Текст книги "Буйный Терек. Книга 2"
Автор книги: Хаджи-Мурат Мугуев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 30 страниц)
Буйный Терек. Книга 2
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава 1
Модест Антонович Корвин-Козловский, молодой преуспевающий генерал-майор, служил вторым помощником генерал-квартирмейстера Главного штаба, был на хорошем счету у начальства и, почти не имея связей при дворе, успешно и быстро продвигался по служебной лестнице.
Это был 36-летний, крепкий, всегда подтянутый, вежливый, приятный человек, деятельной много работавший в штабе. Таких молодых способных генералов дала Отечественная война 1812 года. И хотя Корвин-Козловский не был боевым генералом, не участвовал по молодости лет в наполеоновских войнах, он очень ценился Главным штабом и военным министром, которому неоднократно, делал доклады.
Спокойный, ровный в обхождении, никогда не стремившийся угодить начальству, молодой генерал тактично проводил линию, которую считал правильной и нужной.
– Умница, далеко пойдет, – как-то оказал о нем Чернышев, а присутствовавший при разговоре Бенкендорф коротко заметил:
– На виду у государя.
Все знали, что Модест Антонович представлен в генерал-лейтенанты и 6 декабря, в день тезоименитства царя, будет произведен.
Женат молодой генерал был на кузине Небольсина, к которому питал искреннюю симпатию. И когда раненый Небольсин, украшенный боевым Владимиром с бантом и Георгиевским крестом, приехал в Петербург, генерал и его жена Ольга Сергеевна, как и вторая кузина – Надин, тепло, по-родственному, встретили его.
Небольсин снял на Морской улице, недалеко от дома, где жили Корвин-Козловские, небольшую квартиру и довольно часто проводил дни у родных, рассказывая о Кавказе, о войне с горцами, о нравах и обычаях казаков.
Спустя несколько месяцев, когда срок годичного отпуска подходил к концу, Модест Антонович, беседуя за вечерним чаем с Небольсиным, сказал:
– Санчик, скоро тебе придется возвратиться на Кавказ… Сейчас война с Турцией. Что ты думаешь по этому поводу?
– Не знаю… – пожал плечами Небольсин. – Тебе известно отношение ко мне Паскевича. Я поведал тебе, что те, кто ценит и помнит Ермолова, не нужны графу.
– Да-а, я знаю это… Видишь ли, Санчик, – продолжал Модест Антонович, – здесь, в Петербурге, я могу задержать тебя по нездоровью еще на полгода, может быть, на год. Лекарская комиссия даст тебе такой срок при новом освидетельствовании, а потом ты останешься в столице…
– Кем? – спросил Небольсин.
– Сначала обер-офицером для поручений при штабе генерал-квартирмейстера, а затем вернем тебя в гвардейский полк, из которого ты ушел на Кавказ.
Небольсин вздохнул.
– Что ты? – опросил Корвин-Козловский.
– Одна мечта у меня, Модест: уйти с военной службы в запас или отставку. Надоела казенная служебная машина, и, чем она ближе к столице, тем тяжелее ее гнет.
Генерал помолчал, побарабанил пальцами по столу и негромко произнес:
– Неверно это, мой дорогой Санчик! Ты боевой офицер, ранен в боях, у тебя высшие ордена империи, имя твое, возможно, известно государю, перед тобой карьера, будущее и вдруг – отставка. Государь ох как не терпит военных, пытающихся уйти в запас, и тебя, молодого, награжденного Георгием, сейчас же загонят в один из отдаленных гарнизонов Севера или Сибири. Такие рапорты царь считает вольнодумством, а тех, кто пытается уйти из армии – якобинцами, тайно связанными с мятежниками четырнадцатого декабря. Ты понимаешь, что не только просить, но и заикаться об этом нельзя.
– Что же тогда делать? – спросил Небольсин.
– То, что я предлагаю. Мы продлим твой отпуск по состоянию здоровья, а дальше будет видно.
– Санчик, Модест прав, тебе нельзя уходить с военной службы, ты на виду. Да и зачем это? Петербург живет сейчас особенно шумной жизнью, а ты на своем буйном Кавказе отвык от него, – сказала Ольга Сергеевна, слушавшая их разговор. – Пройдут и твой сплин, и горечь романтической драмы, о которой слышала я…
Небольсин поднял на нее глаза.
– Откуда? Я никому не говорил об этом.
– Мой милый Санчик! Такие истории летят как на крыльях, обгоняя ветер. Ты еще загадочнее и интересней стал для общества, – засмеялась Надин. – Как же – герой, боевой офицер, поэтическая любовь, и вдруг некий злодей, как пушкинский Черномор, все разрушает…
– Я скажу проще. О твоей истории и подлом поведении Голицына я узнал из письма статского советника Чернецова, который является тайным агентом Бенкендорфа, а у вас на Кавказе ведает провиантской комиссией в крепости Грозная.
– А детали рассказал нам твой Сеня, он до слез растрогал меня, – вздохнула Ольга Сергеевна.
– Видишь ли, Санчик, ты как-то говорил мне, что готов служить России до последнего дня жизни. Не так ли? – ровным, спокойным голосом спросил генерал.
– Конечно, – ответил Небольсин.
– А что ты подразумеваешь под «Россией»? Страну, народ, судьбы племен, армию? – Модест Антонович задумался. – Я знаю, Санчик, ты не крепостник, тебе понятны идеалы донаполеоновской Франции. Тысяча семьсот восемьдесят девятый год живет и во мне, но… – генерал махнул рукой, – мы все, прикрываясь большим словом – Родина, Россия, – утверждаем существующий режим, укрепляем то, что в душе порицаем. Ты – храбрым участием в войне, я – беспорочной службой при штабе, мужик – безропотной крепостной долей. Словом, помнишь пушкинские строки: «Увижу ль, о друзья, народ неугнетенный и рабство, падшее по манию царя»? Мы и тут обманываем себя. Никакого «мания» царь не совершит, подобные вещи исходят не от царей, а от Робеспьеров, Маратов и якобинских масс.
Небольсин с изумлением смотрел на генерала: так откровенно он говорил впервые.
– Не удивляйся. Даже твой любимый Ермолов, человек больших свойств и возможностей, даже он покорно тянул и потянет дальше колесницу того, кто впряг его в нее. Таков закон истории. Гладиаторы убивали друг друга во имя «цезарей императоров».
– Ты рассуждаешь почти как якобинец, – улыбнулся Небольсин.
– Нет, просто у меня трезвая голова и ясный взгляд на жизнь. Пока не подойдет наш восемьдесят девятый год, ничего фанфаронством и болтовней не сделаешь. Кстати, – меняя тему разговора, сказал генерал, – ты знаешь, где сейчас находится наш знаменитый пиит Александр Сергеевич Пушкин? – И, не дожидаясь ответа, сообщил: – Там, в Закавказье, где-то за Тифлисом. Ему Паскевич разрешил побывать в Тифлисе, а он ловко сбежал оттуда. Приехав в Тифлис, наш прославленный поэт через несколько дней был уже в Действующей армии, кажется, в отряде Раевского или у нижегородских драгун Вадбольского, где служил его брат Лев. Словом, когда в Главном штабе узнали об этом из донесения тифлисского генерал-губернатора Стрекалова, было уже поздно… Здесь негодуют на тифлисские, порядки: почему-де пустили полуопального поэта так далеко? зачем он среди войск? как знать, не напишет ли еще чего противогосударственного или не вдохновится ли свободой и не исчезнет ли где-нибудь в горах Анатолии или в пучинах Черного моря?
– Дураки! – с отвращением произнес Небольсин.
– Говорят, несравненный наш поэт уже написал несколько отличных поэм на темы турецкой войны и готовит что-то вроде повести о ней, а пока он возвращается – так ему приказано – в Тифлис, где несколько дней погостит у местного дворянства, князей и его русских почитателей, – продолжал Модест Антонович.
– Будем ждать, чем обрадует нас Пушкин, хотя после «Онегина» и его божественных стихов навряд ли может человек дать что-нибудь более возвышенное, – задумчиво произнесла Надин.
– Может. Пушкин даст больше, чем мы ждем от него. Мне кажется, он и сам не сознает той огромной силы поэзии и мысли, которую вложил в него бог, – убежденно сказал Модест Антонович. – А теперь, Санчик, возвратимся от Пушкина к тебе. Лучшее, что мог посоветовать, я уже сделал. Через месяц-другой мы пошлем тебя на комиссию.
Спустя полтора месяца Модест Антонович пригласил Небольсина в Главный штаб, где познакомил его с полковником Терлецким, который после короткого разговора послал штабс-капитана на переосвидетельствование в военно-лекарскую комиссию при начальнике гарнизона столицы. Почти не обследовав Небольсина, врачи признали его нуждающимся в дополнительном лечении вследствие серьезности полученных в бою ранений и продлили отпуск еще на одиннадцать месяцев.
Вскоре Корвин-Козловский показал Небольсину выписку из приказа по Генерал-квартирмейстерскому управлению Главного штаба, в коем говорилось о временном прикомандировании к управлению штабс-капитана Небольсина А. Н. с несением службы в Ближне-Восточном отделении штаба.
– Теперь ты штабной обер-офицер, могущий неделями не посещать службы. Отдыхай, набирайся сил, а что будет спустя одиннадцать месяцев – увидим, – сказал генерал.
Так началась новая жизнь Небольсина, не заполненная ничем, кроме книг, театра, посещения друзей, балов, жизнь, которая, хотя и не очень нравилась ему, была единственно возможной для офицера, не стремившегося к несению «службы Его Величества».
Едва закончилась Туркманчайским миром русско-персидская война, как на турецкой границе возникли территориальные осложнения, часто переходившие в пограничные перестрелки и наскоки турецкой кавалерии, курдов и отрядов лазов на наши слабые, вынесенные вперед караулы и посты. Война началась внезапно нападением значительного турецкого отряда на армянские села в районе поселения Гюмри. Еще не готовые к войне русские войска по приказу Паскевича перешли границу, оттеснили турок к Кырх-Килисе и прошли по Алашкерту в район Дутаха, а основные силы русского корпуса, временно возглавленного генералом Вадбольским, подошли к Карсу, куда должен был прибыть сам Паскевич с главными резервами и осадной артиллерией.
Карс был первоклассной крепостью, совсем недавно заново перестроенный английскими военными инженерами. Бастионы, форты, вынесенные вперед, узлы сопротивления, обилие пушек, труднодоступные пути, ведшие к скалам, на которых находились форты, дальнобойная артиллерия, несколько поясов обороны и, наконец, два заполненных водою рва, окружавших крепость, делали ее почти недоступной для штурма.
11 июня к войскам прибыл Паскевич. Резервы и осадная артиллерия русских были далеко позади, поэтому штурм на военном совете был назначен на 26 июня. Командовавший турецкими войсками двухбунчужный Юсуф-паша писал главнокомандующему турецкой армией сераскиру Гаджи-Салеху в Арзрум:
«Скорее Евфрат повернет свое течение назад и небо упадет на землю, чем русские овладеют Карсом…»
Паскевич после внимательного ознакомления с защитными поясами крепости впал в беспокойство и раздумье. Да, Карс не был похож на Тавриз, который персы без боя отдали русским, не был он и Эриванью, прославившей его и сделавшей украинского помещика графом Эриванским. Здесь, под стенами грозной турецкой крепости, можно было в один день потерять все, что путем везения, удач, близости к царю, дружбой с Бенкендорфом и великими князьями он приобрел за пятнадцать лет. Было от чего задуматься и заколебаться. После долгих обсуждений в штабе русских войск приняли решение блокировать крепость и дожидаться прихода подкреплений из Тифлиса.
23 июня 1828 года рота русских солдат карабинерного полка под командой капитана Лабунцева собирала хворост и валежник подле самого турецкого кладбища, расположенного в четырех верстах от скал и возвышенностей «неприступного Карса», как называли его турки.
Турецкие караулы, слегка выдвинутые вперед, открыли огонь по русским солдатам, и те, обороняясь, легко выбили турок из передней части кладбища, оттеснили вглубь. На помощь караулам пришли ближние турецкие посты. Русские смяли их и, продолжая собирать валежник, разбрелись по всему кладбищу. Обеспокоенные турки, желая изгнать русских, бросили из резерва две роты низама. Возник настоящий бой, и огневой, и даже рукопашный. На помощь роте Лабунцева командир полка Гурин послал вторую роту третьего батальона, та с ходу штыками выбила турок с кладбища и в порыве атаки продвинулась на версту дальше, захватив передовые ложементы противника. Здесь уже начинались сакли и городские строения. Новые толпы турок высыпали из крепости и с криками «алла» ринулись на русских. Полковник Гурин ввел в дело еще одну роту, а затем и другую и приказал открыть картечный и ядерный огонь по все прибывавшим туркам. Вскоре бой закипел по всему участку полка, перерастая в сражение. Показались турецкие кавалеристы, с фланга их атаковали донские казаки. Начали стрелять крепостные пушки Карса. По тропинкам из крепости вниз сбегали атакующие турецкие колонны.
Прискакавший на шум боя генерал Вадбольский, командовавший передовой линией, приказал русским ротам отойти, а артиллерии прекратить огонь. Однако возбужденные боем солдаты с возгласами «вперед» ринулись на набегавшие турецкие колонны. На помощь им из русского лагеря самочинно кинулись роты и толпы солдат, и беспорядочный ожесточенный штыковой бой закипел под стенами Карса. Не обращая внимания на требования Паскевича, Вадбольского и офицеров прекратить сражение, вся русская артиллерия стреляла по Карсу, весь пехотный лагерь поспешил на помощь своим, а драгунские эскадроны генерала Раевского и уланы Андроникова врубились в набегавшие толпы турецкой пиалы [1]1
Пехота.
[Закрыть]. Видя, что остановить сражение нельзя, Паскевич бросил в бой все находившиеся при нем резервы.
От захваченного куринцами укрепления Гюмбет на штурм самого неприступного, сильно укрепленного форта Тохмас-Табие ринулись карабинеры Девятого и егеря Семнадцатого полков. Три мощных форта, господствовавших над Карсом и всей системой его укреплений – Кара-Даг, Канлы и Хифиз, – переходили из рук в руки. Ворвавшиеся в крепость солдаты Куринского и Тифлисского полков, батальоны бакинцев кололи штыками, рубили и били прикладами аскеров. Турецкая крепостная артиллерия умолкла, так как сошедшиеся в сражении русские и турецкие войска одинаково могли быть поражаемы огнем.
Спустя четыре часа кровопролитного артиллерийского и рукопашного боя «неприступный Карс» был в руках русских. Вся громада крепости с ее фортификациями, тяжелыми орудиями, запасами продовольствия сдалась Паскевичу. Двухбунчужный Юсуф-паша передал ему ключи от Карса. И только часть турецкой кавалерии, вырвавшаяся через западные ворота крепости, чтобы избежать плена, помчалась к Сары-Камышу, преследуемая нижегородскими драгунами, мелитопольскими уланами, донскими казаками Иловайского и Бегичевского полков, а также добровольными сотнями грузинской и осетинской милиции.
Так закончилось это сражение, начавшееся неожиданным столкновением двух рот.
«Карс пал к стопам Вашего Величества», – доносил Паскевич Николаю.
9 марта 1829 года Пушкин выехал из Петербурга в Москву для дальнейшего следования в Грузию. 22 марта того же года Бенкендорф отдал петербургскому генерал-губернатору Голенищеву-Кутузову распоряжение о выяснении, «куда уехал Пушкин», и о «надлежащем за ним секретном наблюдении».
«Милостивый государь Александр Христофорович, – писал Голенищев-Кутузов, – в ответ на отношение Ваше от 22-го марта № 1267 честь имею сообщить об отъезде в Тифлис известного стихотворца Пушкина, состоявшего здесь под секретным надзором. Я довел сие до господина Главнокомандующего в Грузии графа Паскевича Эриванского…»
По пути на Кавказ Пушкин навестил проживавшего в своей деревне близ Орла опального Ермолова, после чего продолжал путь, иногда задерживаясь на день-другой. Наконец через Ставрополь и станицу Екатериноградскую он приехал в крепость Владикавказ, где остановился у старого приятеля полковника Огарева, бывшего в то время комендантом Владикавказской крепости. Дальнейший путь до Тифлиса шел по недавно перестроенной Военно-Грузинской дороге, так живо и красочно описанной им в «Путешествии в Арзрум».
Пушкин прибыл в Тифлис 27 мая, в дни, наполненные весельем и празднествами, которыми город отмечал победы русской армии в Анатолии. Иллюминации, пляски, музыка, балы, устраиваемые грузинским дворянством, сменялись приемами и парадами частей.
Генерал-губернатор Стрекалов, напуганный грозной бумагой из Петербурга, под всяческими предлогами задерживал отъезд Пушкина в Действующую армию до тех пор, пока от Паскевича не пришло распоряжение разрешить поэту прибыть в Соганлук, туда, где находилась ставка графа. Упоенный быстрыми и неожиданными победами над турками, Паскевич хотел, чтобы известнейший русский поэт, «любимец муз и граций», описал его, графа, и победоносное войско в самых высоких и торжественных тонах.
Друзья Пушкина – Раевский, Муравьев, Андроников, Чавчавадзе, Вольховский, брат Лев, служивший капитаном в Нижегородском драгунском полку, – с нетерпением ждали приезда поэта.
12 июня Пушкин прибыл в расположение русских войск и остановился у 28-летнего генерала Раевского, в палатке которого и прожил несколько дней. Старые друзья – Остен-Сакен, Вольховский, генерал Бурцев и некоторые разжалованные декабристы, находившиеся при Раевском, приятели Пушкина по Петербургу, так, например, Захар Чернышев, Юзефович, Семичев, подозревавшиеся в связях с декабристами, капитан Ханжонков и сотник Сухоруков, – радостно встретили поэта. Потекли незабываемые, полные впечатлений дни арзрумской эпопеи.
Паскевич, желавший видеть в Пушкине исполнительного описателя его «героических подвигов», обманулся в своих ожиданиях. Поэт ни словом, ни одной строкой не возвеличил боевых подвигов и геройства графа Эриванского. И Паскевич мгновенно охладел к нему. К тому же он получил из Петербурга бумагу, в которой сообщалось, что слишком много разжалованных и подозреваемых людей, связанных с мятежом 1825 года, находятся при штабе Раевского и в окружении генералов Муравьева и Остен-Сакена. Пушкин, которому было известно о предупреждении Бенкендорфа и о наличии при штабе Паскевича тайных агентов и осведомителей Третьего отделения, попросил командующего отпустить его обратно в Россию, ссылаясь на усталость, на близкое окончание войны и эпидемию чумы, которая частично охватила турецкую и русскую армии. Убедившись, что поэт ничего высокопарного и значительного не намерен писать о нем, Паскевич отпустил Пушкина.
1 августа поэт тем же путем, через Шулаверы, каким выезжал в июне на фронт, возвратился в Тифлис.
Тифлис – шумный, веселый, полный гомона, рева верблюдов, лая собак, цоканья конских копыт, выкриков чарвадаров [2]2
Торговцы.
[Закрыть]и тулухчи [3]3
Водоносы.
[Закрыть], русской, грузинской, армянской речи – встретил его. Из густых виноградников, что раскинулись вокруг старой крепости, неслись звуки зурны, дудуки и ритмичный бой дооли. Это гуляли молодые люди в чохах и шелковых бешметах, которым весело жилось под горячим тифлисским солнцем, в окружении разгульных и беспечных приятелей-кутил. Им не было дела ни до войны с Турцией, ни до того, что их братья, грузинские конные дружины, в это самое время где-то под Байбуртом дерутся с турецкими войсками.
Остановившись на квартире Вольховского на Инженерной улице, поэт, отдохнув, отправился к генерал-губернатору Стрекалову доложить о своем возвращении. Пушкин знал, что Стрекалов по приказанию Бенкендорфа ведет неусыпное наблюдение за его жизнью, делами, разговорами и перепиской. Генерал-губернатор любезно встретил поэта, рассыпался в комплиментах и тут же, в своей канцелярии, приказал открыть бутылку «Аи», которую якобы «берег только на случай большого торжества». Распили по бокалу, наполнили еще.
– Когда и чем, какой божественной элегией обрадуете нас, ваших почитателей? Теперь, когда побывали в боях, увидели силу русской армии, познакомились с офицерами и солдатами, которыми столь победоносно командует наш военный гений, новый Александр Македонский, – Стрекалов даже прослезился, – наш чудо-полководец граф Эриванский?
– Кое-что написал, есть наброски и законченные стихи… большего пока ничего… Пока здесь, – улыбаясь и показывая на лоб, ответил Пушкин.
– Разумеется, все будет со временем, но начинайте, Александр Сергеевич, с графа. Он так любит ваши стихи, многие знает наизусть, уважает и оберегает вас, как и покойного вашего тезку Грибоедова.
По лицу Стрекалова трудно было понять, говорит он серьезно или с иезуитской любезностью подносит пилюлю. Но настороженный Пушкин светски-корректно отвечал:
– Я ценю расположение ко мне графа. Ведь не будь доброй руки и помощи Ивана Федоровича, я не смог бы побывать не только в Действующей армии, но даже и у вас в Тифлисе.
Стрекалов хитро глянул на поэта и переменил разговор.
– Что думаете делать после подвигов бранных?
– Съездить к Чавчавадзе в Кахетию, побывать в Кара-Даге, повидать Орбелиани, выпить с ними несколько кварт доброго цинандальского, записать напевы грузинских песен и… обратно в Тифлис. Пробуду здесь еще дней семь-восемь, отдам несколько визитов, сделаю наброски того, что бродит в голове, но еще, подобно мутному вину, не осело на дно, а затем назад, в Россию.
– Очень хорошо. Вы будете нашим общим гостем, а, значит, и моим тоже… Посетите меня, пообедаем вместе. Кстати, где вы остановились, Александр Сергеевич?
– У Вольховского.
– Очень хорошо, он человек благонамеренный, хотя и несколько нелюбим графом… Вы не заметили сего?
– Нет, да и не мог… Меня не интересуют такие сюжеты.
– Конечно, конечно… А из дворянства местного кого особо чтить изволите? Здесь есть достойные люди, – продолжал Стрекалов.
– Андроникова, Чиляева, Орбелиани, Санковского, поэта Мирза-джан Мадатова.
– Это кутилу-то?.. Нугу? Что нашли в нем любопытного, Александр Сергеевич? Бабник, пьяница, мот, сочиняет какие-то дурацкие песни, а простой народ потом орет их на улицах и базарах. К тому же развратник, связался с этой стихотворкой… Ашик-Пери…
– Прелестная женщина! – улыбаясь, вставил Пушкин.
– Развратница, как и он… Не советую вам видеться с ними. К тому же вы, верно, не знаете, что этот самый Мирза-джан Мадатов был наперсником и правой рукой в кутежах и оргиях Ермолова, да, да, этого самого «солдатского отца», как любят именовать его многочисленные поклонники, притаившиеся здесь.
Пушкин чувствовал, как острые, пытливые глазки Стрекалова ощупывают его.
– Он отличный поэт, и Алексей Петрович, вероятно, ценил в нем именно это…
– Бродяга, кинто, вот он кто, и упаси вас бог говорить о нем благосклонно в присутствии графа… Вы очень расстроите графа и повредите себе в его мнении. Да, а потом, когда вернетесь из Кахетии в Тифлис и закончите местные дела, зайдите попрощаться. У меня будет просьба к вам. И помните, дорогой наш Пушкин, что мы на Кавказе, уже август, а бывали случаи, когда в конце августа выпадали снега, заносило Крестовый перевал, могут пойти обвалы, тогда Военно-Грузинская станет непроезжей… Как бы не застрять… – покачивая головой, предостерег губернатор.
– О, нет!.. Я проеду Крестовый перевал раньше, думаю в двадцатых числах августа быть во Владикавказе. Надеюсь, зима и обвалы пощадят меня, – с усмешкой отвечал Пушкин.
– Вот и хорошо. Там, за хребтом, уже Россия, и вы будете располагать собой, как захотите, – облегченно вздохнул Стрекалов, видя, что поэт понял его намек.
– Я остановлюсь на Кислых Водах, попью лечебные и горькие воды, поезжу по горам, побываю в казачьих станицах, а там через Ставрополь в Москву, – вставая, сказал Пушкин.
– Очень хорошо. Так как-нибудь пообедаем вместе, а перед отъездом заходите по нужному, серьезному делу, – многозначительно сказал губернатор.
Пушкин, почувствовал себя свободнее, когда вышел от него на яркую, шумную, залитую солнцем улицу.
Если свернуть с Николаевской улицы по направлению к Сололакам, то сразу же на углу, у дома генерала Эристова, можно увидеть неширокую вывеску: «Ресторация господина Кесслера». Это была в те дни лучшая ресторация в городе, в котором почти вся ресторанная торговля сосредоточилась в руках нахлынувших из России немцев-колонистов. Эти колонии: Анефельд, Елизаветфельд, Куки – полукольцом окружали город. Лучшие маслоделы, ремесленники, мелкие механики, пунктуальные, аккуратные лакеи и камердинеры выходили из этих колоний. Уже работали два пока небольших, но бойко торговавших пивоваренных завода Адольфа Ветцеля и Ганса Дитериха; появились и колбасные заведения, отличные кондитерские Иоганна Нуса и Франца Гене. Словом, выходцы из Баварии и Швабии под шумок, с благословения Паскевича, мечтавшего немецкими руками обрусить и оевропеить край, захватили отличные земельные участки вокруг Тифлиса и городскую торговлю. Грузины, по своей давней традиции ставшие поставщиками сырья, продуктов, вина и рабочей силы, тоже стремились из Карталинии, Кахетии и даже Имеретии в Тифлис. И только армяне успешно и прочно отстаивали свои торговые и коммерческие позиции, сопротивляясь немцам-колонистам.
Пушкин в сопровождении Бориса Чиляева, капитана Нижегородского полка Зубова и князя Валико Палавандашвили поднялся на бельэтаж ресторана господина Кесслера и вошел в растворенные двери. Ничего пышного, подобного санкт-петербургским ресторанам, тут не было. Ковер на полу, другой свисал со стены, яркий палас прикрывал дверь, две-три картины в типично немецком стиле – охота бюргеров и дворян на оленей в лесах Силезии да высокое зеркало с подставками и четырьмя канделябрами по бокам – вот все, что украшало переднюю ресторана. На вешалке, тоже типично немецкого образца, с десятком больших и малых крючков, над которыми виднелись рогатая голова оленя и выведенная золотом надпись: «Готт мит унс», висели две-три накидки и летняя военная шинель. Две треуголки, цилиндры и папахи были аккуратно развешаны на крючках.
– Вот мы и в обители герра Кесслера, – сбрасывая на руки швейцару, крепко сложенному, со слегка посеребренными временем бакенбардами, крылатку, сказал Пушкин. Он не спеша снял цилиндр, отдал его и кизиловую с серебряным набалдашником тросточку и, продолжая рассказывать собеседникам, с удовольствием посмотрел на швейцара. Что-то располагающее было в его лице и глазах: то ли достоинство, с которым он держался, то ли спокойная, точная, воинская четкость движений. Он без тени угодничества принимал вещи от господ офицеров, зашедших в ресторан. А скорее всего, два Георгиевских креста, медаль на георгиевской ленте и другая «За храбрость» на анненской, а может, все это, вместе взятое, произвело на Пушкина благоприятное впечатление.
– Старый солдат, вояка, видно, не раз глядевший в глаза смерти, – сказал он, кивая швейцару.
– Как же выглядит Алексей Петрович? Здоров ли? Ведь сюда доходят разные слухи, – спросил Чиляев, продолжая прерванный разговор.
– Здоров, крепок наш Ермолов, – улыбаясь, отвечал Пушкин. – Я просидел у него часов около четырех, пообедал, выпил с ним и чихиря, и цимлянского… За вас тоже пили… Любит, не забыл он Кавказ.
Швейцар, вешавший чью-то фуражку, вздрогнул.
– А когда ты видел его? – спросил Зубов.
– Совсем недавно, в мае… Заезжал к нему в деревню, он сейчас в Орловской губернии проживает, собирается переехать в Москву, что-то пишет, какие-то записки, кажется, о походе в Дагестан и Чечню в девятнадцатом году…
– Вашескородие… вы это об Лексее Петровиче сказываете? – делая шаг к Пушкину и застывая на месте, спросил швейцар.
Поэт обернулся, удивленный его срывающимся голосом.
– Да. А ты, служивый, знал его?
Остальные молча наблюдали за старым солдатом.
– Да как же… вашескородие… отца-командира не знать-то… Семь лет вместе были. Эти два креста они навесили мне… Как их здоровье, как бог милует его высокопревосходительство? – забыв и о ресторации, и о гостях, и о том, что его слышат остальные, быстро заговорил швейцар.
– Как твоя фамилия, солдат? – дружелюбно спросил Пушкин.
– Унтер Елохин…
– Ну пойдем, Александр Сергеевич, – трогая за рукав поэта, позвал драгунский капитан. – Тут ведь у Алексея Петровича столько осталось почитателей, что тебе дня не хватит рассказывать о нем.
– Сейчас, сейчас, – ответил Пушкин. – А что, Елохин, ты очень любишь своего генерала?
– Жизнь положу за Лексея Петровича. Вы, вашескородие, видать, хорошо знаете его и почитаете, ежели заехали навестить Лексея Петровича в деревню. Да и как не любить, – со вздохом сказал унтер, – человеком меня сделал, из пьяниц в люди возвернул, от крепости освободил, вот Егория самолично на грудь навесил…
– За что он у тебя? – поинтересовался Чиляев.
– За Дагестан, за поход в горы и за разгром Сурхая, – поглаживая бакенбарды, ответил солдат.
– А второй? – спросил Пушкин.
– За Лисаветполь, когда мы Аббаса с его персюками вконец разогнали… Палец там оставил, – показывая четырехпалую ладонь, сказал Елохин. – Ваше высокоблагородие, барин, – просящим, умоляющим голосом продолжал он, – у меня два человека в жизни, как два крыла у птахи, это – Лексей Петрович и, может, знаете, штабс-капитан Небольсин, Александра Николаич. Оба они как свет для меня, умирать буду, а последний вздох за них… Я о чем осмелюсь просить вас, барин, – уже совсем по-деревенски оказал солдат, – сделайте милость, доставьте старику радость, зайдите, не погнушайтесь, до нас с женой… Мы тут недалече свою хату, садок, кунацкую имеем… кур, гусей, поросят развели… Зайдите завтра, я слободный от работы буду, поишьте у нас щей добрых русских али борщ с помидором, чего сами схотите, гуся или утку и там оладьи с медком… Вам, вашескородие, все равно обедать в городе надо, а мене радость, об Лексей Петровиче, его жизни скажете, а-а? Сделайте так, и я за вас бога молить буду, вместе с Лексей Петровичем и Небольсиным в молебны впишу, а? Барин, добрая душа, господин… – Он замялся.
– Пушкин. Какой я тебе барин да еще высокородие? А вот за то, что добро помнишь и любишь Алексея Петровича, обещаю тебе, кавалер и герой, завтра в два, – Пушкин подумал, – нет, в три часа приду к тебе обедать, только уговор – не один, а вот с ними, – он обвел рукой улыбавшихся спутников.
– Милости просим… господа, рады с женой будем! – сияя от восторга, закричал унтер.
– …И второе: борщ, щи, огурчики и гусь пускай будут твои, а вот кахетинское, чачу и еще какое-нибудь зелье прихватим мы. Согласен, солдат? Да как тебя зовут-то? – хлопая по спине счастливого унтера, спросил, смеясь, Пушкин.
– Лександра.
– Значит, тезка, меня Александром Сергеичем… А теперь говори, где живешь, и жди нас завтра ровно в три пополудни.
– Тут недалечко, как от штаба корпуса, так направо через Патриаршу площадь, а там по Инженерной улице до Карабинерского проулка, а на нем и моя хата… Елохина, унтера, все знают, там сад из вишенья да яблок, опять же инжир, виноград – сразу найдете, – прощаясь с гостями, сказал унтер.
Когда Пушкин и его друзья расселись за столом, а немец-официант принес им дымящийся суп, капитан спросил:
– А что ты, Пушкин, серьезно обещал этому унтеру?
– Больше, чем кому-либо другому, и вас прошу пойти со мной… Человека, который так почитает Ермолова, так помнит добро, оказанное ему, обмануть и подло и недостойно. А потом, друзья, мне осточертели восточные пити и немецкие кюхен-супен, хочется своих, российских щей или борща со свининой и томатом…