355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Густав Шпет » Сочинения » Текст книги (страница 19)
Сочинения
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 23:17

Текст книги "Сочинения"


Автор книги: Густав Шпет


Жанры:

   

Философия

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 46 страниц)

1 Шишков, образовавший вскоре по вступлении в управление министерством Комитет, имевший одною из задач выработку проекта общего устава для университетов и училищ, назначил в этот комитет чле: нов Г<лавного> правления училищ: Муравьева-Апостола, Магницкого и Казадаева. (Сб<орник> Расп <оряжений > .– I.– N5 254.—Стлб. 533). Председателем был Муравьев, но все дела вершил энергичный Магницкий (ср.: С.-Петербургский университет в первое столетие его деятельности. Материалы по истории.—Под ред. С. В. Рождественского.– <Т. 1.>-Пг., 1919.-С. LXXI).

2 М < итр. > Филарет (тогда еще архимандрит) был членом Библейского общества, рядом с католическим епископом (Сестренцевичем), лютеранскими и англиканскими проповедниками, а также членом Гл<авного> правления училищ, но в последнем не разделял крайних мнений своих сочленов и открыто восставал против них. Преследования и нападки, которым он сам подвергся в министерство Шишкова, вызваны были, вероятно, в большей мере характером его личности, чем убеждений. (Кроме Филарета членами Биол < ейского > общества состояли митр. Михаил, ректор Иннокентий.)

3 У нас «мистикою» называют, что кому нравится,—или чаще, не нравится. В действительности, может быть, в кружке Голицына и были один, два мистика (в чем я, впрочем, сомневаюсь) – но по существу это был кружок и течение теософские. Теософ вояжер по всем религиям, наукам и «ведениям». Он катается во всяком экипаже – религиозном, мистическом, естественнонаучном, философском, магическом, оккультном, телепатическом. Существенной связи у него с ними так же мало, как у любого седока с нанятым им экипажем. ТеосоАию можно было бы также сравнить с тряпкою, которая всасывает в себя и воду, и вино, и грязь. Нужно иметь особый склад ума, чтобы вследствие этого тряпку считать источником чистой воды или вина,—что бы она ни всосала, она отдаст только грязь. Теософ-мистик, в идее, то же, что кинжал из пробки,—обман возможен, только пока пробка —в ножнах от настоящего стального клинка.

тельствуемых им изданий и переводов. Из этой же среды направлялись соответствующие доносы в высшие сферы. Наконец,—впрочем, когда Голицын уже пал,—в 1825 г. по указу Синода при Конференции Петербургской духовной академии был учрежден комитет для рассмотрения книг, «заключающих, под видом истолкования Св. Писания, развратные и возмутительные лжеучения, противные гражданскому благоустройству, догматам и преданиям нашей Церкви, и напечатанных в частных типографиях без разрешения св. Синода». Сюда входили сочинения Беме, Штиллинга, Эккартгаузена, г-жи Гион, Дютуа и «Сионский Вестник». Комитет был составлен из двенадцати «образованнейших и довереннейших лиц здешнего [петербургского] духовенства». В то же время было сделано распоряжение об изъятии этих книг из употребления и из библиотек учебных заведений. Сверх рассмотрения книг, присланных из Синода, комитет должен был открывать и доносить о других вредных для православия и благонравия книгах. В виде генерального отчета комитету было поручено составить обзор того, как это вредное направление началось, развилось и какие принесло плоды. Комитет, достаточно огражденный от вторжения любопытства, меняясь в составе, работал около двадцати лет (Чистович И. Ист<ория> Спб. Д<уховной> А<каде-мии>...—С. 420—421; ср.: Котович. Дух<овная> цензура...—С. 424—431).

В чем же была разница между новою идеологией и идеологией свергнутого министра? Шишков и его сторонники упрекали Библейское общество и его литературу—неопределенно в зловерии и ереси, а более определенно—то в католицизме, то в протестантизме. О влиянии то протестантизма, то католицизма говорят и современные историки. Наконец, все говорят о мистицизме. Между тем вся так называемая «мистическая» литература, выходившая в царствование Александра и раньше, мистического заключала в себе немного. Это была литература по преимуществу теософско-назидательного и масонско-мо-ралистического содержания. В ней больше признаков систематизирующего гностицизма и морализирующего пиетизма, чем ни в какие правила не укладывающегося, всегда свободно-опытного мистицизма. Отличительным ее теософическим признаком является как раз то, что она не конфессиональна и более похожа на эклектическую смесь или гностическое отвлечение из разных религиозных и церковных доктрин. Все эти Беме, Штиллинги, Эк

картгаузены и им подобные «мыслители» столь же мало могут быть названы католиками, как и протестантами. И, в сущности, для Магницкого, как и для других истолкователей декларации Священного союза, эта литература была самой подходящей. Стоило бы трем христианским монархам, первым подписавшим договор, заговорить каждому на языке своего христианства, чтобы вместо христианской симфонии получилась полная диафония. Победа Фотия и назначение Шишкова министром означали наступление у нас внутреннего кризиса в самой идее интернациональной реакции. Таким образом и произошла лишь смена типа обскурантизма и его идеологии. От туманной теософии возвращались к родному национальному православию и церкви.

И действительно,, Шишков, уже после восстания 14 декабря, приводя в связь с ним теософическую литературу, утверждал, что из нее – «все лжемудрствования о так называемой внутренней церкви (т. е. никакой)» и т. д. Напротив, Голицын, нападая на одно сочинение, обличавшее теософическую литературу и бравшее под защиту «греко-российскую церковь», видимо, с раздражением писал: «Защищение наружной церкви против внутренней наполняет всю книгу. Разделение, непонятное в христианстве! Ибо наружная без внутренней церкви есть тело без духа. Вообще понятие о церкви представлено в превратном виде: ибо, где говорится о церкви, везде видно, что одно духовенство принимается за оную». Сам Фотий в Записке, врученной Александру, о министерстве Голицына доказывал, что Голицын намеренно ввел министерство духовных дел и слил его с министерством просвещения, чтобы духовенство ему не мешало: «Все противное церкви вводилось, и духовенство не смело ничего сказать. Для смешения всех религий министерству подчинены все религии, даже жидовская и магометанская». Требовалось вернуться к православию. Шишков прямо говорил Александру о своих предшественниках: «Под видом распространения христианства стремились поколебать Православную Веру». И все библейские общества, по его словам, «имели намерение составить из всего рода человеческого одну какую-то общую республику и одну религию».

Яснее всего положительные идеи Шишкова выразились в проекте манифеста, который Александром подписан, однако, не был. «Истинное просвещение,—говорилось здесь,– состоит в страхе Божием, который есть нача

ло премудрости, в утверждении себя в православной нашей вере,–и наконец в украшении ума своего науками, отверзающими путь к обширнейшим познаниям,

к полезным искусствам и художествам.–Истинное

любомудрие там водворяется и свет оного там светит, где люди руководствуются законами вышнего и правилами

веры.–И хотя русский народ–верен церкви,

престолу и отечеству – но мы > повелеваем вам войти в строгое наблюдение – не преподаются ли где в университетах, гимназиях, народных училищах и пансионах под видом наук какие-либо вредные учения, не рассеваются ли где в светской словесности подобные же мысли и рассуждения, не выдает ли кто себя за проповедника и учителя подобных новизн» < Шишков А. С. Записки, мнения и переписка. —Т. 2. —Б., 1870.—С. 175—176 >.

В речи, обращенной к собранию членов Главного правления училищ, Шишков выразил свой взгляд на задачи просвещения. Если, говорил он, обучаемое юношество, между прочим, заразится «лжемудрыми умствованиями, ветротленными мечтаниями, пухлою гордостью

и пагубным самолюбием,–то сколько в последствии

времени произойдет от того зла и в воинских ополчениях, и в судебных заседаниях, и в исполнении всяких должностей, и в семействах, и вообще в пользах общежития. Науки, изощряющие ум, не составляют без веры и без нравственности благоденствия народного.—

–Сверх сего науки полезны только тогда, когда, как

соль, употребляются и преподаются в меру, смотря по состоянию людей и по надобности, какую всякое в них имеет»1. В связи с идеями нового министра понятен и его проект об учреждении высшего цензурного комитета, который, между прочим, должен был обратить внимание на «образ учения, преподаваемый во всех университетах, гимназиях и училищах».

Назначение Шишкова на место Голицына в некоторых, по крайней мере просвещенных, кругах общества вызвало все же несомненное сочувствие. Пушкин приветствовал его в известном Послании цензору: «Министра честного наш царь избрал», «печальные науки» изымались

1 Главное правление училищ изъявило готовность споспешествовать намерениям министра и постановило его речь напечатать «на счет сумм Департамента народного просвещения» и разослать по учебным заведениям (Сб<орник> Расп<оряжений>.—I.—N5 251).

из «пакостных рук». Но Шишков не оправдал возможных ожиданий. Университеты были достаточно разрушены и теперь предоставлялись самим себе, по-прежнему без прав, без средств и под угрозою не угодить новой идеологии. Все свои старческие силы Шишков отдал изысканию и преследованию «карбонарства», порожденного, по его убеждению, Библейским обществом. Он придумывал цензурный устав, из сетей которого не ускользнул бы ни один его враг. Но так как к тому же у Шишкова были свои литературные вкусы и были старые счеты с некоторыми литературными направлениями, то его цензурные сети раскидывались очень широко. Свободная умственная культура по-прежнему не могла найти поощрения и просачивалась лишь путями непредусмотренными.

Отношение Шишкова к теософскому направлению предшествовавшего министерства ясно видно из докладной записки, читанной им государю, где он подверг критике пресловутую Божественную философию Дютуа (в переводе Е. Карнеева, племянника 3. Карнеева и его преемника на должности харьковского попечителя). Шишков писал: «Неизвестный переводчик о неизвестном сочинителе сей философии говорит,—

–что он два года провел на кресте в ужасных мучениях, среди которых

писал сию книгу (как провел на кресте? Неужели распят был и, вися на нем, писал? Какие чудеса! Нет, господин лгун, мучение на кресте, какое претерпел Спаситель наш, не могло и несколько часов продолжаться: стало быть, твое двухлетнее, среди которого ты мог писать, было не такое!), что он и умер на кресте, сказав своим друзьям: я имел некоторое удовольствие пить шоколад, зато я умру задохнувшись (С. 10). Можно ли, не насмехаясь над читателями, начинять какую-нибудь книгу такою гилью: два года провел на кресте в ужасных мучениях, пил шоколад, сочинял и перед смертью сказал своим друзьям какой-то глупый каламбур? И это – боговдохновенный человек, избранный Богом возвещать его премудрость! И это переводится на русский язык и печатается в университетской типографии!.. После сего помещен еще третий подобный же рассказ о некоторой знатной особе из наших соотечественниц, которая умерла в Лозанне, что тело ее, прежде нежели земле было предано, вынесено было в церковь... (Вот какую новость сказал. Да кто ж не знает этого, что мертвых никогда после предания земле не выносят в церковь?) Тут какой-то Дютуа (это сам автор) взглянул на ее мертвое тело и возрыдал о том состоянии, в каковом находилась душа, от него отлучившаяся (С. 12). Да почему он узнал о состоянии ее души? Разве потому, что покойница вместе с ним грешила? Но посмотрим еще далее, чем это кончилось: он взял на себя ее грехи; Бог три дня его мучил неизобразимым страданием и потом удостоверил его, что душа покойницы вкусила райские сладости (там же). Можно ли что-нибудь придумать бого

хульнее, нелепее сего?» Засим автор от «безумия» переходит к «неверию», где ему, православному, теософические нелепицы, натурально, представляются злочестивым богоотступничеством.

XII

Вступление на престол Николая Павловича меняло положение вещей и отношений. Оно перепутало все карты, тем более что немногие ожидали видеть на престоле именно его. Теософический кисель, которым наслаждался его брат, Николаю Павловичу был не по вкусу. Ему более подходили умы и характеры вроде митрополита Филарета. Свое отношение к управлению Голицына он достаточно выразил, когда принял под свое покровительство изгнанного Руничем из университета Арсеньева. Магницкий сам себя предал. Ко всему политические интересы в Турции приводили нового царя к разрыву с Австрией и политикою Меттерниха. Идеи Священного союза, как такого, теряли свое актуальное и всеопределя-ющее значение. Были ли у нового царя какие-нибудь свои положительные идеи в политике народного просвещения—трудно сказать. Шишков на первых порах был оставлен на своем посту, и государь не замедлил передать ему записку, представленную в свое время Александру проф. Парротом и содержавшую сдержанную, но весьма убедительную критику инструкций Магницкого,—записку, оставленную Александром без внимания.

Проф. Дерптского университета Паррот, выдающийся натуралист и физик, бескорыстно преданный Александру, написал ему, на правах связывавших их некогда дружеских отношений, Записку: Coup d'oeil moral sur les principes actuels de I'instruction publique. Паррот начинает с общего осуждения нашей политики просвещения, не имеющей твердых начал и постоянно меняющейся. Что касается инструкции Магницкого, то при чтении ее мотивов, писал Паррот, «содрогается сердце всякого честного человека». Один из параграфов инструкции предписывал излагать философские системы, доказывая в то же время, что истины, основанные на одном разуме, суть лишь эгоизм и скрытая гордыня. Но если так, спрашивает Паррот, к чему вообще знакомить с ними юношество? А если излагать, то зачем изображать их в презренном виде. Паррот думает, что христианская мораль не нуждается в фальшивых уловках для обнаружения своего превосходства над языческою моралью. Заставлять профессора астрономии и физики во все продолжение курса Удивляться премудрости Божией и ограниченности наших средств познания значило, по словам Паррота, только вредить собственной цели. Пустые разглагольствования и частое повторение заказанной мысли лишь возбудят насмешки, и эффект– утратится. В инструкции ректору

Паррот не видит ничего, «кроме бесконечной фразеологии, где невежество облекается мантией эрудиции и знаний». В таком же тоне и его разбор инструкции директору о наблюдении за нравственностью студентов—водить молодого человека от 18 до 25 лет на помочах значит делать из него негодяя или автомата, существо без воли, без характера, не способное ни к какой самостоятельной деятельности.

Затем, по мотивам далеко не ясным, Николай Павлович через Бенкендорфа обратился к Пушкину с предложением заняться «предметами о воспитании юношества». Пушкин отнесся к делу с серьезностью недостаточною. Лишь после второго письма Бенкендорфа он наскоро набросал Записку, содержания чрезвычайно общего и неопределенного. Мотив царя как будто раскрывается в словах письма Бенкендорфа: «И предмет сей должен представить вам тем обширнейший круг, что вы на опыте видели совершенно все пагубные последствия ложной системы воспитания». Пушкин говорил, что он знает, чего от него хотели (Майков <Л.> Пушкин. – Спб., 1899; Днев-н<ик> Вульфа... – С. 177—178), и, может быть, потому и начинает с того, что ему должно было быть известно «на опыте»: «Последние происшествия обнаружили много печальных истин». Причины «происшествий» он не хочет видеть в одном только влиянии «чужеземного идеологиз-ма»; корень всякого зла – «воспитание, или, лучше сказать, отсутствие воспитания». И он тотчас апеллирует к высочайшему манифесту (от 13 июля 1826 г.), где было сказано: «Не просвещению, но праздности ума – недостатку твердых познаний должно приписать сие своевольство мыслей» и т. д. Все это Пушкин заключает: «Скажем более: одно просвещение в состоянии удержать новые безумства, новые общественные бедствия». Но ведь весь вопрос для правительства, желавшего держать в своих руках все водительство просвещением, в том и состоял, чтобы найти идеи, которыми можно было оправдать и направить руководительство. На этот вопрос ответа нет. Ибо предложение Пушкина сделать воспитание всецело государственным и «представить чины целию и достоянием просвещения» не может считаться ответом. Чины как цель просвещения были в духе русского общества – это сам Пушкин подчеркивает: «Чины сделались страстию русского народа»,– но это – психологическая характеристика, а не обосновывающая возможную политику идея. Воспитание же всецело госу

дарственное и подавление во что бы то ни стало воспитания частного есть нечто столь дикое, столь несостоятельное внутренне, что перед ним бледнеет обскурантизм Магницкого и Шишкова. Казалось бы, такая мысль все же по духу самому Николаю Павловичу. Однако он поставил около этой фразы знак вопроса. Не потому ли, что он сознавал, что столь дикую мысль осуществлять во что бы то ни стало нельзя, а нужно было найти, во имя чего ее можно было оправдать. Этого-то Пушкин и не мог указать. У него выходило, что оправданием этого может быть все-таки само просвещение, которое и оставалось конечною целью, отчего государственное воспитание как средство единственное и лучшее невольно и само собою наводило на сомнения. Судя по ответу государя, выраженному в резолюции и в письме Бенкендорфа, именно «просвещение» как последний аргумент его и не удовлетворяло. Было приказано ответить Пушкину, что выставленный им принцип, будто просвещение и гений есть все (que Instruction et le genie est tout), есть принцип ложный для всех правительств и что добрая нравственность, исполнение служебного долга, усердие (la morale, les services, le zele) должны быть предпочтены просвещению... (Сухомлинов <М. И.> Исследования... —Т. И.—С. 238—246). Из этого видно, что никакой положительной идеи в этом деле у Николая Павловича не было, ибо о «доброй нравственности», казалось бы, Шишков все сказал. Для правительства, желавшего сохранить за собою интеллигентное руководительство, это было фатально. Срок наступил крайний, бил час последний... Не прошло и года со времени переписки Бенкендорфа с Пушкиным, как юный Киреевский уже мечтал в письме к другу (А. И. Кошелеву): «Не думай, однако же, чтобы я забыл, что я русский, и не считал себя обязанным действовать для блага своего отечества.—Но мне кажется, что вне службы я могу быть ему полезнее, нежели употребляя все время на службу. Я могу быть литератором, а содействовать к просвещению народа не есть ли величайшее благодеяние, которое

можно ему сделать?–Все те, которые совпадают со

мной в образе мыслей, будут моими сообщника-

Ми–Все они будут литераторами, и у всех будет

отражаться один дух. Куда бы нас судьба ни завела и как 6bi обстоятельства ни разрознили, у нас все будет общая Целы благо отечества, и общее средство: литература».

То, чего не признал бы, может быть, и Пушкин и чего он не хотел выговорить, было безусловно чуждо Николаю Павловичу, как, может быть, и вообще русскому человеку: свобода просвещения, обучения, образования. Николай Павлович искал твердости, но – это есть верный признак ограниченности ума – думал, что твердость предполагает единообразие. Он дал соответственное приказание учрежденному им Комитету для устройства учебных заведений, но все же это указание могло быть «формальным» принципом, а идейной души Комитету не доставало. В Комитет вошли кн. К. А. Ливен, еще в качестве члена Главного правления училищ боровшийся с Магницким, и выступавший, между прочим, в защиту философии Уваров, также боровшийся открыто с Магницким, но они, помимо прочего, в такой же мере не были сторонниками и Шишкова. Комитет рассуждал о «единообразии» – уставов, программ, курсов, учебников, университетского правления, осуждал фаворитов Голицына, реабилитировал некоторые его жертвы, но также мешал и Шишкову, смягчая, напр < имер >, его мстительное цензурное вдохновение. В < 18 > 28-ом году Шишков, наконец, ушел. Николаю Павловичу в поисках людей, за недостатком обладателя полным комплектом нужных ему совершенств, приходилось ограничиваться хотя бы одним – усердием. Кн. Ливен, по-видимому, в точности удовлетворял этому требованию. Он был человек честный, благородный, исполнительный по службе, усердный. И что же? Вышло, что этих качеств – мало, а может быть, и вообще не они нужны – простые аксессуары чего-то более существенного. Ничего не сделав, он ушел в < 18 > 33-м году, и его сменил бывший уже с < 18 > 32-го года его помощником С. С. Уваров.

Государь лично недолюбливал Уварова, но назначил его, потому что Уваров полнее других удовлетворял его требованиям, да к тому же был просвещеннейшим человеком, одним из самых просвещенных тогда в России. Но он призван был уже после того, как пробил час, и на его долю пришелся жалкий жребий быть смешным Дон-Кихотом отживавшей правительственной интеллигенции. Во всех его действиях и словах, против искренних побуждений и добрых намерений, ему —как, может быть, и самому Николаю Павловичу – приходилось быть реакционером. Таков, кажется, и вообще удел реакции – приходить, когда она уже не нужна, как удел револю

ции – вторгаться, когда ее не ждут. Одна слишком запаздывает, другая торопится.

Уварову, в бытность его попечителем, был больше всего обязан своим возникновением Петербургский университет. Будучи товарищем министра, Уваров в Петербургском университете провел, ликвидируя порядки Рунича, «систему очищения». Теперь он, наперекор университетской разрухе, учреждает Университет св. Владимира. Он действует, как будто твердо знает, что нужно делать. Он работал при Голицыне, при Шишкове, при Ливене – и потому, во всяком случае, знал, чего нельзя делать. Но подлинно ли он знал, что нужно делать,—это вопрос. Когда он в Главном правлении училищ возражал против предложения Магницкого закрыть Казанский университет, в нем говорили просто чувства просвещенного человека. На этой же почве он столкнулся и с Руничем. Когда его проект устава Петербургского университета был отвергнут, он вышел в отставку. Назначенный на его место Рунич представил доклад о состоянии университета с известными обвинениями профессоров в неверии и разрушении государственного порядка. Уваров был также задет этим. Он написал обширное письмо Александру – но и здесь говорят чувства просвещенного и воспитанного человека, а положительных идеалов не видно. Когда он берет на себя и даже требует для* себя часть ответственности по делу университета, в нем говорит честный человек, возмущенный наглостью оскорбляющего его проходимца. Он сам аттестует своих врагов как la poignee cThommes sans aveu,—но – и только. Забыв, кому пишет, он дает истолкователям воли Голицына и самого Александра такие характеристики, в которых последний, при всем своем «смирении», не мог не узнать себя. Называя их врагами всякого положительного порядка и друзьями тьмы (amis des te-nebres), он прямо перечисляет роли, в которых они выступают: fanatiques de sangfroid qui tour a tour exercistes, illumines, quakers, masons, lancastriens, methodistes – все что угодно, только не люди и не граждане. Но как он себе рисовал именно положительный порядок?

Во всеподданнейшем отчете о десятилетнем управлении министерством Уваров правильно определял свою задачу: «Укрепить отечество на твердых основаниях, на коих зиждется благоденствие, сила и жизнь народов; найти начала, составляющие отличительный характер России и ей исключительно принадлежащие». Правильно также рассу

ждал он, когда думал, что, нашедши «главные начала», их «надлежало включить в систему общественного образования». Но решал он свою задачу, по-видимому, не с достаточною основательностью. «Русский,– рассуждал он,– преданный отечеству, столь же мало согласится на утрату одного из догматов нашего православия, сколь и на похищение одного перла из венца Мономахова. Самодержавие составляет главное условие политического существования России.–Наряду с сими двумя национальными началами, находится и третье, не менее важное, не менее сильное: народности. Наименее ясным представляется начало народности как «национальное начало». Если это не простая тавтология – то какой положительный смысл вкладывал Уваров в понятие народности1? Из сопоставления его с двумя другими нельзя установить даже отрицательных его признаков, не говоря уж о том, что строго логический анализ был бы здесь не безопасен, так как он требовал бы исключения из понятия нашей народности двух других начал. Разъяснения, какие мы встречаем у самого Уварова, не идут дальше общих мест. Не вдаваясь в ведущие к сомнениям подробности содержания и генезиса этой идеи, можно только видеть в ней отражение или восприятие западноевропейского романтизма вообще или, напр < имер >, исторической школы права. Но все-таки, перенесенная к нам, она могла быть принята как задача. Ее можно было задать русскому просвещению, но не ставить принципом.

Это вытекает из собственных рассуждений Уварова. «Относительно к народности,—пишет он {< Десятилетие Министерства... – С. > 3),—все затруднение заключалось в соглашении древних и новых понятий; но народность

1 Десятилетие М < инистерства > Н<ародного> Пр < освещения > 1833—1843.– Спб., 1864.—С. 2—4; ср. 106—108. Этот вопрос до сих пор не разъяснен в достаточной мере нашими историками. Кажется, у одного Пыпина было на этот счет вполне определенное мнение: «Слово «народность» был эвфемизм, обозначавший собственно крепостное право...» (<Пыпин А. Н.> Ист<ория> рус<ской> этнографии...–Т. I.– <Спб., 1890.> – С. 388). К сожалению, это суждение Пыпина никак не доказывается. Его пространные суждения об «официальной народности» в Характеристиках литерат<урных> мнений только закрывают от читателя факты, на которые Пыпин мог бы опираться. Но и факты указываются нередко ошибочно. Мы располагаем теперь большим количеством и лучших источников и исследований, чем какие были в распоряжении Пыпина. Ненормально только, что в новом издании ошибки Пыпина не исправлены, хотя издание снабжено дополнительными примечаниями.

не заставляет идти назад или останавливаться; она не требует неподвижности в идеях». Уваров переписал задачу из западноевропейских тетрадок —но понимал ли он, что идея национального возрождения, охватившая Европу и знаменовавшая собою выступление новой (четвертой) смены интеллигенции, прямо противоречила тому, что делалось у нас? Там национальное возрождение было народным, и правительства могли присоединиться или не присоединиться к истинным репрезентантам народности. У нас народности просто-напросто не было, потому что не было соответствующей репрезентации, и правительство само хотело взять на себя эту роль. Вместо того чтобы обеспечить условия, без которых задача не могла быть решена, опирались на данное и предписывали его как решение. Вместо «народности» осуществлялся национализм самодержавного государства.

«Народность» Уварова не была уже l'esprit general d'une nation Монтескье и не была еще Volksgeist Гегеля. Поэтому ее и нужно сопоставлять с идеями романтиков, а как государственную идею —с т<ак> наз<ываемой> исторической школою в праве. Вопрос о генезисе идей Уварова остается открытым – почему-то он наших историков не интересовал. Между тем, несомненно, что государственная мудрость наших правителей не была всецело оригинальною. Вероятно, во времена Магницкого нам не оставались вовсе неизвестны какие-нибудь Галлеры или Мюллеры, вероятно, и Уваров имел своих «оправдателей». Разрешение вопроса о генезисе его общего и политического мировоззрения могло бы быть предметом интересного историко-культурного исследования. Уваров был учеником немецких неогуманистов, был воспитан в идеологии, возглавляемой Фр. Авг. Вольфом и видевшей путь к немецкой народности через эллинизм; он был лично знаком с Гете (которому посвятил одно из своих филологических исследований), состоял с ним в деятельной переписке (ср. его речь о Гете 1833 г. – Etudes de Philologie et de Critique par M. Ouvaroff.– S.-Petersbourg, 1843. Appendice); он был лично знаком с Шлегелями и другими руководителями немецкой культуры ; состоял в целом ряде иностранных академий и ученых обществ, с членами которых находился в личных сношениях; – все это не могло остаться без влияния на его понимание задач русского просвещения.

Не считая себя компетентным для решения указанного вопроса, не мо-*У не отметить – не настаивая, впрочем, на генетической связи – некоторого сходства идей Уварова с государственным учением в свое время небезызвестного историка Лудена (Н. Luden. Handbuch der Staats-weisheit oder der Politik.—Jena, 1811). Совокупность индивидов, определяет он, в которых культура получает некоторую своеобразную форму, называется народом, а сама эта особая культурная форма – народностью (Volksthiimlichkeit, § 7, – Луден отмечает, что заимствовал этот тер

мин, как и термины Volksthum, volksthumlich, у Яна, надо думать, у известного Turnvater-a Фр. Л. Яна, которого, между прочим, сочинение под заглавием Deutsches Volksthum вышло в 1810 г.). Правитель государства должен стремиться к тому, чтобы единая человеческая культура возникла в государстве как своеобразная народная культура (§ 83). Правитель должен связать задачи государства с своеобразием народной культуры, но это не значит, что последняя должна явиться по приказу или принуждению (§ 84). «Культура народа в настоящем всегда есть результат жизни народа в прошлом» (§ 84 Anm. S. 213). Науки по своей природе общи и выходят за пределы государства, но так как не может быть культуры без народности и государство есть условие всякой культуры, то государство не может быть равнодушно к научным стремлениям и должно направлять ход науки и на познание самой народности, и на возбуждение любви к отечеству (§ 144). Приказаниями и предписаниями здесь ничего достигнуть нельзя, свободному духу должно быть предоставлено свободное движение, но если исследование направляется на предметы, которые могут быть опасны для религии, добрых нравов, отечества и народности, тогда правительство обязано выступить против нарушения порядка и публичного благополучия. Напротив, оно обязано содействовать тем, кто действует в науке на славу и пользу отечества и кто содействует развитию духа в направлении особенностей своего народа. У всякой науки есть такая сторона, но в особенности внимания правительства заслуживает отечественная история, жизнь и деяния предков (§ 145). Это едва ли не главный пункт программы министерства Уварова. Как частность, отмечу совпадение этой программы с взглядами Луде-на по вопросу о «частном воспитании». Луден является его решительным противником, в особенности в руках «иностранного ветреного гувернера» (§ 175 Anm.).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю