412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Густав Шпет » Сочинения » Текст книги (страница 24)
Сочинения
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 23:17

Текст книги "Сочинения"


Автор книги: Густав Шпет


Жанры:

   

Философия

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 46 страниц)

«Списки» новой природы суть науки словесные и теория изящных искусств. Павлов воспроизводит это же противопоставление в Общем чертеже наук и присоединяет к первым трем четвертую группу наук – словесных. Несколько немотивированно – хотя приискать эти мотивы вовсе нетрудно —к этому присоединяется пятый предмет – мир политический и соответственно – науки политические. Наконец, не умея определить новую предметную область, Павлов обращается к способам познания и, связав познание богословское с откровением, познание прочих четырех групп наук – с «опытностью», он оставляет место для предмета, постигаемого умозрением. Положительные1 науки познают свой предмет в действительности (как он является в пространстве и времени), на долю же умозрения приходится возможность. Что этим сам Павлов указывает не только «способ» познания, но и специфический предмет, этого он не чувствует. Тем не менее шестую группу наук – умозрительных, или философских,—on подразделяет опять-таки как если бы следовал сознательному противопоставлению области умозрительных предметов. Это – идеи как начало явлений, с одной стороны, с наукою идеологией, и формы, явления идей в пространстве и времени, с другой стороны, с наукою математикою. Идеология и математика составляют одно целое – философию как науку чисто умозрительную.

1 Под положительными науками следует разуметь, в противоположность «предположительным» (теориям), те, которые ограничиваются изучением явлений со стороны их свойств и действия, а не в их сущности, не в том, что предмет есть сам по себе. При одних и тех же фактах теории могут быть различны (ср. Физику.—Л.– <С.>19). След<ователь-но >, нельзя думать, что в классификации Павлова философия противопоставляется первым пяти группам наук как наук положительных; они состоят из положительных «сведений» и теорий, философия есть чисто умозрительная наука.

С точки зрения этого разделения само собою раскрывается слабое место Физики Павлова, где он признает для физики лишь два способа исследования: опытность (наблюдение и опыт) и умозрение, считая пережитком вольфианский третий способ познания – математический (I.– <С> 17. <и> сл.). Непонятно, почему рядом с опытом и теорией математика для физики есть только, хотя бы и «весьма значительное», пособие, подобно, напр < имер >, логике? Возможно, что Павловым здесь руководила боязнь «механизма» и склонность к динамизму.—Ф. Менцов в ЖМНП (1840.—II. Обзор русских газет и журиалов.—С. 70—75) сделал несколько замечаний по поводу статьи Павлова. Из них интересно одно: указание на недостаточное различение наук психических и философических. Если первые,– возражает он,– изучают человека, а вторые – все предметы, являющиеся в пространстве и времени, но со стороны возможности, то человек должен быть включен в разряд предметов философских. Непонятно, почему автор того же не сказал о науках физических. Но Павлов отчасти виноват: «возможность» – не «сторона» предмета, а особый sui generis предмет, и, следовательно, между психологией (эмпирической) и философией – такая же разница, как между опытом и умозрением вообще.

XV

Таким образом, в литературной форме Павлов не вывел философию за пределы общих определений и лишь обещающих намеков. Такова же была, по отзывам его слушателей, его преподавательская пропаганда1. Павлов взвинчивал интерес и покидал заинтересованного. Как не-философ, он, вероятно, и не мог дать большего; вероятно, он и сам не мог бы сказать, куда дальше идти и как войти внутрь философии. Впрочем, нужно сказать, что это есть особенность самого шеллингизма. Последний оставлял своего адепта перед множеством дверей – в любую ему предоставлялось войти с философским сознанием, но где сама философия, никто, включая Шеллинга, хорошенько не знал. И толкались в двери теософии, натурфилософии, антропологии, философии искусства, философии истории, всюду вносили новый дух, вызывали в умах брожение и неудовлетворение. «Онтология» была осмеяна, «критика ума» отвергнута, «наукоучение» превзойдено. Шеллингом быЛо объявлено, что философия есть наука об абсолютном и в то же время что все науки суть части единой философии, т. е. стремления причаститься пра-знанию (an dem Urwissen teilzunehmen). Что задача философии не в том, чтобы вербовать себе абсолют-

1 Суждения слушателей о лекциях Павлова см. у Боброва: Философия в России...—В <ып>. IV.—С. 20—35.

ное, разъезжая по научным провинциям, и что, может быть, суть философии не в нашей погоне за абсолютным, а в том, что философия есть то место, где абсолютное само приходит к знанию о себе,—к этому пришла лишь следующая смена философии, нашедшая себе пророка в лице Гегеля. Сам Шеллинг, пока не бросился очертя голову в теософию, долго раздумывал и должен был недоумевать, отчего его философия только амальгамирует другие науки и не поддается ковке, а, напротив, при малейшем его движении выскальзывает из рук и разбрызгивается мелкими каплями.

Павлов насаждал шеллингианство на почве скудной и некультивированной. А из сказанного видно, что шеллингианство по существу таково, что его надо не насаждать, а прищеплять – к ростку хотя бы дикому, но живому. К чему же можно было у нас сделать такую прищепу? Науки у нас еще не было, но возникала уже литература. Павлов много сделал тем, что «привез из заграницы» шеллингианство, выступил с ним в общелитературных органах и сам учредил один из них. Павлов воодушевил многих: и товарищей по работе, и учеников. Довершать им начатое должны были другие.

Ближайшим образом его учениками, заявившими себя в ученой и литературной работе, называют И. А. Галахова и М. А. Максимовича. Оба начали как натуралисты и натурфилософы. Не случайно оба закончили как словесники. Галахов в «Московском Вестнике» в первый же (1827) год его существования поместил статью Четыре возраста естественной истории, где в свойственной самому Павлову общей форме развивает мысли своего учителя. Естественная история, в младенчестве выражавшая лишь непосредственное удивление человека перед природою, уже в руках Аристотеля и Плиния, в свою юношескую пору, переходит к наблюдению. На закате ее юношества появляется Линней, силится подвести рассеянные наблюдения под общие правила и представить природу в системе. Мужественный образ науки должен довести до конца это предприятие. Отрицать эмпирические сведения так же безрассудно, как признавать их главными или единственными. Эмпирический и аналитический способ исследования не может открыть внутренней идеальной стороны природы. Между тем полная и единая система должна свести все явления, все существа и все действия природы на идеи

так, чтобы из одного высшего начала можно было вывести все развитие природы, как неорудной, так и органической. Здесь превосходство способа умозрительного и синтетического—очевидно. Ни тот способ, ни другой сами по себе не могут удовлетворить требованиям ума, но соединение их, идентитизм, доставят нам истинное знание предмета. Таковы результаты новейших изысканий (Nq 17.—С. 40—58; ст. не подписана, в оглавлении: «№>...).

Статья Галахова типична по отсутствию в ней философии с присущими философии анализом, критикою, своим «умственным» предметом. В лучшем случае, это – популяризация популяризованных Павловым методологических упрощений. Но, в самом деле, куда с этими предпосылками углубляться? Идти к испытанию самой мысли, как такой, можно, когда эта мысль не спит, а работает, и притом над чем-нибудь определенным. Работы-то этой самой и не было. Максимович пробует ее найти для себя. Он погружается в само естествознание. Но тут —фатум шеллингизма: он оплодотворяет науку и тем самым теряет в ней свою самостоятельность. Зачинается жизнь науки как такой. И чем добросовестнее служение науке, тем меньше с ее ростом в ней следов оплодотворившей ее философии. Специальная задача – из развитой науки выкапывать вновь особую «научную» философию есть затея позднейших эпох, когда налицо развитая наука, за деревьями которой перестают видеть уже философию. Деятельность Максимовича – весьма показательна. Чем глубже он погружается в естествознание, тем дальше он от Павлова1. Ему принадлежит несколько десятков книг,

1 Неудивительно поэтому, что он, в конце концов, вступил в полемику с самим Павловым. В «Московском Телеграфе» были помещены его статьи: О физике Атенея (1828.—Ч. XX.– 7.– Апр.; подпис-<ано>: М.) и Комментарий на возражения Атенея (Там же.– <Ч.>ХХ1.—N5 10.—Май; подпис<ано>: М.М.); в «Северной Пчеле»– Разбор «Оснований Физики» Павлова, – Ч. 1 (1833.—N°N° 192 и 207).—Статьи в «Телеграфе» не помешали Максимовичу сотрудничать в «Атенее» Павлова, впрочем, по вопросам литературной критики, а не натурфилософии или естествознания. В < 18 > 29-м году (Ч. II.—Апр.) была помещена его статья О поэме Пушкина «Полтава» в историческом отношении. – [По поводу подписи под статьею О физике Атенея проф. Сакулин спрашивает: «Не Максимович ли?» В весьма полной (где пропущено, однако, разбираемое в тексте Письмо о философий) библиографии сочинений Максимовича, составленной А. И. Соболевским и Иконниковым, засвидетельствована принадлежность обеих статей в «М<осковс-

ком> Телеграфе» Максимовичу (1 <ов> Универс< итета> св. Владимире

словарь профессор-

статей, заметок и рецензий по естественным наукам, где школа Павлова время от времени сказывается как слабое, бессильно замирающее эхо. И, по-видимому, лишь однажды Максимович попробовал говорить о самой философии—в Письме о философии (Е. П. Ю-ой), помещенном в «Телескопе» Надеждина (1833.—Ч. XV—N5 12).

Вопрос ставится в общих «школе» бледных «методологических» очертаниях, и тем не менее Письмо выдает большую интеллектуальную тревогу. Максимович дает почувствовать, что философия в их понимании попадает в скептический тупик, и, чтобы выбраться оттуда, нужно перелезать через какие-то стены, сбросив с плеч бремя самой философии. Философия, как любовь к мудрости, не может быть построена на расчетах одного «разума», нужно сердце (самая скорая, но неумная «поправка» тех, кто при недостатке философского понимания хочет сохранить вид, по крайней мере, мудрого). «Разум кичит, любовь созидает. Истинная, живая мудрость разума утверждается на любви!» Но вопрос, конечно, не здесь – Максимович видит ясно. «Кого люди не называли философом} Про что не говорят они люблю? Но что есть наука философия? Какой предмет ее?..» И Максимович начинает качаться на скептических качелях. Что философия может быть наукою, это доказывают курсы философии. Но она не есть особая, отдельная наука. И ее особливым взглядом является стремление проникнуть во внутреннее значение и в единство предметов. Но тогда она может быть во всяком произведении ума, может входить в поэзию, может простираться на жизнь. Философ по преимуществу тот, кто сводит главнейшие отрасли знания к общему началу и развивает их в стройной системе. Но все найденные систематиками общие начала всегда утверждались ими в их собственном частном значении, все они, разлившись и освежив на время поле нашего знания, входят затем в тесные берега и вливаются в море истории философских систем. Кроме того, теперь от каждой науки требуют, чтобы она была системою, и философия уже не введение или заключение к науке, а вся наука должна быть философическою. Предметом философии поэтому может быть всякий предмет нашего познания, до малейших своих подробностей. Оттого философия принимала на себя разные науки: богословие, психологию, логику, математику, метафизику, физику, «в наше же время главнейшие вопросы ее связа?

ны с наукою историей»; оттого философия бывала схолас-тицизмом, формализмом, материализмом, критицизмом, мистицизмом и пр<оч. >, «и наконец она получает характер исторический». Изведав столько идеалов, надежд, увлечений, философия научилась дорожить действительностью, желает согласить в себе разум и сердце, полюбила гармонию жизни и старается одушевить ею все ей доступное.

Предчувствие новой, «исторической» философии достойно внимания, но это – не то гегелевское умонаклоне-ние, сознание методологической и принципиальной ценности которого мы встретили у Гогоцкого. Не есть также это и тот «историзм», который переводил романтизм в «реализм», пока не был вытеснен натурализмом. Скорее, это —также форма скептицизма, позже поразившая некоторые течения европейской мысли и выразившаяся в признании за философией права только на историю философии. Быть может, для Максимовича дело обстояло еще проще: перед ним клубился кузеновский туман. Он обращается к своему другу, издателю «Телескопа», с Запискою, в которой тот призывается снять друга с качелей. Зная, что последний также считает философию мировоззрением – «образом мыслей», поставляет ее в «высшем эклектизме» и соглашается, что прохождение ее должно более состоять в «истории систем», чем в «догматике», и сознавая, что он сам оставил вопрос о философии как особой науке нерешенным, он перелагает свое затруднение на Надеждина. Куда же, спрашивает он, после того как объявил, что философия распределяется по наукам, девать вопросы о добре и зле, назначении человека, о сущности знания, наук и самой мудрости? И в чем их единство? А если на эти вопросы должна отвечать не особая наука философия, то к каким наукам их отнести? «Вот задача,—заключает он,—разрешения коей я желал бы от твоего систематизма».

Надеждин в ответ признается, что предмет сей издавна был его любимым, задушевным предметом, и обещает поставить для себя «приятнейшею обязанностью отвечать на оный». Но вместо ответа издателя печатается новое Письмо к издателю «Телескопа» о философии некоего В. Перцо-ва (датировано: Чернигов, 1833. Ноября 15)—любопытное тем, что автор, не чувствуя себя связанным никакою академическою noblesse, ставит точки над всеми «i» Максимовича. Максимович оттолкнулся от философии и не

умел вновь к ней причалить; его земляк и вовсе пустился в открытое море. Письмо Перцова написано не без подъема – к которому вообще почему-то вдохновляет отрицание философии,– в хорошем тоне, хотя и с заметным беспокойством. Его цель – не ученого, известного трудами, а скромного любителя мудрости, он хочет «принести и свою лепту на алтарь общего служения науке, на коем,– обращается он к издателю,– сожигаете вы ей от себя чистые жертвы» (Телеск<оп>.—Ч. XVI.– <1833.– С> 553-566).

Недоверие к философии как науке, распространявшееся у нас прежде, чем мы даже только поняли, что такое философия как наука, по-видимому, не было в 30-е и 40-е годы фактом редким. Но как учесть то, что происходило на всем пространстве империи? Поневоле приходится единичные известные факты принимать типически. Интересны, конечно, не те сомнения и отрицания, которые внушались официальным богословием, а те, которые проистекали из внутренних мотивов. Неинтересно поэтому и философское скоморошничание – sit venia verba, невзирая на изумление, которое вызывает литературный талант, ученость и лингвистический гений Сенковского,– «Библиотеки для чтения». Интересны только такие явления, как Письмо Перцова, интересны и как факт, и по своему характеру – углубленности, вдумчивости, просто некоторого знания. Для подтверждения выставленного тезиса о «недоверии» можно было бы сопоставить с Письмом некоторые литературные явления, хотя и стоящие далеко его ниже по вдумчивости и литературному выражению. Напр < имер >, уже цитированное Введение к познанию философии или вышедшую в Москве в 1839 году книгу Феофила Гайдебуро-ва: Нынешний способ познания и новый способ познания. В этой книге, лишенной элементарных литературных достоинств, все же не без остроумия вскрываются слабости и неясности догматической традиционной логики. Жаль только, что автор не ограничился одною критическою частью. Все его открытие – в том, что «в природе все, что ни есть, есть явление, и каждое явление имеет свое основание, и каждое основание имеет свое явление, и каждое явление есть особенное явление, и каждое основание есть особенное основание» (107). А потому, «оставив мышление, отвлечение и всякое заключение», следует «познавать явления, познавая их основания, и познавать основания, познавая их явления» (119). Тут, если угодно, есть больше основания говорить об русской антиципации Милля, чем по поводу Сидонского. К таким же примерам разочарованного скептицизма, с переходом от «разума» к «вере», нужно отнести и д-ра Ястребцева, о котором речь ниже.

Автор Письма к издателю «Телескопа» сразу объявляет свой козырь: философия как наука ума, задача ложная. Мы рождаемся с любовью к философии, зародыш ее с летами

прозябает, произрастает, приносит плоды и цветы, но не плоды ума. Философия есть не наука, «а знание, любовь к мудрости». Рассудок, ум ограничивает философию знанием внешним, предмет ее лежит перед ним как мертвое тело, которое ждет своего воскрешения, как бесцветная тень, которая ждет жизненного света. Что же есть знание не внешнее? «Знание, знание —есть альфа и омега всей проблемы философии.—Знание есть живое присвоение истин, таящихся в природе, человеком, снимающим покров с ее лица. Жизнь сия возбуждается не умом, но чувством; а чувство находится в тесной связи с жизнию – с духом». Философии мы научаемся не из школьных выводов и раздробления условных форм мышления, а раскрывая книгу природы, книгу человечества и читая письмена их с пламенным желанием познать себя и угадать отношение свое к миру. «Теперь философия представляется нам как наука. Признав все, что в ней есть святого, отвергнем унижающее ее название науки, которое ей приписывали столь долгое время, разрушая сим великое и стройное ее бытие в человечестве». Род человеческий от первых попыток познания природы до высоких сближений опыта с умозрением трудился над решением великой задачи бытия. Естествознание новейшего времени выпутало его из сетей заблуждения, из крайностей обращения науки о жизни в искусство, светлых представлений истины в темные доводы разума. Автор вздыбается, охваченный алогическим пафосом: «Теперь назовите философию наукой; дайте ей в удел те жалкие формы, коими так бесщадно издевались над высокою природою ума; то лжеумствование, которое находило удовольствие вооружаться орудием сатиры и диалектики; ту бесцветную схоластику, которая, как яркая заплата, блестит на жалкой порфире философии, убранной многими веками! Чем вам представится философия?.. Сухою коркою, которой еДва ли достанет для дневного пропитания ума, алчущего знания!» Философия должна быть основана на знании живом, чувственном природы и человека. Она должна быть живым открытием, переводом тайн природы в ум наш.

РУД бесполезный объединить и обобщить в полную и стройную систему всю великую массу знаний о природе

человеке. Где науки, системы философии? Труды мыслителей– живые доказательства бесплодных усилий ума 0здать философскую систему. «Итак, нет системы для

философии! Скажем более, быть не может». Сооруженный многими веками и верованиями храм ее – с первого взгляда, бесформенное здание, но в частях его, «носящих образ духа народного, где оные создались», удивляющая стройность. Таковы все системы философские древних, в Индии, Египте, Греции. Давать им систему науки безрассудно. Наше время имеет свою задачу знания о природе и человечестве. «Свиток первый развивает пред глазами нашими естествознание: последний – критика и история». С их помощью мы не заблудимся в лабиринте умствований, коим скоро-скоро дадут смешную форму тривиальности. «Тогда прощайте критики чистого разума, идеологии, метафизики, тщетные словопрения,

–Создайте, народы современные, триумф нашему

поколению за искупление вас от нечистоты греховной заблуждения,–Преклоните колена пред первым, положившим камень в основании храма естествознания!» Сделаем любимым предметом наших изысканий «наше естество». И это не будет смешением поэзии и философии; мы только выводим их из одного источника жизни и не называем их науками. В этом автор и хочет видеть «ключ к таинствам нашего романтического направления».

Нетрудно заметить кровное родство этого «романтизма» с тем же шеллингианством. Максимович и Перцов оторвались от одного места. Но Перцов смелее бросается в волны отрицания и иррационализма – в целом ряде своих суждений он прямо как будто антиципирует Фейербаха. Однако терминологическая неустойчивость Перцова как «скромного любителя» только мудрости не затемняет его истинных намерений. А они крайне знаменательны. Это – все тот же шеллингианский тупик. Но только этот автор и не помышляет из него выбираться. Наукою его оттуда так же не выманить, как и теософией. Забившись в своем жизненном закоулке, он мечтает; и воображает, что радости его мечтательного мира навсегда заменят ему труд разумной мысли и он легко проживет на них свою закоулочную жизнь. Но бич Гегеля уже свистал над головами ему подобных, и как бы глубоко, с головою, ни забился он в кротовое свое «естество», он будет выгнан на свет Божий мысли. Зато как исторический феномен он —прав, как он вообще прав и философски в своем нефилософском быту. Из шеллингианства философского хода вперед —нет. Потому-то и Максимович, не

дождавшись обещанного ответа от Надеждина, побродив по естествознанию, ушел в словесность.

Можно было бы счесть попыткою такого ответа статью в «Телескопе»: Общий очерк природы по теории Павлова, но фактически и она – только лишняя иллюстрация того положения, что дальше от Павлова его приверженцам идти было некуда. «Очерк» есть именно очерк природы – худой или удовлетворительный,—но не философии.

Эта статья подписана: « – й – ъ.» (Тел еск < оп >.—1836.– Ч. XXXIV). Проф. Бобров (Филос<офия> в России... – IV.– < С. > 90 <и> сл.) по неприводимым мотивам сомневается, чтобы автором ее был Надеждин. Угадать этих мотивов не могу. Качествами, которыми должен обладать предполагаемый автор статьи, по выкладкам проф. Боброва, Надеждин обладал. Он не был слушателем, но был приятелем Павлова; значительная часть статьи излагает мысли Павлова, выраженные печатно, остальное он мог почерпнуть или из предоставленных ему Павловым записок, или из бесед с ним – Надеждин был, во всяком случае, не менее сметлив, чем слушатели Павлова. «Кованого» языка Павлова в статье я не заметил, хотя, впрочем, не заметил его у самого Павлова. Павлов пишет схематически, как будто не договаривает, но просто и флегматически; эта статья скорее написана сангвиником и с большим количеством знаков вопроса и восклицания, чем свойственно Павлову, написана не проще, но легче, с большим расходом слов, оборотов и литературных приемов1.

И все же насаждение у нас шеллингизма Павловым оказалось, в конечном итоге, плодотворнее, чем «проповедование» Велланского. Возможность перехода к эстетическим проблемам сделала «павловцев» философски более жизнеспособными, чем были ученики Велланского. Как показывает пример Экеблада, последние могли переходить от физических и биологических исследований к антропологическим и психологическим, но, как было отмечено, всякое сколько-нибудь серьезное углубление в этом направлении уходило из философии в специальную науку. Отсутствие свободного философского выхода необходимо должно было привести к скептицизму, а вместе к «вере» – будто спасающей от философского скепти-

Проф. Бобров называет учеником Павлова, кроме вышеупомяну-пеп Также Н– П. Курляндцева, проф. одесского Ришельевского лицея, реводившего естественнонаучные работы Шеллинга, Шуберта, Стеф-ша Са его зависимость от Павлова еще требует доказательства (ре-а яиЩ'ИМИ сРеди которых я признаю не биографические анекдоты, подт71113 самих ТРУД°В). а переводческое усердие Курляндцева только верждает выставленный мною в тексте тезис.

цизма. И у нас есть интересный пример такого перехода, который можно сопоставить с вышеприведенными образцами «недоверия» к разумной философии, недоверия, связанного с неопределенною «верою» как источником «истинной» философии. В общем, конечно, эти поспешные, при элементарных неудачах, измены философии – свидетельство отсутствия предварительной настоящей философской школы и подготовки.

В 1841 г. в Санкпетербурге (Предисловие помечено: «Гродно. Декабря, 1839») вышла книга: Исповедь или Собрание рассуждений доктора Ястребцева. Это —собрание двенадцати статей автора, начиная с его докторской диссертации {De functionibus systematis nervei, 1825), печатавшихся преимущественно в «Московском Телеграфе» (затем в «Сыне Отечества» и «Литературных Прибавлениях»), отражающих постепенный переход автора от узкой натурфилософии к попыткам разрешения общих философских задач1 и заканчивающихся провозглашением «необходимости веры». Перепечатанные в Исповеди статьи автор снабдил пояснениями, в которых он сам прослеживает свое философское развитие: от натурфилософии и «мелкого болота положительного» через «достоинство разума человеческого» к сомнению «не только в непогрешительности школьной учености, но и в самой той науке, в которой получил звание доктора»2. Диссертация, как констатирует он, написана всецело под влиянием Велланского – «Г. Велланский покорил меня натурфилософии совершенно»—ко вреду, как он теперь признается, его наук: «Начитавшись Биологического исследования природы, я стал

1 К таким попыткам надо отнести и педагогический труд Ястребцева, представляющий опыт методологической эксплуатации шеллингизма и фихтеанства: О умственном воспитании детского возраста.– М., 1831 (первоначально также в «Моек < овском > Телегр <афе> »); 2-ое издание, «умноженное и переработанное», под заглавием О системе наук, приличных в наше время детям, назначаемым к образованнейшему классу общества.—М., 1833,—об этом сочинении нам еще придется говорить ниже.—Ил Ив. Ястребцев учился в Моек < овской > дух<овной> академии и преподавал в ней французский язык, потом служил в Синоде. В 1816 г. (сорока лет от роду) поступил в Московский университет, окончил в 1820. До докторской диссертации переводил Избранные Слова Массилъона (1809—17) и Таулера, Благоговейные размышления о жизни и страдании Иисуса Христа (1823). (Эти сведения почерпнуты мною из Энцикл-< опединеского > Словаря.)

2 Как сообщает о себе сам Ястребцев, после теоретических возражений медицине он ей возразил «иначе», «гораздо сильнее»: «я ее оставил» (128).

пренебрегать опытными знаниями, просто презирал их и потерял много времени на глупом моем философском само довольствии». С другой стороны, констатирует он также, смесь опытных понятий о природе имела вредное влияние на расположение его ума к материализму.—«Натурфилософия не могла спасти меня от этого; она, как и нынешняя философия Гегеля, хотя говорит о Боге, но сердца не согревает верою, которой обе они не разумеют». Последующие свои статьи – отрывки об истории (а также статьи об умственном воспитании детей), понимаемой в шеллинго-стеффеновском широком захвате,– автор также аттестует как «идолопоклонство разуму, не-согретому чувством, мирскому».

В<18>32 г. Ястребцев возвращается к чистой натурфилософии в статье Об органах души, где проводит ту мысль, что органом души является не какая-либо – в особенности не мозг один – часть тела, а все тело, а в последующих (с <18>33 г.) статьях выплывает, по его собственному выражению, из «мелкого болота положительного» в «бездонное море всего во всем» (ev ох ttcxv). Взгляды автора в этом втором периоде его развития представлены Замечанием на мнение г. Шевырева о признаке совершенства в изящных искусствах (1833) и статьею Любовь к ближнему («Новоселье».– 1834). Шевыреву он возражает на утверждение, «будто совершенство всякого образования человеческого выражается наибольшею индивидуальною отличительностью явлений, производимых сим образованием». Мнение Ястребцева прямо противоположно: образование есть проявление духа человеческого, а чем полнее образование, тем яснее обнаруживается идея человека. «Не разнообразие, не усилие личной индивидуальности, а единообразие, истребление личности должно быть следствием совершенства для человека; ибо дух человеческий один; свойства его одни». Общую линию истории Ястребцев видит именно в направлении к «обезличению» Духовного облика европейских народов, достигаемого их сообщением между собою и взаимною передачею открытий и усовершенствований. Эта идея общности не-лично-го духа разрешает для него нравственную проблему Любви к Ьлиэкнему и методологическую – изучения истории чело-1«яТВа №згляд на историю и на факты исторические.—

–>)• Аух наш —не личное, ограниченное и преходящее существо – твердит нам о нашем пагубном равноду

шии к истинной жизни и наказывает неизменною тоскою бездействия. Нужно большее развитие человечества, проникновение в вечные истины большего числа людей, чтобы научиться напряженно жить и легче осуществлять добродетель. Высшая нравственная истина – любовь к ближнему, а «ближний не есть только друг наш или родственник, но человек вообще». Все люди – одно существо; всякий особенный человек – особенная идея в общей душе человеческой. Индивиды сами по себе, «неделимые», «имеют только призрак души; живет истинно только род». В чувстве любви мы возвышаемся до сознания рода, и совершенствование человека в том и состоит, «чтоб люди научились постепенно обезличиваться».

Не сумев из натурфилософии подняться до философии, доктор Ястребцев спланировал на моральную плоскость, покрытую скептическим вереском. Сомнение – «одно из самых ужасных слов ума человеческого, может быть, самое ужасное», констатирует он (в ст. Взгляд на историю). Но все же он пока верит в любовь, которая «зиждет», и признает хотя бы ограниченное значение «отвлечения», которое есть следствие того, что люди, хотя еще и смутно, начали признавать общее свое единство. «Отвлечение» он противопоставляет «фактома-нии» в истории и призывает на место собирания фактов их «обдумывание». История людей прекратилась, «началась история рода человеческого» – «народы почитаются как бы членами одного тела». Задача истории – показать возраст жизни человечества в данное время и взаимное в ней количество Судьбы («Творческой необходимости», «законов Божеских») и произвола людей1.

Разрешаются духовные странствования Ястребцева обращением к вере, которая, по его словам, «хранит» там, где любовь зиждет и сомнение разрушает. Свои статьи Необходимость веры он рекомендует как «следствие зрелого размышления и глубокого убеждения». Из задуманных им четырех статей, из коих три первые должны были доказать «бессилие всех сил души, оставленных самим себе», а последняя – «пользу их для духа», осуществлены только первые две: О разуме (1837) и О чувстве


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю