизни, а вместе с ним исчезали и приятный покой в душе, и ощущение независимости и чистоты, и тихое удовольствие от жизни, от всего окружающего. Нет-нет! Эта цыганщина может испортить ей всю работу, весь отдых. Да и к чему осложнять свою жизнь? Она и от мужа-то ушла потому, что он загромождал ее жизнь невыносимыми, бесчисленными обязанностями, какие, по его мнению, должна была выполнять женщина и жена – сначала ей казалось, что она любила его, а потом почувствовала себя прямо-таки домработницей возле него: принеси, унеси, положи, возьми… И она ушла. И вот уже три года живет свободная – сама себе королева.
Досадуя, Травина почувствовала, что не может вернуть утраченную ясность, все в душе замутилось, как будто в прозрачном ручье переворошили донный песок и он заклубился желтым дымом. Не может она смириться с тем, что кто-то входит в ее душу, лишает свободы, независимости.
Ей опять представился Кунгурцев рядом с ней в палатке.
Она сердито разделась, вошла в студеное озеро. И вода успокоила, освежила…
И все-таки ночью спалось неважно. Встала на рассвете, сделала физзарядку и ушла в лес на прибрежных горных скатах.
Совсем немного погуляла она для моциона, а Кунгурцев уже тут как тут: стоит в траве, дымчатой от росы, брюки до колен вымокли. Смеется:
– Здравствуйте, лодка! Кебезень!
Тепло прокатилось по всему ее телу. Стараясь подавить волнение, она спокойно улыбнулась и объяснила:
– «Кебезень» – это искаженное слово. Правильно будет «Кеме-Езень».
Они побрели между деревьями. И, может быть, оттого, что ей стало тепло и хорошо на душе, она вдруг заметила, что и поляны и склоны гор были усеяны фиолетовыми кукушкиными башмачками.
Травина сорвала несколько цветков. Рассматривали их, почти касаясь друг друга головами. Бархатные от росы, башмачки были без каблучков, но с задниками, а на задниках оказались два кокетливо изогнутых лепестка-украшения. Носки у башмачков загибались, как у восточных чувяков. Отверстия, куда, должно быть, кукушки вставляли лапки, заполняли семена.
Травина рассматривала эту диковинку природы, а сама все ждала чего-то необычного. И в то же время злилась на себя за это ожидание, за это забытое волнение, за то, наконец, что она здесь, с этим увальнем.
Пока она рассматривала кукушкин башмачок, Кунгурцев осторожно и нежно коснулся губами ее волос на виске.
– Чудак вы… – она вздохнула шумно, точно долго сдерживалась.
Он смущено молчал.
– Ну, зачем вам все это? И мне? Я своей жизнью довольна. Понимаете? Я – счастлива. Мне больше ничего не нужно. У меня все есть, – внушала она ему, как бестолковому ученику. Она почти диктовала, раздельно и четко.
– А что у вас… есть? – тихо спросил Кунгурцев. В глазах его рябило, в них так и сыпались со всех сторон красные ягоды калины.
– Ну, как «что есть»? – холодновато звучал диктующий голос Травиной. – Я – свободна. Живу, как мне хочется. Совесть моя чиста. На душе покойно. Жизнь доставляет мне удовольствие. Я радуюсь всему, что вижу.
– Добавьте еще, что у вас хорошая работа, хорошая квартира, хорошая одежда, – невесело пошутил Кунгурцев. Он еще не мог понять, какой изгиб ее души открывался перед ним и к чему вел их разговор. – В общем, живи, полней и благодушно посасывай зубы, в которых застряло мясо? – все неопределенно шутил Кунгурцев.
– Мне ничего не нужно, ничего! Понятно? – обозлилась Травина. – Я всем довольна.
– Довольны? Всем довольны?! Собой, миром, людьми! – Кунгурцев даже саданул кулаком по стволу осины. С нее зашумел дождичек: такая обильная роса пала на дерево ночью.
– Ради бога! Ради бога! – Травина в притворном ужасе замахала руками. – Оставьте все это себе. Я ни одному человеку не причинила страдания!
– Но и ни одному не облегчили его?
Травина прищурила серые глаза, будто Кунгурцев отдалился от нее, и сухо разъяснила:
– Я приехала сюда работать. Понимаете? Работать! У меня срочная и очень важная работа. А вы мешаете мне.
– То есть как это мешаю? – Кунгурцев остолбенел от неожиданности.
Травина покраснела.
– А вот так, – обрезала она и ушла…
Близилась осень. Черемуха переспела. Срываешь одну ягоду, а вся кисть осыпается. На черемуховых кустах появились темно-красные листья. Темно-красные листья в росе!
Кунгурцев брел, чувствуя саднящую тоску и тревогу. Что-то теперь раздражало его в этой женщине. Но что?
Весь день Травиной не работалось, не было нужного покоя в душе. Ночью плохо спала, чувствовала себя раздраженной и разбитой. Так после жаркой и длинной дороги пропыленное тело ежится от зуда, и хочется поскорее вымыться.
Все это злило. Она почти ненавидела Кунгурцева и в то же время он волновал ее. Ночами ей снились такие сны, что она, вспоминая их, краснела. Так продолжаться не могло. Нужно было избавиться от всего этого.
Последние три дня, встречаясь с Кунгурцевым в столовой или на берегу озера, она суховато кивала ему и только. А у него глаза были тревожные, вопрошающие. Но это уж его дело, пусть сам расхлебывает…
А у Кунгурцева и правда на душе было смутно. Не то мучило недовольство собой, своей жизнью: как-то проходила она, не оставляя зримых следов, – не то давало себя знать одиночество: все-таки ему уже тридцать пять, а у него не то что семьи, но и квартиры-то нет, живет бобылем у тетки. Или уж действительно схватила за шиворот любовь и сделала из него этакого классического страдальца-воздыхателя?
После размолвки с Еленой он не знал, куда себя деть на этом самом Телецком озере. Разве пойти с туристами в горы? А как тут без него будет девочка? Она не выходила из головы. Он все видел ее сумрачные глаза. Как бы там Фетисов не затянул дело: пожалуй, нужно съездить, поторопить его.
Но только он собрался в дорогу, как секретарь позвонил ему сам.
– Я вас обрадую, товарищ Кунгурцев! – кричал он в трубку. – Все разрешилось без суда. Вчера Бородулиха сама явилась. Осознала! Плакала очень. «Ничего, говорит, не могу с собой поделать. Совсем спилась». Девочку сегодня увезли в Бийский детдом. Так что вопрос разрешен.
– Ну, я рад, дорогой товарищ Фетисов! – закричал Кунгурцев. – Рад, рад, черт возьми! Вы бы еще занялись самой Бородулихой. Может, что-нибудь и получится?
– Возраст у нее не соответствует! Мы же – комсомол!
– А все-таки подумайте, так просто, по-человечески!
– Попробуем, – неопределенно протянул Фетисов.
– А я вас должен огорчить. Не обижайтесь только. Липовый я корреспондент. Для дела напустил туману. Сами понимаете!
В трубке длилось такое долгое молчание, говорящее о растерянности и разочаровании, что Кунгурцев весело расхохотался…
«Вот теперь можно и в горы двинуть», – решил он.
Брел по лесу, насвистывал, рвал переспелую черемуху, думал об Елене. Что ему теперь делать? И как вести себя с ней дальше?
Она отыскала лесной ручей, распалила возле него костерок и села на старую трухлявую колоду. По нескольку раз перечитывала каждую фразу в рукописи, вычеркивала повторения, заменяла неудачные слова, расчищала громоздкие фразы.
Ручей булькал, резвился – прозрачный, студеный. Успокаивал, возвращал утраченную тихую радость. Солнечная рябь играла на галечных перекатах, такая же рябь сыпалась по стволу старой кривой ивы, что нагнулась над ручьем. Весь ручей был в тени, под ветвями, и только омуток освещало солнце. И вот над ним-то, в колодце из света, танцевали мошки. Ветер дунет и развеет их, точно клуб дыма. Глядь, через миг они уже снова танцуют в золотом колодце над омутком.
Подальше, в кустах и деревьях, ручей был невидим, только доносился его говор в камнях.
Трясогузки бегали по берегу, мочили в воде лапки. Вдруг птахи испуганно взлетели, и из кустов появился человек. Травина помрачнела. Серьезно и молча смотрел на нее Кунгурцев.
– Честное слово, случайно наткнулся, – проговорил он. – Но думать о вас – думал. Часто. Часто!
Травина вздохнула, захлопнула тетрадь, поднялась и сказала спокойно:
– Приходите ко мне сегодня. В десять.
Она ушла, на ходу поправляя разлохматившиеся волосы…
Глухая тьма застегнутой палатки. Молчание, Только губы его бродили по невидимому лицу, и эти губы знали, что глаза ее закрыты, что рот улыбается, что на лбу ее легкая испарина, что на шее неукротимым лесным ключиком бьется жилка. И наполнили Кунгурцева нежная благодарность и радостное ощущение, что-теперь многое в его жизни изменится. Ему хотелось быть покорным, сделать все, что скажет эта женщина.
А на тугую палатку, порой, наваливался ветер, сотрясал ее, стегал по ней концом какой-то веревочки.
Наконец Елена облегченно вздохнула, тихонько засмеялась, села.
– Ну, все, – умиротворенно прозвучал ее голос. – Идите. Поздно. Я и так уж нарушила свой режим. – И она опять тихонько, сыто засмеялась. И вдруг оборвала смех, распорядилась: – Утром вы уедете. А я – за работу. Даете слово уехать? Да? Ну, вот и хорошо.
Она расстегнула палатку, отбросила полу. В духоту вкатился ветер, принес запах озерной свежести, плеск воды. Стало видно белое лицо с темными глазами.
– Идите, идите, – торопила она.
Он поцеловал ее полную руку во влажный сгиб и выбрался из палатки.
– Да, и вот что, – прозвучало ему вслед. – Забудьте о нашей встрече. Ее не было. Никогда не было.
– Ну, вот еще! – и он засмеялся.
«Боится, что я могу подумать о ней плохо… Вот и старается как-то защитить свое достоинство»… – решил Кунгурцев.
На чердак лезть не хотелось, и он прилег на траву под огромной, старой березой. Он лежал на спине, сунув под голову руки, смотрел в темное небо, и ему казалось, что вершина березы шумела возле самых звезд. Им уже овладело радостное ощущение грядущих перемен в его жизни…
Облегченно вытянулась в своей палатке и Травина. Как славно, что все это кончилось и снова на душе спокойно, а все окружающее доставляет радость.
Тут перед глазами ее что-то замельтешилось, заискрилось, и она вдруг увидела над затененным ручьем колодец из света, а в этом колодце танцующих мошек.
Засыпая, Травина беззвучно засмеялась, поджала колени к животу, как это обыкновенно делают только в детстве…
6
Автобус уходил в девять утра.
Закричали, заметались ласточки на чердаке. «Не бойтесь, дурные! – Кунгурцев улыбнулся им, а сам представил, услышал, как бы он изобразил на рояле это звонкое шараханье птиц. – Вы останетесь здесь. Меня не будет, а этот чердак и вы – будете, как были до меня. Но я уже никогда не увижу вас. Вот и ты, комнатушка, была до меня и будешь после меня. Все так же ночами будут пузыриться и трещать от ветра твои обои… Чего это я развожу мелкую философию на глубоком месте?» – удивился Кунгурцев улыбаясь.
Ему было и грустно, и хорошо: ведь он расставался с этой женщиной, чтобы вновь встретиться с ней в городе.
Кунгурцев взял рюкзак и стремительно, легко спустился по лестнице с чердака.
Еще только восемь.
Он нырнул в заросли леса.
Там и тут лежали павшие великаны – следы бурь.
Вон выпирает толстый длинный ствол. Его затянуло слоем мха и травой, на нем растут маленькие рябины, березы. Когда рухнуло это дерево? Сто, двести, триста лет назад?
Возле него горбатится дряхлая ель, навесы ее ветвей наполовину засохли, кора местами отстает, висит лохмотьями, отваливается. Зияет дупло, как орущий рот.
Это, конечно, дочь упавшей ели.
Немного в стороне вздымается седая, но все еще крепкая ель. Внучка упавшей! По ветру веют космы зелено-седого мха. Эта ель походит на лешего.
А вот и правнучка! В самом цвету, в самой силе. Большая, пышная, она прянула в небо, швырнула в него копье своей вершины.
Лежит в земле прародительница-ель, а кругом веют по ветру ее зеленые знамена. Дескать, не погибла, живу! А если бы в молодости не бросила она семян? Не отдала их земле? Себе оставила?
Автобус засигналил.
Кунгурцев принялся торопливо рвать цветы, траву. Сломил кисть рябины. Сунул все это в рюкзак. Туда же затолкал пригоршню красных осенних листьев, прихватил подвернувшийся гриб, длинную седую бороду из мха, что веяла по ветру, свисая с ели, оборвал ветку можжевельника.
Кунгурцев снова услыхал призывный гудок.
Под могучей сосной сгреб литые, плотные шишки и втиснул их в траву и цветы, выпиравшие из рюкзака…
В автобусе ему опять досталось последнее место. Он привалился на рюкзак, зажмурился. Локти ощущали твердость сосновых шишек и упругость травы и веток. И все время пахло ему хвоей, смородиной, грибами. И чудилось, что он снова лежит в ночной траве на берегу черного озера, похожего на извилистую реку среди гор…
Автобус остановился. Вышли перекурить, отдохнуть. Высоко, на отвесной стене горы, было высечено лицо Ленина. Шофер рассказывал о парне, который спускал с вершины люльку, привязанную к камням, и, вися над скалами, работал простым долотом. Работал он несколько месяцев. Проезжавшие шоферы оставляли ему на камнях узелки с едой и куревом. Задрав головы, они смотрели на работающего странного человека, и на них сыпались каменные крошки. Уезжая, они сигналили ему…
Поехали дальше. А давно ли он, Кунгурцев, был на берегу Телецкого озера?
Сейчас оно осталось вон там, за горами и лесами, живет само по себе и вечно будет жить. А на берегу его заветная, тугая палаточка. Гаснущий костер. И над ним прядка дыма, как над брошенной папироской. И та ночь. Да была ли она? И была ли палатка? Но вот с ним рюкзак, а в нем частица тех мест: цветы, шишки, трава. Он может увидеть, пощупать их. Они пахнут ему.
Проплыли мимо сумрачной скалы Большой Иконостас. В щелях, между огромными глыбами гранита, гнездились ласточки. Гомоня, они вились, словно тучи мошки…
Уже смеркалось, когда подъехали к вокзалу в Бийске.
Усталый, забрался Кунгурцев на вагонную полку, сунул под голову рюкзак и сразу же уснул. Сквозь сон различал запах брезента, пыли, цветов и травы. Так пахла далекая палатка у стога. Он глубже зарывался лицом в мягкий рюкзак, вдыхая этот запах. И все мучила какая-то тревога, но Кунгурцев в дреме не мог понять ее причину…
Он искал Елену. И тосковал. И думал, что если сейчас жизнь его не устроится, то она уже, наверное, никогда не устроится. Он искал и не находил ее. Он не знал, где она работает, не знал ее фамилии…
Однажды усталый Кунгурцев брел после репетиции домой, локтем прижимая к боку продолговатую, нежно пахнущую дыню.
Катились автобусы, троллейбусы, проносились такси. На прохожих сыпалась с тополей и кленов желтая листва, ветер огромной метлой подметал ее сразу во всю ширь проспекта. Небо хмурилось, обещая затяжной дождь. Было студено. Люди поднимали воротники плащей. Кунгурцев спешил домой. И вдруг он чуть не выронил дыню. Из дверей универмага прямо на него вышла Елена.
– Здравствуй, лодка! – радостно вырвалось у него.
Сильный ветер дул ей в спину, полы красного шуршащего плаща летели вперед. В ветре уже проносились редкие ледяные капли, щелкали ее в спину, а Кунгурцева в лицо и в бочок дыни.
Травина чуть дернула темной бровью и, глядя поверх его головы, уверенно прошла мимо. Кунгурцев растерянно повернулся вслед…
Когда он пришел домой, тетка спросила:
– Чего у тебя здесь в рюкзаке-то?
Кунгурцев машинально расшнуровал его. В лицо ударил бражный запах увядания. Он вытряхнул на пол почерневший ком увядшей травы, листьев и веток, забытых им в горячке работы…
Август – Октябрь1966 г.