Текст книги "Буйный Терек. Книга 2"
Автор книги: Хаджи-Мурат Мугуев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц)
Он выпил бокал цинандали и принялся за «немецкий кюхен-супен».
Жена Елохина, Мавра Тимофеевна, хотя и не очень верила в то, что знатные господа «из Петербурга» и тифлисские офицеры пожалуют к ним, но, привыкнув беспрекословно подчиняться сначала первому мужу-фельдфебелю, скончавшемуся три года назад, а теперь второму мужу, Саньке, зарезала гуся, ощипала двух петушков, купила на базаре сазана, только что выловленного из Куры, и, гремя посудой, с утра начала готовить обед.
Тушинский сыр, помидоры, разная зелень от цицмады до тархуна, баклажаны стояли на столе в ожидании гостей.
– А что, приедет ли твой важный господин, не обманет ли? – тревожась за пышное угощение и видя, как волнуется муж, раза два спросила Мавра.
– Приедет, человек верный, раз к Лексею Петровичу вхож и дружен. Ермолов знает, с кем дружбу водить, – не без самодовольства ответил старый солдат, явно намекая на свою близость к Алексею Петровичу.
Судя по опрятному виду дома, по тому, как велось хозяйство Маврой Тимофеевной, по чистой кунацкой (домик был разделен на две половины, так, как строили их казаки и горцы на Северном Кавказе), по множеству кур, галдению индюшек, гусей, уток, по блеянию овец, доносившемуся из сарая, построенного за небольшим густым садом, было ясно, что Елохин жил крепкой, зажиточной жизнью, что наконец-то забулдыга-солдат, бывший крепостной помещика Салтыкова, обрел сытую, спокойную жизнь.
Вдова фельдфебеля карабинерного полка вместе с домом, садом и кое-каким достатком, оставшимся от покойного мужа, принесла Саньке маленького трехгодовалого сына, которого, как своего, полюбил Елохин. Все, что когда-то казалось недостижимым и невозможным, было у него, и старый солдат каждую субботу ходил к вечерне, вознося молитвы за рабов божиих Алексия и Александра, открывших ему на старости лет обеспеченную, спокойную жизнь.
Соседи, тоже из отставных солдат, женатых на переселенных в Закавказье русских бабах, уже знали, что у Елохиных ожидаются гости – знатные и чиновные люди. Поминутно то одна, то другая соседка якобы случайно, ненароком выбегала во двор, бросая любопытствующие взгляды через плетень и сквозь садовые заросли, пытаясь разглядеть, кто же прибыл к унтеру.
Около трех часов дня загремели колеса, послышались голоса, смех, оживленный говор, и поспешивший на шум Санька со счастливой улыбкой распахнул ворота.
– Милости просим, вашескородие, господин Пушкин, – кланяясь и пропуская гостей во двор, говорил он.
– Здравствуй, старик, здравствуй, ермоловский герой, – похлопал его по плечу Пушкин.
За ним шли друзья: полковник Дорохов, офицеры Ханжонков и Сухоруков, которых на свой страх и риск отпустил из Действующей армии генерал Остен-Сакен «по болезни зубов в город Тифлис, сроком на 14 дней», на самом же деле, чтобы проводить Пушкина, вскоре уезжавшего в Россию; одетый в адъютантский мундир подполковник Чиладзе, ротмистр Андроников, за которым трое слуг-грузин несли на табахах различную еду, а еще двое – бурдюки с вином.
– А это уж особо, этим почтим нашего Алексея Петровича, пожелаем ему здоровья и долгой жизни, – доставая из возка три бутылки шипучего цимлянского, сказал Пушкин. – А-а, хозяюшка, будем знакомы, – пожимая руку счастливой, растерявшейся Мавре Тимофеевне, продолжал он.
За ним в кунацкую пошли остальные гости, провожаемые застывшими у своих плетней соседями.
– Хозяюшка, корми нас обедом сразу, – сказал Пушкин, когда они расселись за столом в чистой горнице. – Сейчас, – он взглянул на брегет, – без двадцати три, а в половине пятого за нами заедет князь Чавчавадзе, и мы поедем в Кахетию.
– Батюшка, все готово, барин хороший. И борщ, и гусь, и курятинка, – засуетилась Мавра Тимофеевна.
Елохин и Пушкин разливали по стаканам вино, гости ели, весело, оживленно и шумно, переговариваясь. Чиладзе запел «Мраволжамиер», Андроников подтянул; Пушкин, не зная слов застольной, дирижировал.
– Хорош борщ! Я такого не едал со дня выезда из Москвы, дай-ка еще, хозяюшка, – попросил Ханжонков.
– Со сметанкой, вашесокблагородие, и вот с красным перцем, – посоветовал Санька, почти ничего не евший, старавшийся обслужить гостей.
– Да садись с наши, служивый, а то так и не успею рассказать тебе о Ермолове, – пригрозил Пушкин, и унтер, усевшись на краешек табурета, не пропуская ни слова, слушал рассказ гостя о том, как посетил он в деревне Ермолова, как выглядит опальный генерал, о его жизни и воспоминаниях, связанных с Тифлисом и Кавказом; о друзьях, оставленных здесь.
– Почитай, никого уж не осталось, – грустно сказал Санька. – Их превосходительств Вельяминова и Мадатова уволили отседа, тех, кто воевал вместе с Лексей Петровичем, не жалуют. Все новые, а что за народ – неизвестно, одно только видим: чужие они для Капказу, ничего не знают про него…
– Узнают, поживут – познакомятся, – миролюбиво сказал осторожный Сухоруков, отбывавший здесь наказание за косвенное участие в мятеже 14 декабря.
– Оно, конечно, так… да время идет, а в горах, сказывают, Кази-мулла опять бунт затеял, многих наших посек, в Дагестане крепости не то две, не то три изничтожил… – качая головой, промолвил Санька.
– Да, там дела пока что трудноваты, не то, что с турками… А воюют горцы хорошо? – поинтересовался Пушкин.
– Дюже крепко, вашсокбродь, господин Пушкин. Я с персюками воевал, с туркой схлестнуться бог дал, с французом дрался, а эти ку-у-да покруче да отчаянней будут… И то сказать, мы их уничтожать пришли, так чего ж они хорошего от нас ожидают…
– Ты прав, философ, – согласился Пушкин, с сочувствием глядя на Елохина.
– А как же… Заяц и тот за свое дитё на волка с когтями кидается, а ведь то люди… У них и свой бог, и своя жизнь, и свои дела обозначены, а мы на них со штыком да пушками. А что, вашсокбродь, разве нельзя с ими по-другому, по-хорошему? – вдруг спросил он.
– Можно бы, коли б сами иными были, – тихо молвил Пушкин.
Санька вздохнул и утвердительно кивнул.
– Говорят, турка мира запросил, правда это? – осмелилась спросить и хозяйка.
– Правда. Начались переговоры, – ответил Чиладзе.
– Дай-то бог поскорее замириться, всем легче будет, – перекрестилась Мавра Тимофеевна.
Пили много, даже Санька, давший слово не пить, не выдержал и осушил две чепурки красного.
– Александр Сергеич, барин, господин Пушкин, когда возвернетесь в Расею и опять увидите Лексей Петровича, – попросил он, – не позабудьте, сделайте божескую милость, скажите ему про меня, про мое семейство, про добрую, хорошую жизнь в Типлиси и спасибо ему от мене, – он низко поклонился.
– С радостью передам. А теперь выпьем цимлянское за Ермолова, за то, чтоб долго жил, и за людей, которые не забыли и помнят его, – предложил Пушкин.
Зашипело красное донское, и все, вместе с хозяйкой, стоя выпили за Ермолова.
– Странный и сложный он человек, – раздумчиво сказал Ханжонков.
– Чем именно? – поинтересовался Пушкин.
– В одном лице и просветитель, связанный с обществом, покровитель сосланных сюда декабристов и в то же время жестокий, беспощадный каратель, причинивший много горя невинным людям.
– Вашсокродие, их высокопревосходительство за Расею старался, солдата любил, жить ему помогал, – не сдержался Елохин.
– То-то и оно, что русским он помогал и был отцом солдатским, а вот горцам, персиянам и другим… – вмешался в разговор Чиладзе, но, махнув рукой, смолк.
– Друзья, оставим политику Нессельроду и истории и выпьем за процветание края, за то, чтоб скорее кончилась война и все, живущие и здесь, и за хребтом высоких гор, обрели мир и стали б трудиться для родины и общего блага, – поднял бокал Сухоруков.
Инцидент, вызванный словами Ханжонкова, был забыт, и только Санька, недовольный порицанием действий своего кумира, неодобрительно поглядывал в сторону гостя, но выпитое вино, непринужденное веселье, доброе отношение к хозяевам скоро вытеснили из его памяти эту маленькую обиду.
В четверть пятого за забором палисадника застучали колеса, послышались храп коней, какие-то голоса. Пушкин глянул на часы.
– Полковник наш аккуратен, как и подобает начальству.
Все шумно поднялись с мест.
– Може, еще с полчасика прогостите и его высокблагородию в дорогу следует… – начал было Елохин.
– Нет, воин, спешим. У меня еще сто неоконченных дел, а на днях – в Россию, – ответил Пушкин.
В горницу вошел Чавчавадзе, сопровождаемый племянником, капитаном Ростомом Вачнадзе, и молодым, подтянутым, в щегольской черкеске хорунжим горского полка. Это был младший сын генерала Бенкендорфа, прикомандированный к казачьему полку, отошедшему после боев на отдых.
Во дворе горнист заиграл «сбор». Этот шутливый призыв рассмешил всех.
Пушкин и Чавчавадзе поблагодарили хозяев за гостеприимство и, выпив за русскую армию, направились к возкам и линейкам, ожидавшим их у ворот.
– Будь спокоен… Как только попаду в Москву, передам от тебя Алексею Петровичу поклон и солдатское спасибо, – усаживаясь в возок, пообещал Пушкин.
– А коли встренете Лександра Николаича Небольсина, так ему тоже скажите, до конца моих дней…
Дрожки, возок и конные, сопровождавшие отъезжающих, рванули с мест, и слова Елохина потонули в шуме, пыли и нестерпимом августовском зное тифлисского лета.
Спустя шесть дней Пушкин уже ехал по Военно-Грузинской дороге в Пятигорск и Кислые Воды, где намеревался отдохнуть и подлечиться после своего путешествия в Арзрум.
За день до отъезда генерал-губернатор Стрекалов устроил в честь поэта великолепный ужин, на который было приглашено до пятидесяти человек «лучшего общества» города.
Во Владикавказе поэт снова остановился у коменданта крепости полковника Огарева, который по-дружески предупредил его, что бывший на вечере у губернатора Стрекалова адъютант военного министра полковник Бартоломеи донес в Петербург о близости отношении между ссыльными и опальными декабристами и генералами Остен-Сакеном, Раевским, Вольховским и Муравьевым.
– Ты встречался и был с ними близок, Александр. Будь готов ответить о своих встречах Бенкендорфу.
Помимо этого предупреждения Огарев посоветовал Пушкину не очень задерживаться на Кислых Водах и своевременно вернуться в Петербург, так как обстановка в столице становилась неблагоприятной для упомянутых им генералов.
– По слухам, Паскевич намеревается отчислить от корпуса кое-кого, а иных при помощи Петербурга уволить в запас, – прощаясь с Пушкиным, сказал Огарев.
На Водах Пушкин провел три недели и через Екатериноградскую и Ставрополь возвратился в Россию.
В Москве он прочел парижский номер «Журналь де Деба», в котором была напечатана статья, где говорилось, что Паскевич – бездарный, пустейший и взбалмошный царский фаворит, загребающий всю боевую славу руками талантливых русских генералов Муравьева, Сакена и Раевского.
«…Теперь, когда русско-турецкая война заканчивается и Паскевич может обойтись без этих способных и прославленных генералов, он создает интриги, ведет безобразную против них кампанию и даже позволил себе арестовать и отрешить от должности генерала Сакена…»
Значит, предупреждение Огарева было обоснованным, и обеспокоенный Пушкин, не задерживаясь в Москве, поспешил в Петербург.
Александр Христофорович Бенкендорф, друг Николая I и шеф жандармов, крайне сухо принял явившегося к нему Пушкина. Не подавая поэту руки и не предлагая сесть, Бенкендорф сказал:
– Требую от вас точных объяснений. Кто разрешил вам отправиться в Арзрум, находящийся за границей, в то самое время когда вам известно было, что выезд за пределы Российской империи вам категорически запрещен государем? А во-вторых, вы позабыли, милостивый государь, что согласно указания, данного вам ранее, вы обязаны предупреждать меня о всех ваших выездах и путешествиях, даже в пределах России. Государь император крайне недоволен вашими самочинными действиями и приказал мне передать вам выговор.
Немного спустя в Петербург прибыли отставленные от войск Кавказского корпуса генералы Муравьев, Сакен и Раевский. Русско-турецкий мир был заключен, и Паскевич уже не нуждался в упомянутых генералах.
Глава 2
Лето и осень этого странного года были удивительными. И старики-горцы, и старожилы-казаки не помнили такого жаркого лета и такой сухой осени.
Последний дождь выпал на поля казачьей линии в начале июня, затем на землю легла засуха. Зной не спадал даже ночью. Высохли ручейки и речушки, Терек в ряде мест обмелел настолько, что его можно было переходить вброд. Потрескавшаяся земля, бледная, жухлая, поникшая зелень, леса с чахлыми деревьями, изнемогающие от жары люди, ослабевший скот – все изнывали без дождя.
И казаки, и горожане, и горцы с надеждой поглядывали на небо, на голубое, без облачка, лазоревое небо и переводили взоры на иссохшуюся, выжженную солнцем желто-пыльную землю.
По станицам ежедневно шли молебны, народ с иконами и хоругвями, со святыми дарами и песнопениями выходил в поле. Священники в полном облачении молили бога о дожде…
Не прекращалась лишь сторожевая служба. Так же, как и раньше, на вышках стояли посты, а на курганах блестели штыки солдатских дозоров, и конные разъезды по утрам уходили из станиц подстерегать непрошеных гостей.
И в горах опасались неурожая. Абрикосовые и сливовые сады, раскинувшиеся вокруг аулов, захирели. Мычал голодный, не всегда напоенный скот. Даже на высоких перевалах и альпийских лугах солнце сожгло траву.
И русские, и горцы ожидали чего-то грозного, какого-то наказания божьего.
– Наслал господь за грехи наши, – говорили священники.
– Прогневили аллаха мы… пошли против адатов и власти… – говорили муллы, озираясь, шепотом, боясь, как бы слова их не дошли до слуха мюридов и имама.
Прибывшие из-за Дербента торговые люди рассказывали со страхом, что вся Шемахинская губерния подверглась разорительному опустошению налетевшей из Ирана саранчой. Тучи зеленых насекомых опустились на и без того чахлую, изможденную засухой зелень и за двое суток уничтожили все сады и посевы охваченных ужасом людей.
– Божье наказание! Аллах гневается на нас, мы отворачиваемся от пророка и творим неугодные ему дела, – говорили одни. – Только через газават вернется к нам господня милость. Имам Гази-Магомед, да будет он благословен вечно, еще год назад предупреждал, что аллах накажет правоверных за то, что они забыли ислам, торгуют с русскими, не чтят шариат и священную войну.
Некоторые осторожные и рассудительные люди возражали, покачивая головами: ведь засуха и саранча одинаково пагубно сказываются и на землях, заселенных русскими.
– Посевы казаков тоже горят, а прожорливая нечисть до последнего листа сожрала за Дербентом все, что посеяли и русские, и мусульмане.
Но говорилось это не всякому, с оглядкой, так как мюриды имама жестоко карали всех, кто сомневался в пророчествах Гази-Магомеда.
Сам Гази-Магомед никогда не выступал ни с какими предсказаниями, наоборот, он с негодованием отвергал их, и тем не менее слухи о чудесах, творимых имамом, о предзнаменованиях и таинственных видениях, которые якобы являлись ему, кружили головы горцам. Кто распространял эти слухи, от кого исходили они – никто не знал, да и не интересовался этим, но все верили, что пророк в лице Гази-Магомеда прислал на землю своего святого, доверенного вождя, которому предстоит великая миссия освободить Дагестан и Чечню от русских и изгнать казаков и солдат со всего Кавказа.
В последних числах июля в станице Червленной, крепости Грозной, в Моздоке, Ищерской, Мекенской, Науре, Старогладковской, Каргалинской, Кизляре ясным воскресным утром одновременно зазвонили колокола. Во всех церквах служилась ранняя обедня, с амвонов священники, вздымая руки к небу, умоляли господа простить «люди своя» и послать на землю дождь. Служки, дьяконы и хоры пели молитвы, кадили ладан, исступленно молились люди, падая ниц и стеная, опускаясь на колени и до боли в суставах отбивая поклоны.
Поначалу стройные роты солдат, стоявших отдельно от баб, горожан и казаков, смешались. Молящиеся слились в единую толпу. И дети, и старики, и женщины кто в праздничных одеждах, кто в рубище и босиком, в слезах и плаче взывали к божьему милосердию, моля о дожде, о прощении и спасении людей. Каялись в несуществующих грехах, в несодеянных преступлениях, обещали исправиться, жить в добре и христианских добродетелях… Что-то средневековое и мрачное было в стенаниях и самобичеваниях охваченных религиозным экстазом людей.
Однако не все плакали и молились. Дежурные сотни стояли за станицами, караулы – в поле, посты – на сторожевых вышках, а заряженные на всякий случай пушки охраняли крестные ходы и молитвенные песнопения.
Атаманы станиц принимали участие в крестных ходах, в то время как начальники частей, отдельские и полковые командиры зорко и внимательно следили за тем, чтобы солдаты и казаки были своевременно уведены из неистовствующих толп.
Так прошло воскресное утро 27 июля 1829 года по всей левой Терской и части Дагестанской линиям.
Полковник Волженский, командир Гребенского казачьего полка, подполковник граф Стенбок-Фермор, двое офицеров: ротмистр Головин и поручик Всеволожский, – не казаки, петербургские светские люди, переведшиеся на Кавказ «на ловлю счастья и чинов», с нескрываемой иронией и праздным любопытством взирали на взбудораженную крестным ходом, молением, поповскими речами и выкриками кликуш толпу.
– А вдруг добрый боженька раскроет небеса, нашлет тучи и разверзнутся хляби небесные? Ведь возможно ж такое, ну, как случай, совпадение… Воображаю, что тогда будет в душах этих полудикарей! – пожимая плечами, сказал Стенбок.
– Как раз то, что необходимо нам. Если завтра или послезавтра пойдет дождь, я с моими гребенцами смогу пройти весь Дагестан, всю Чечню, – покручивая ус, сказал Волженский. – Ведь это ж небесное знамение, божье благословение и помощь свыше! Мои гаврилычи и федотычи полезут на рожон…
– Палка о двух концах, – возразил Всеволожский. – Вчера лазутчик докладывал барону, что в горах тоже идут моления аллаху о дожде. Целые аулы выходят на плоскость, постятся до вечерней звезды, молят пророка и имама ниспослать дождь… Вы представляете, как эти фанатики воспримут небесные хляби, если наши казаки и бабы потеряли головы и ополоумели от молитв и поповских речей?!
На берегах Койсу толпился народ. Здесь были жители десятков аулов: из Гуниба, Цудахара, Гимр, Ахульго, Салтов, из района Гумбета, отовсюду. Были аварцы, кумыки, лаки, чеченцы. Поодаль от мужчин, группами, почти в безмолвии, толпились старые и молодые женщины, дети. Конные горцы подъезжали, спешивались, вливались в толпу. Молодежь отводила в сторону копей.
Близость Койсу, этой бурной, порою бешеной реки, чуть охлаждала раскаленный воздух. Даже здесь, высоко в горах, было душно. Жар не спадал, и люди, одетые в шубы, черкески и папахи, потные, разгоряченные, с тоской посматривали на небо. Оно было безоблачным и синим, беспощадным и знойным. Только далекие снежные вершины еще поили влагой обмелевшую Койсу.
От толпы отделились четыре почтенных человека с полуседыми бородами, двое в чалмах, другие – в высоких тавлинскнх папахах. Мужчины и женщины, без умолку сетовавшие на нескончаемую жару, засуху, на божий гнев, смолкли. Старики подошли к присмиревшей реке, необычно тихой, обмелевшей настолько, что обнажились груды камней, обломков гранита и валунов на ее полувысохшем дне.
– Правоверные! – поднимая руки над головой, зычно крикнул один из челмоносных стариков. – Пусть все, кого это касается и кто страдает от божьего наказания, молчат и слушают нас.
Притихли даже дети, и только чуть-чуть позванивала Койсу, стиснутая валунами, да шурша ссыпались с гор мелкие камни.
– Аллах отвратил от нас свои милости за наши грехи… Мы прогневили его, чем – знает каждый, так как свои грехи мы держим в тайне, внутри себя. Но есть и общий грех, касающийся всех, это – безбожие, неисполнение обрядов, пренебрежение к шариату, боязнь газавата и неверие в него. И горе тем, кто не поймет этого божьего предостережения, тем, кто эту засуху и бедствия считает случайностью. Нет, это бог наказывает нас за то, что мы мало приносим ему жертв и плохо помогаем имаму и священному делу газавата.
Он потряс руками и закрыл ладонями лицо. Все в скорбном страхе слушали его.
– Аллах! Аллах… Алла! – послышались голоса.
– Я вижу, вы истинные мусульмане и имам не ошибается в вас, – продолжал старик.
– Я-аллах! Алла-ах!! – опять стоном пронеслось над толпой.
– А теперь сделаем так, как делали наши деды, как исстари просили они у бога дождя, – произнес второй старик в чалме. – Мы, старые люди, еще не забыли этого и помним, как наши отцы отгоняли злых духов и шайтана и как небо проливало дождь на иссохшую землю.
Он шагнул вперед и, став возле большого валуна, полусвисавшего к Койсу, вымыл в воде руки, затем негромко, не торопясь, прочел молитву, глядя поверх воды в сторону востока, туда, где белели снежные хребты Аварских гор.
Все молчали, женщины, не мигая, смотрели на него, дети замерли на местах.
– Ведите жертву! – среди общего безмолвия громко и раздельно приказал старик.
Из толпы скорее вынесли на руках, нежели вывели белоснежного, молодого, круторогого барана, испуганно и тупо поводившего глазами.
Старик вынул небольшой, обоюдоострый нож и, подняв его над головой, произнес:
– Да будет эта жертва увидена и услышана тобой, о добрый хозяин гор… наш покровитель, и пусть она будет принята тобой.
Пока он говорил, молодые люди положили на валун барана головой к воде, задние ноги его держал один из юношей, на передние коленом стал старик.
– …И пусть дожди обильно и скоро прольются над нашими пашнями и садами, так же, как обильно и быстро потечет кровь твоей жертвы, – закончил старик и резким, сильным движением надрезал горло барана.
Все благоговейно и выжидательно смотрели, как вытекала кровь из горла зарезанного барана, как капала она в Койсу.
Затем барана унесли. Юноши и женщины, мужчины и дети стали обливать друг друга водой, шумно, с веселым смехом и прибаутками. Скоро большинство тех, кто только что в религиозном оцепенении смотрели на приносимую жертву, были облиты, обрызганы веселыми, смеющимися людьми. Посреди реки, там, где было еще довольно сильное течение, пустили маленький плот с тряпичной размалеванной куклой, подожженной с двух сторон. Кукла дымилась, ее смешная, несоразмерно с фигурой сделанная голова подрагивала и тряслась. Женщины затянули какую-то песенку, дети запрыгали и забили в ладоши, мужчины, кто со смехом, кто улюлюкая, кричали вслед медленно плывшей, цепляющейся за камни кукле.
– Пусть сгорит с тобою засуха, пусть вода зальет тебя, как дождь заливает землю. Ай-ала-алай!!
Кричали, пели женщины. Люди уже смеялись, настроение сосредоточенности и подавленности, навеянное речью первого старика, исчезло. Тягостное, напряженное чувство беспокойства оставило людей. Что-то праздничное, легкое, похожее на отдых охватило их. Казалось, засуха и тревога за будущее покинули их. Смех, возгласы, шутки зазвенели над Койсу.
Никто не видел, как появился Гази-Магомед, все были увлечены неожиданным превращением скучной и малоприятной церемонии в веселый народный праздник. Он напоминал собой те бесшабашные пляски и празднества с чабой, танцами, зурной и русским вином, которые запретили в горах суровые мюриды имама. Чем-то приятным и свободным дохнуло на людей при первых же шутках, улыбках женщин, робких попытках молодежи парами и группами разбрестись по берегу. Где-то захлопали в ладоши, кто-то затянул мотив лихой дагестанской лезгинки. Уже не видно было и стариков, говоривших о газавате.
Пистолетный выстрел, внезапно раздавшийся, привлек всех. К валуну, на котором недавно был зарезан жертвенный баран, подходил имам. За ним шли Гамзат, Шамиль и трое мюридов, все спокойные, хмурые, не обращавшие на остальных внимания. В руке Шамиля дымился пистолет, из которого он только что выстрелил в воздух.
Люди замерли, шутки, смех стихли, оборвался плясовой напев. Сконфуженно, виновато, напряженно смотрели все на имама, молча поднявшегося на валун, на котором еще темнела кровь жертвенного барана. Шамиль и мюриды стали у подножия камня, хмуро и неодобрительно оглядывая притихших людей.
– Правоверные! Дети пророка, собравшиеся здесь, да будет над вами благословение аллаха, – негромко начал имам.
– Я-а-аллах! – скорее по привычке, чем от сердца, откликнулась толпа.
– …Но аллах помогает только тем, кто чтит законы, посланные людям через его пророка Магомета, да будет свято и прославлено имя его.
– Я-а-аллах!! – уже громче отозвалась толпа.
– …и тем, кто только в Несомненной книге видит, как надо жить, что делать, за что воевать…
Имам сделал паузу. Тишина охватила берега Койсу, и опять стали слышны слабый шорох осыпавшихся камешков и бормотание полувысохшей реки.
– То, что вы делали здесь, – язычество. Нигде в божественной книге, данной нам пророком, нет ни слова об обрядах, которые вы только что совершили. Невежественные, темные люди, без бога в сердце, язычники, подобные дикарям, могут думать, что кровью ягнят можно искупить свои грехи перед богом. Это язычество, говорю я вам, вы, темные и бедные люди, впадаете в ересь, совершая жертвоприношение. Кому? Аллаху? – Голос имама зазвенел и перекинулся через берега Койсу. – Но истинному богу не нужна кровь невинных ягнят. Ему нужны очищение и дела, ему нужна не смерть и кровь баранов, а газават, война с неверными, кровь и смерть врагов ислама, ненавидящих пророка и его детей, истинных мусульман!
Лицо имама было сурово, озаренное гневом, оно светилось и поминутно меняло выражение. И эта смена впечатлений, горящие глаза, металлический голос, звучавший убежденно и грозно, были столь необычны, что некоторые как зачарованные смотрели на Гази-Магомеда, другие, словно не в силах видеть его, опустили глаза долу.
– Как быстро вы, о люди, забываете шариат и святые слова Несомненной книги! Как тянут вас к себе пороки и грехи! Вместо того, чтобы обнажить шашки и показать их страшный блеск врагам, вы, подобно язычникам, режете скот, принося его в жертву. Кому?! – еще звонче закричал Гази-Магомед. – Истинному богу не нужны такие жертвы. Только язычники и лицемеры прячутся за кровь беззащитных ягнят! Нам, детям ислама, защитникам истинной веры, надо проливать кровь не глупых баранов, а врагов. К этому вас призываем мы. Газават русским!!
– Газават русским! – выхватывая из ножен шашки, закричали мюриды.
Блеснули обнаженные клинки. Толпа, только что беззаботно веселившаяся, грозно закричала:
– Газават русским!!
– Газават ханам и бекам, продажным муллам и кадиям, отступникам ислама! – закричал Гази-Магомед.
– Газават им!.. Смерть отступникам! – так неистово и грозно подхватили люди, что звук их голосов перелетел через Койсу и долгим эхом отозвался в ущелье.
Дети, женщины, мужчины, охваченные экстазом, увлеченные вдохновенной речью имама, исступленно и грозно вопили:
– Га-за-ват!!
Солнце играло на занесенных над головами клинках, отражалось на лицах людей, сверкало на снежных вершинах Аварских гор.
– Газават всем врагам истинной веры! – подняв руки над головой, провозгласил имам. – А теперь, дети, время намаза. Исполняйте его во имя пророка.
Он надел папаху и среди вновь возникшей благоговейной тишины громко, уверенно и отчетливо сказал:
– Дождь будет… Аллах пошлет его нам на этих днях, и пусть кровь неверных и изменников прольется так, как прольются дожди на нашу иссохшую землю.
– О святой имам… Отец… Да будет благословенно твое имя… Гази… Имам! – застонали, закричали люди и опустились на колени, вздымая руки, протягивая их к стоящему на валуне Гази-Магомеду.
Спустя час Шамиль, улучив минуту, озабоченно и тревожно опросил имама:
– Ты обещал им дождь, а что, если его не будет… Кто поручится, что засуха не продлится?
Гази-Магомед вздохнул, помолчал и тихо произнес:
– Шамиль, брат мой. Народу всегда надо обещать то, чего ему недостает в данную минуту, а засуха должна прекратиться… дожди должны быть… В нашей горной стране засуха не бывает вечной.
А в крепости Грозной благочинный отец Иероним писал во Владикавказскую крепость рапорт о том, что согласно указания епископа Палладия, 27 июля в семи станицах Кизлярского отдела были проведены богослужения и крестные ходы с мольбой о дожде. Донесение благочинного кончалось следующими словами:
«Народ в слезах и молениях обошел станичные улицы и за околицами провел в молитве половину воскресного дня.
Ваше предписание всеми священнослужителями церквей указанных выше станиц выполнено, теперь же, возлагая надежду и упование на бога, будем ждать дождя, как его благословения и милости».
На следующий день солнце еще сильнее жгло иссохшую, потрескавшуюся землю. Зной беспощадней охватил всю притеречную, кумыкскую, приморскую равнины. На всей Лезгинской линии стояла туманная, жаркая мгла, «музга», как называли ее казаки. Скот задыхался от безводья и зноя. Огромные слепни нападали на животных и людей; по камышам и плавням Терека носились стада кабанов, олени, не боясь людей, заполнили за Кизляром тихие заводи Терека; люди, измученные зноем, пылью, оводами и комарами, передвигались, как сонные мухи. Участились солнечные удары, в крепостях и отрядах был введен ограниченный водный паек.
А мгла, удушающая, страшная мгла все сильнее окутывала землю.
Под утро с моря, со стороны Каспия, задул ветер. Люди, спавшие в садах под деревьями, на плоских крышах саклей, проснулись от сильного грома и блеска молний, разрывавших предутреннюю тьму. Небо бороздили огненные зигзаги. Порывы холодного, все усиливающегося ветра проносились над землей, качая деревья, пригибая к земле лозняк, шурша камышом. Затем пошел дождь. Это был ливень. Сорвавшаяся с привязи стихия, словно желая наверстать упущенное, хлестала землю косыми потоками воды. Ливень обрушился сразу на всем протяжении Кавказской линии.
Весь Дагестан, вся Чечня, Моздокская степь, Кизлярские плавни, Ногайская равнина – все было залито, исхлестано потоками дождя. Иногда он ослабевал, синее небо и брызги горячего солнца на час-другой озаряли мокрую, взбаламученную землю, затем снова гремел гром, сверкала в тучах молния, грохотало в горах, и нескончаемые потоки били и кромсали землю. Она уже досыта напиталась влагой и больше не принимала ее. Мутные потоки бежали отовсюду, урча и сверкая. Горные реки вздулись и, сметая все, что попадалось на их пути, низвергались в долины. Терек вышел из берегов. На четвертый день беспрерывных дождей он изменил свой путь и ринулся на станицы, ломая мосты, унося в мутных, буйных волнах обломки лодок, плотов, береговых строений, трупы животных.
Койсу, недавно такая тихая, мирная обмелевшая речушка, сейчас с грохотом и ревом катила свои воды, смывая все, что не успели убрать люди. Арбы, доски, сено, бревна – все мчалось вниз, в долины. В грохоте и пене, заполняя ущелья, сделав непроходимыми дороги и броды, неслись в яростном беге горные реки по кручам вниз.