Текст книги "Белая тишина"
Автор книги: Григорий Ходжер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 40 страниц)
В Хулусэне люди встают раньше солнца. Когда великое светило поднимается над сопками, многие уже возвращаются домой со снятой сетью, с уловом. А те гулеваны, которые не поставили с вечера сети, раскрыв глаза, потерев кулаком опухшие веки, идут по стойбищу искать чашечку-наперсток. Искать им особенно не приходится, потому что они точно знают, где найти водку, и направляются в тот дом, где остановились приезжие.
В это прекрасное утро Полокто решил не пить. Он видел, как весело и радостно выкатилось солнце из-за синих сопок, и что-то с ним случилось такое, что он не мог объяснить ни себе, ни Ливэкэну; просто он дал себе слово в этот день не пить, а выехать домой в Нярги. Дней пять Полокто собирался домой, но никак не мог выехать: то его утром напоит Ливэкэн, то старик Турулэн пригласит к себе, то приезжает молиться родственник, то старый друг.
– Проклятье, этот Хулусэн стойбище пьяниц и обжор, – бормотал Полокто в минуты прояснения, – нигде на нанайской земле столько не пьют, как здесь.
– Ты прав, аоси, ты прав, – поддерживал его Ливэкэн, – Хулусэн самое веселое стойбище, здесь круглый год праздники. Больным и калекам, может, не праздник, а нам праздник. Здесь песок и вода пропитана водкой. Не веришь? Вот встанешь утром, выпей нашей воды, ты сразу вновь опьянеешь. Понял?
– Нет, Хулусэн – это стойбище пьяниц и бездельников, я не могу больше здесь жить.
– Правильно, отец Ойты, уедем домой, – просила Гэйе.
Она еще не совсем оправилась после побоев, синяки сошли с лица, кровоподтеки исчезли, но у нее еще болели бока. Боль ощущалась при сильном вдохе, даже смеяться было больно.
– Мне надо жить! Чтобы жить, надо добывать, деньги добывать, – продолжал Полокто. – Уеду, завтра же уеду.
Лодка Полокто дала течь, мох, которым она была законопачена, пересох. Пришлось заполнить ее водой, чтобы отсырели мох и доски.
Все родственники вышли на берег проводить Полокто. Все желали ему, женам его и детям здоровья, передавали поклон отцу и братьям.
Гэйе попрощалась с родителями, с сестрой и оттолкнула лодку.
– Смотри, Гэйе, живи хорошо, слушайся мужа, – напутствовал дочь Ливэкэн.
– Когда теперь я тебя увижу… – плакала мать.
Гэйе села на весла, и лодка быстро заскользила по гладкой, будто стеклянной воде. Полокто веселый сидел на корме с коротким кормовым веслом в руке и пел заунывную песню без слов. Когда надоела песня, он задремал. Солнце приятно обогревало спину, бока, но чем выше оно поднималось к зениту, становилось все жарче и жарче. Полокто открыл глаза, поплескал на голову холодной воды и надел шляпу, узкополую, обесцвеченную и такую старую, что никто не помнил, кто и откуда привез ее, кто был ее первым хозяином. Гэйе устала, ныли руки, болели бока, ладони покрылись мозолями. Она обвязала ладони тряпочками, смочила платок холодной водой и накинула на голову. Лодка пересекала Амур. Где-то наверху за островами поднимался черный пароходный дым. Полокто смотрел на этот дым и думал: «Хитрый Пеапон Ворошилин на этом дыме деньги зарабатывает. Какие эти русские хитрые люди, на всем они деньги могут заработать, а нам, нанай, и в голову не придет такое, мы только пушнину, мясо, рыбу продаем. Как мы стали бы жить, если не добывали бы пушнину? Рыба, мясо были бы всегда, а на что купить муку, крупу, сахар, материю на одежду? У русских как-то все хорошо получается, они дрова готовят для железных лодок, лес валят и сплавляют, рыбу солят, на своих лошадях почту гоняют или груз перевозят. Они умеют все делать и за всякое дело деньги получают. Учиться надо у них, присматриваться к ним. Плохо вот только, никак язык их не мог выучить».
Полокто направил лодку наискосок, и ее стремительно понесло мощным течением. Берега бежали назад, будто наперегонки. Высокий черный Малмыжский утес медленно приближался, словно невиданное страшное животное…
В полдень лодка пристала к Малмыжу.
– Сиди в лодке, тебе нечего делать там, – строго сказал Полокто жене, направляясь в село.
Много дней прошло после того, как Полокто избил жену, но до сих пор при воспоминании об ее измене словно что-то обрывается у него внутри, и появляется неукротимое желание вновь ее избить. Полокто не может ее простить, он почти с ней не разговаривает. «А я дурак ее сюда приводил, – думал он, подходя к лавке торговца Салова. – Она сама выбирала себе материи на халат. Теперь кончено! Твоего носа здесь не будет, сука».
– Полокто, каким ветром тебя занесло? – радостно встретил его сын Терентия Ивановича Салова – Санька.
Санька уже совсем мужчина, отрастил курчавую бородку, усы. Правда, силы у него мало прибавилось, у него узкие плечи, тонкие кисти рук, длинные пальцы. Да и откуда ему силы набирать – отец его не отпускал ни на рыбалку, ни на охоту, он целыми днями находился в лавке, Терентий Иванович передавал сыну свои познания по торговле. И вот уже год как Санька самостоятельно торгует в отцовской лавке. Терентий Иванович лежит в своей горнице, не может ни встать, ни сесть, ломит ноги, спину.
– Как здоровье Терентия? – спросил Полокто.
– Плохо, совсем плохо, теперь даже не ест, только воду пьет, – Санька бойко говорит по-нанайски, Полокто удивляется, как это молодые русские так быстро привыкают к нанайскому языку, а нанай – к русскому. Только он не может научиться по-русски. Выходит, у него голова плохая.
– Я зашел узнать о здоровье отца, – сказал Полокто и вышел.
«Был длинношеий мальчишка, а теперь уже отца заменил, научился торговать, – думал Полокто, шагая между домами по пыльной улице. – Видно, умный родился».
Перед Полокто на середине улицы лежала в луже толстая свинья, вся облепленная грязью, и довольно хрюкала. Вокруг нее ползали поросята, такие же грязные и довольные жизнью. Возле поросят вперевалочку ходили утки, недалеко от них расположились гуси и негромко переговаривались между собой.
«Сколько тут мяса, – думал Полокто. – На охоту не надо ходить, когда захотел утятины, свернул одной шею – и в суп, когда захотел гусятины – тоже рядом. Вот живут же люди! Попробуй в Нярги заведи утку или гуся – только собакам на корм. Поросят и тех давят».
Возле дома Митрофана Колычева лежала корова с разбухшим выменем и, закрыв глаза, с наслаждением жевала свою жвачку. Полокто никак не мог привыкнуть к этим добрым животным, он знал, что коровы не нападают на людей, без причины не бодают, но крупные животные в его подсознания всегда вызывали тревогу и готовность к обороне.
Митрофан находился на огороде, полол картошку. Он первым увидел Полокто и, оставив жену и детей, направился к калитке.
– Бачигоапу,[30]30
Бачигоапу – здравствуй.
[Закрыть] Полокто, – поздоровался он.
– Бачигоапу, Митропан, бачигоапу, – ответил радостно Полокто. – Я к тебе, помоги мне поговорить с Пеопаном. Кого другого я найду? Никого. Саня не поможет, ему некогда, он торговец. Только ты можешь помочь.
– Ладно, помогу, только дай руки вымою.
Митрофан зачерпнул из бочонка дождевой воды и начал мыть большие, как лопаты, ладони. Полокто смотрел на него и любовался его широкоплечей фигурой и кучерявой бородкой на обветренном загорелом лице.
– Я в Хулусэне был, водку много пил, – похвастался Полокто, – долго жил, сейчас только еду домой.
– Ты ничего не знаешь о Пиапоне? – спросил Митрофан.
– Откуда знать? Это вы, русские, по железным ниткам слова, говорят, говорите, новости сообщаете. А нам откуда что знать?
– Наш малмыжский вернулся из Хабаровска, рассказывает, шибко много стало хунхузов в верховьях, грабят, убивают людей. Как бы Пиапон не попался им.
– Не надо было ездить. Зачем он поехал? Пушнину здесь не мог продать?
– Это его дело, он мне говорил, что Амур свой хочет увидеть с его начала, хочет встретиться с новыми людьми, которые живут на Амуре. Он ведь человек с головой.
«Твой друг, потому так говоришь о нем», – подумал Полокто и вспомнил, как Митрофан строил дом Пиапону, зимой лес возил на своих лошадях, сруб поставил с малмыжскими друзьями. Это был первый деревянный дом в Нярги, и как тогда завидовал брату Полокто, как он уговаривал Митрофана построить ему такой же дом, но тот отказался, у него не было леса для другого дома, да и времени не хватало. Он даром построил Пиапону дом, не взял ни денег, ни пушнины. Потом Полокто попросил Ворошилина построить ему деревянный дом, и тот согласился за немалую цену, и до сих пор Полокто расплачивается с ним за дом.
– Митропан, как у тебя отец? Здоров? Как приеду домой, мой отец начнет расспрашивать про твоего отца.
– Отец здоров, а что с ним может случиться?
– Не говори так, вон торговец Терентий при смерти лежит, Саня говорит, воду только пьет.
– Отжил свое.
– Я и говорю, старики отживают свое.
Митрофан шагал крупным шагом, рядом семенил Полокто. Навстречу попадались молодицы в ярких ситцевых сарафанах, много военных, которые заигрывали с молодицами; встречались опрятно, по-городскому одетые мужчины и женщины, они кивком головы здоровались с Митрофаном и с любопытством осматривали Полокто.
Малмыж сильно разросся, вытянулся от утеса в глубь тайги: появились новые дома с огородами, амбарами, огороженные заборами или колючей проволокой. Раньше в Малмыже не достать было проволоки даже на перемет, но с появлением воинского гарнизона малмыжцы даже огороды начали опутывать проволокой.
Воинская часть в Малмыже появилась во время русско-японской войны. Солдаты широкой полосой вырубили тайгу, сделали дорогу от Малмыжа до своего будущего гарнизона. Гарнизон, несколько длинных казарм и десяток землянок-складов, построили за лето, потом пароходы подвезли боеприпасы, оружие.
Во время войны на Малмыжском утесе установили батарею, и артиллеристы день и ночь несли дозор, следили за судами, идущими по Амуру. Орудия на утесе не сделали ни одного выстрела, но другие, стоявшие в гарнизоне, изредка стреляли во время учений, и тогда казалось, что тайга и горбатые сопки оживают и тяжело вздыхают.
Полокто, как и все няргинцы, невзлюбил военных, потому что они пугали своей стрельбой из пушек таежных жителей.
– Ты зачем идешь к Феофан Митричу? – спросил Митрофан, когда меньше стало попадаться встречных.
– Работать надо, я ему за дом задолжал, – ответил Полокто.
Феофан Ворошилин жил на берегу залива в некотором отдалении от Амура. У него был добротный пятистенный дом, хлев, полный скота, курятник, где вместе обитали куры, утки, гуси, особенно много было у него гусей, больших, белых с красными клювами: выгодно было хозяину иметь гусей, целое лето они кормились на заливе и к осени так жирели на подножном корму, что еле поднимались с залива в курятник. Гусиное сало ценилось высоко.
Подошли к изгороди ворошилинского дома. Крупная сибирская лайка загремела цепями и громко сердито залаяла, предупреждая хозяина. Феофан Митрич вышел на крыльцо, прищурившись, оглядел гостей и улыбнулся:
– А, Полокто заявился, толмача приволок, – хозяин опустился с крыльца на две ступеньки и сел. – Подходьте, садитесь. Трузька, цыц! Свои, не воры. Сядь, Полокто, здеся свежо, здеся и потолкуем, и чем след.
Полокто поздоровался с Ворошилиным и опустился на ступеньку крыльца. Митрофан сел рядом.
– Феофан Митрич, надо б гостя в горницу зазвать, какой разговор разговаривается по душам на крыльце, – сказал Митрофан. Он давно знал, что Ворошилин не пускает в избу гольдов, что он боится напустить в избу рыбий дух.
– Ничаво, Митрофанушка, здеся свежо, ветерок, глянь, поддувает. Так, чево, Полокто, ты хотел? Может, чево принес?
Митрофан перевел.
– Чего мне нести, ничего у меня сейчас нет, – ответил Полокто. – Может, я работой какой расплачусь.
– Кака чичас работа? Сено косить, трава стара стала, коровам зубы перетрут. Да и сена у меня хватит. Дрова пилить будешь?
– Чего не пилить? Скажешь, пилить будем.
– Пили, дрова шибко надобны всем. Напилишь, скажешь мне, я погляжу, приму. Так, сговорились?
– Нет, Феофан Митрич, – вмешался Митрофан. – Цену-то ты не назвал.
– Кака цена? Обчая цена, всем плачу одни деньги, ейным тоже одна цена, – вскипятился Феофан Митрич. – Ты, Митрофанушка, гольдам головы не крути, ты ейных подбиваешь, для того ихний язык познал. Мы христиане, живем по-христиански, ани антихристы, живут по-другому, по антихристу. Како дело твое до них?
– Выходит, мы, христиане, должны обманывать их, антихристов?
– Омманываю? Языком бы твоим… лизать. Кто омманывает? Ну-ка, говори, кто омманывает?
– Заране цену обговорить требуется, почему ты не назовешь цену?
– Чего вы кричите? Чего? – допытывался Полокто, но его никто уже не слушал.
– Скажи, ты скажи, кто омманывает?! – Ворошилин встал на ноги.
– Говорю, обговорить цену требуется, – спокойно отвечал Митрофан. – Каки дрова тебе требуются? Дрова? Они едину цену имеют. Долготье? На сруб? Может, на доски кедру свалить? Они другу цену имеют. Все это треба обговорить.
– Ты кто такой, Митрофанушка? Ты власть кака, можа урядник, исправник, писарь?
– Я никто…
– Того, никто! И ты мне не указ! Ишь, видели, какой гусь, указ мне дает. Кукиш не хошь?
– Ты, Феофан Митрич, мироед.
– Кто?!
– Мироед.
– Ты в ответе будешь, голодранец! За мироеда в ответе будешь!
– Пеопан, Пеопан, не сердись. Зачем сердиться, я тебе плохого не говорил, я сказал, пилить дрова буду, деревья валить буду, – Полокто взял правую руку Ворошилина и продолжал: – Не сердись, я все сделаю, что скажешь, сколько надо напилим, сами не сможем – родные помогут.
Но Ворошилин отдернул руку и, размахивая кулаками, кричал:
– Голодранец, ты всегда жадны глазища на мое добро пялишь, потому всяко говоришь! Завидки берут! Мироед. Ты в ответе будешь!
– Ладно, буду в ответе, ежели что не так, – не смущаясь, спокойно ответил Митрофан. – Правда, ежели сравнить твое и мое, выходит я голодранец. Но, Феофан Митрич, моего хватит мне, поживем – можа, и наживем.
– Наживешь! У самого вошь на аркане, блоха на цепи – и туда же! Наживешь.
– С тобой, Феофан Митрич, разговаривать, что солнце мешком ловить. Ты скажи, цену назовешь?
– Не твово ума дело! Что ты в торговле кумекаешь?
– Кумекаю, не кумекаю, цену назовешь?
– Закукарекал, как петух. Цена, цена. Ты кто таков, чтоб меня пытать? Каков чин имеешь?
Ворошилин успокоился, сел на ступеньку крыльца.
– Я их заступник, Феофан Митрич, – так же спокойно проговорил Митрофан. – Ни единого дела при моем присутствии обманным путем не совершишь.
Ворошилин взглянул в упор, встретился с голубыми ясными глазами Митрофана.
– Заступник, ишь как заговорил, словно какой чин, – скорее удивленно, чем сердито проговорил он. – Знаю, у кого такой речи обучен, от этих новеньких, каки сюды под жандармским ружом явились, от энтих ты обучен. Я об энтом обо всем ведаю, Митрофанушка, потому добра не жди.
– Не жду от тебя, – Митрофан поднялся. – Я справедливости требую. Цену назови.
– Ты будешь в ответе за то, что якшаешься с этими новенькими, по-ли-тискими. Не думай, я тоже знаю.
– Цену назови.
Полокто, ничего не понимая, о чем идет разговор, только вертел головой, глядел то на своего переводчика, то на разъяренного, побагровевшего Ворошилина. Он всегда беспрекословно верил торговцу, преклонялся перед ним и теперь даже не догадывался, что Митрофан заступается за него; он сердился на него за то, что ведет этот бесконечный разговор с уважаемым человеком, выводит его из себя, а сам остается невозмутимо спокойным.
«Дразнит, проклятый, – думал Полокто. – Чего ему надо? Ведь сказал Пеопан дрова пилить. Зачем такой долгий разговор вести?»
Ворошилин поднялся, похлопал по плечу Полокто.
– В накладе не будешь, все ж мы с тобой други. Переводи верно, отсебятины не говори, – сердито добавил он и, не попрощавшись, вошел в дом.
– Сволочь, мироед! – сказал ему вслед Митрофан.
– О чем так долго ты говорил? Зачем сердил его? – спросил недовольно Полокто.
– Он тебя обманывает, дрова будут дороже стоить, а он тебе меньше заплатит, – ответил Митрофан.
– Как меньше заплатит? Это Пеопан-то меньше заплатит? Он мне дом построил, сам знаешь, не каждый человек на это пойдет. Он мне друг, как у тебя язык поворачивается, чтоб такое говорить о моем друге?
– Я требовал, чтобы он цену назвал, я заступался за тебя.
– Не надо за меня заступаться перед моим другом.
Полокто повернулся и зашагал на берег.
«В следующий раз Саню в переводчики надо брать», – думал он.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Токто выехал из Хулусэна рано утром. Родственники, молодые и старые охотники уговаривали его остаться еще на несколько дней, но Токто был непреклонен, тепло попрощался с друзьями и сел в лодку.
– Не привык бездельничать, – сказал он молодым охотникам, и те поняли его слова так: «Вы тоже, молодые друзья, не привыкайте бездельничать».
– Счастливой дороги! – дружно ответили провожавшие.
Токто развернул лодку и больше не оглянулся назад: он дал слово, что нога его больше не вступит в это вечно пьяное развратное стойбище. Он не особенно верил в могущество жбана счастья и великого шамана Богдано, если бы не настойчивые просьбы Кэкэчэ и Идари, то сам никогда не приехал бы поклониться жбану счастья.
После смерти новорожденной дочери в год великого мора, когда люди стойбища Полокан вымерли от черной смерти, несколько лет Кэкэчэ не беременела, но через пять лет она принесла мужу помощника, родила сына. Сын прожил год и умер. Через два года Кэкэчэ родила дочь. При каждом рождении ребенка Кэкэчэ выполняла обряд и илиочиори[31]31
Илиочиори – ставить на ноги (дословно).
[Закрыть] и сама уже потеряла им счет, потому что каждому новорожденному выполняли по нескольку обрядов. Дочери было два года, она уже ковыляла на тоненьких кривоватых ножках, и ее привязывали на длинном шнуре: девочка добиралась до ближних кустов, садилась под ними и щипала, как косуля, зеленые листья.
Токто долго просиживал рядом с дочерью и смотрел, как она сосредоточенно обрывала листочки и складывала их стопочкой.
«Косулинька ты моя!»
Девочка умерла внезапно, и никто не мог сказать от чего. Шаман сослался на извечного врага семьи, на злого духа. После смерти дочери Токто долго просиживал возле общипанных кустов, и никто не видел, как текли по его щекам скупые слезы. Он обрывал листочки пополам, как делала дочь, и складывал стопочкой, и ему казалось, что от кустов и этих листков идет запах немного прокисшего грудного морока – извечный, хватающий за сердце запах грудного ребенка!
На песке, под кустами, давно исчезли следы девочки, но глаза Токто отчетливо видели эти следы – маленькие стопы с точеными пальцами, две извилистые полосы коленок и широкая полоса – это передвигалась задом, передвигалась неторопливо, разглядывая черными глазенками каждый листок, каждую веточку. Кусты и листочки на них были ее друзьями.
Чтобы несколько забыться, Токто уехал на охоту.
Но и тайга на этот раз не могла утешить его сердечную боль: каждый крошечный след лосенка или косули, каждый общипанный ими куст напоминали дочь. В звоне ручья, в щебетании птиц, в шелесте листьев он слышал родной голос дочурки.
Все домашние видели, как убивается Токто, и никто не знал, как подойти к нему: Пота раза два начинал было разговор о поездке в Хулусэн к великому шаману или жбану счастья, но так и не досказал. Когда выехали на лето на озеро Болонь, первой начала разговор Идари, ее поддержала Кэкэчэ, но Токто отмолчался. Тогда женщины изо дня в день, при каждом удобном случае, стали напоминать о чудотворном священном жбане. Токто сдался и вслед за Потой, уезжавшим в Нярги в гости, выехал в Хулусэн.
И вот он возвращается на озеро Болонь, возвращается недовольный, возмущенный. Не разговор с пустоголовым Полокто возмутил его, разве на лай щенка обернется бурый медведь? О встрече с балаболкой Полокто Токто забыл. Недоволен остался он самим стойбищем Хулусэн, его жителями, их праздностью, вечным бездельем и пьянством. Не знавший покоя, Токто ненавидел бездельников и лентяев. «Стойбище лежебок и пьяниц», – назвал он Хулусэн. Возмутили его великий шаман и хозяин священного жбана старый Турулэн. Токто знал, что шаманы брали подношения благодарных больных соболями, лисами, выдрами. Но никогда он не слышал, чтобы они брали деньги, и впервые в Хулусэне узнал, что за моление священному жбану и за камлание великого шамана надо платить деньгами. «Платить – так платить, если у них такой порядок», – решил он. Но когда узнал, что на каждую болезнь установлены различные цены, он возмутился до глубины души. Если бы не присутствие Кэкэчэ и приемного сына Гиды, а также многих уважаемых стариков и старух, Токто сам не знает, что бы он натворил в доме старика Турулэн. Он сдержался, не выдал своего возмущения и гнева. «Можно оценить шкурки соболя, лисы, выдры, белки, – думал он, – но как можно установить цену за человеческое страдание, за человеческую жизнь!»
Лодка быстро плыла по течению. Впереди открылась песчаная релка, обрамленная густыми кустами шиповника, за шиповниками выглядывали низкорослые черемухи и яблоньки.
– Папа, пристанем, – попросил мальчуган, сидевший на веслах сзади Кэкэчэ. Углубившись в свои думы, Токто не сразу расслышал просьбу мальчика и, поняв его просьбу, спросил:
– Зачем приставать?
– Посмотрим, много ли черемухи.
– Мы же сюда не вернемся за ней, – сказала Кэкэчэ.
– А мы посмотрим только, подсчитаем, какой нынче урожай.
– Это уже мужской разговор, – улыбнулся Токто. – Сразу видно – второй хозяин тайги. Ладно, Гида, иди с матерью, подсчитай, прикинь, каков будет урожай черемухи и яблочек.
Когда лодка ткнулась носом в песок, мальчик первым выскочил на берег и подтянул ее.
«Вытянулся за этот год», – подумал Токто, глядя вслед Гиде, бежавшему впереди Кэкэчэ. Вскоре они скрылись за густыми шиповниками, и мысли Токто вернулись на прежнюю невеселую стезю.
«Почему великий шаман за камлание стал брать деньгами? Если бы я вытащил из воды утопающего, неужели и за спасение потребовал бы денег? А старик Турулэн – мошенник. Не верю я в его жбан счастья, я верю только эндури и всемогущему Солнцу. Сколько этот старик в день собирает денег? Другой охотник за зиму столько пушнины не добудет, сколько он в день зарабатывает! Да, шаман и старик Турулэн поняли вкус денег, кто-то научил их этому, а может, сами научились… Ох, эти деньги, кто их придумал…» Токто смачно сплюнул на воду и закурил трубку.
– Папа, за релкой маленькое озеро, и там утята, – сказал, подбегая к лодке, Гида, – давай поймаем несколько штук.
Токто закрыл глаза, потер лоб, голова побаливала от перенапряжения: редко когда Токто задумывался так глубоко.
– Не надо, сын, пусть растут, – ответил он. – Все равно, сын, никакая живность не может жить на привязи. Умрет. А утята пусть подрастут, их ждет такая радость, которую нам не понять. Они поднимутся над землей, к облакам полетят. К солнцу. Интересно, какова наша земля, если на нее с облаков взглянуть? Правда, интересно?
– А что, папа, если подняться на вон те горы со снежными вершинами и оттуда посмотреть? Это одно и то же, что с облаков смотреть.
– Да, ты прав. Но нам по льду потребуется карабкаться, а этим утятам раз взмахнуть крылом, и они уже высоко-высоко… Пусть, сын, полетают эти утята. Да, так какой нынче урожай будет черемухи и яблочек?
– Хороший, хороший, – ответила за Гиду Кэкэчэ.
– Богатый, мама видела, как густо растут ягодки, на некоторых деревьях даже ветки гнутся.
«Добрый охотник будет, – подумал Токто, глядя на тонкую, упругую фигурку приемного сына. – Хозяйский глаз у него. Ишь ты, надо ему знать, каков урожай черемухи, никогда я этим не интересовался, это же женское дело, они собирают черемуху…»
Лодка опять поплыла по течению, и опять Токто углубился в свои мысли, но теперь он думал совсем о другом: Гида заставил вспомнить давнее прошлое.
Вспомнил он страшную весну десятилетней давности, гибель стойбища Полокан, свой побег к людям в стойбище Болонь, встречу с русским доктором Харапаем и с жестоким Баосой.
Русский доктор поместил Токто с женой и Поту с Идари на краю стойбища. Он запретил жителям Болони подходить к фанзе, и беженцам нельзя было общаться с жителями стойбища.
Токто готовил дрова, помогал жене готовить еду, выполнял приказания доктора и через несколько дней осунулся, почернел. Харапай много раз прощупывал его, прослушивал, но не находил никакой болезни.
– Ты меня, Харапай, отпусти, – просил его Токто. – Я не могу без дела сидеть, я должен что-то делать, от безделья могу заболеть.
– Но ты помогаешь жене, помогаешь мне, это разве не дело? – отвечал доктор. – Ты же своего названого брата спасаешь.
Токто замолкал, ему нечего было отвечать. Доктор прав, он нужен здесь, нужен Поте, Кэкэчэ, Идари и маленькому мальчику, Богдану.
Пота чувствовал себя все хуже и хуже, лицо его покрылось язвами, опухло и стало совершенно неузнаваемым. Он не мог даже говорить, глухо стонал, метался, терял сознание. Доктор не отходил от него. Много раз Токто замечал, как Харапай засыпал сидя. Токто подходил к нему, уговаривал прилечь отдохнуть, он, Токто, будет сидеть вместо него, и, если станет плохо с больным, разбудит. Харапай строго приказывал не подходить к больному, и Токто ничего не оставалось делать, как отойти в дальний угол, где помещались здоровые. А сидеть в этом углу было тяжело: Идари все время плакала, ревел младенец, Кэкэчэ нянчила его и жаловалась, что невыносимо чешутся ранки, сделанные ножом доктора на руке.
– Терпи, вон Пота терпит, ему куда больнее, а у тебя только чешутся царапинки, – уговаривал жену Токто. – У меня вон тоже чешутся, но доктор сказал – нельзя эти ранки царапать. Терпи, покажи пример Идари.
Потом он принимался успокаивать Идари.
– Русский доктор спасет Поту, слышишь, Идари. Думаешь, мне не больно, он же мой названый брат. Слезами мы не поможем. Успокойся, думай о сыне. Что будет с ним, если у тебя пропадет молоко?
Токто сам готов был завыть от сознания своего бессилия: он понимал, что ничем не может помочь названому брату, не может уменьшить его страдания.
– Может, ему чего надо, ты скажи, доктор, – просил Токто. – Может, свежей рыбы? Свежего мяса? Смотри, сколько уток летит.
Доктор помолчал, подумал и ответил:
– Ладно, за утками можешь съездить, но только к людям близко не подходи, они будут подходить, ты подальше от них. Понял?
Токто ничем не выдал своей радости, неторопливо собрал пожитки, взял боеприпасы, ружье, острогу и выехал на охоту. На следующий день он вернулся с двумя большими связками уток, привез несколько пузатых нерестовых щук.
Через два-три дня Пота впервые спросил доктора, где находится его жена, как его новорожденный мальчик. В этот день он съел утиное крылышко, выпил бульону и впервые уснул спокойным крепким сном.
– Теперь, думаю, все будет хорошо, – устало проговорил доктор и тоже плотно поел и уснул.
До сих пор удивляется Токто: ведь доктор Харапай не друг, не близкий, не родственник, даже и по национальности другой человек, но почему же он так старался, ночами не спал, недоедал, бился за жизнь Поты? И не одного только Поты, а за всю его семью. Токто до сих пор вспоминает об этом удивительном русском человеке с душевным трепетом. Благодарный охотник в знак признательности отдал ему семь лучших соболей на шапку, сшей, друг, себе теплую шапку и носи на здоровье. Но Харапай засмеялся и ответил:
– Что же это такое, друзья? Я, доктор Харапай, буду ходить в собольей шапке? Э-э, друзья, я не купец, даже не чиновник, мне не по чину носить соболью шапку!
Как ни уговаривали Токто, Пота, Кэкэчэ, Идари, – доктор так и не взял соболей.
– Обидел, Харапай, ты меня! – в сердцах бросил Пота.
– Обидел? Я тебя обидел?! – и доктор громко и раскатисто засмеялся. Пота совсем обиделся и швырнул соболей на землю. Токто тоже ничего не мог понять и хмурился. – Если я тебя обидел, друг Пота, то я всех больных так же, как и тебя, хочу обижать! – воскликнул Харапай и, звонко смеясь, вышел из фанзы. Когда захлопнулась дверь, тогда только до Токто дошел смысл слов доктора, и он тоже расхохотался. Пота совсем растерялся.
– Не понял? – спросил Токто. – Верно, ведь он тебя обидел. Ты хотел уйти в буни, а он обидел тебя, вернул к нам, на нашу землю.
Пота в этот день впервые встал на ноги. Токто уложил его на нары, укрыл одеялом, сел рядом и задумался: он опять вспомнил Полокан, умирающую жену, и его неудержимо потянуло на родную реку. Жену он и не думал найти живой, по таежным обычаям он и близко не должен был подойти к погибшему стойбищу, это место теперь будут называть сусу – запретное место, и все будут объезжать его стороной. Токто тянули к себе живые люди, он знал, что некоторые семьи убежали из Полокана в начале великого мора, убежали женщины с детьми, похоронив мужей. Каково им сейчас, если они живы? Может, где бродят малолетние дети, оставив умерших родителей. Все может быть. Мысли об этих осиротевших детях, беспомощных женщинах беспокоили Токто.
– Пота, ты почти здоров, Харапай тебя поставил на ноги, – сказал он больному. – Я поеду на Харпи, может, живой кто остался, помощи ждет.
По реке плыли последние льдины из озера Болонь, возможно, еще на озере остались кочующие поля льда, но они не опасны умелому охотнику. Токто за день собрался в путь и, с разрешения доктора Харапая, выехал на реку Харпи. Озеро Болонь очистилось ото льда, и на нем с раннего утра до поздней ночи свистели, чирикали, крякали тысячные стаи перелетных уток.
На третий день пути Токто добрался до Полокана, объехал его соседней протокой, поднялся на высокую релку и издали смотрел на родное стойбище. Он увидел свой дом, землянки соседей, фанзу старика Чонгиаки, большой дом Пэсу Киле – все дома стояли как и прежде, казалось, люди на время покинули их, уехали на весенний лов рыбы. Токто, не отрываясь, смотрел на свой дом, и ему казалось, что сейчас откроется дверь и произойдет чудо – на улицу выйдет милая старшая жена – Оба. Глаза слезились от перенапряжения, но Токто продолжал смотреть на свой дом. Чуда не произошло, дверь не открылась, и добрая Оба не вышла. Токто закрыл глаза и медленно опустился на холодную землю. Ему казалось, что в шуме ветерка слышит прощальные слова старшей жены: «Ты был всегда хорошим. Я гордилась тобой… я всегда тебе буду помогать. Я сделаюсь добрым духом… Беги, спасай Кэкэчэ, спаси мою дочь… Скажи, любила ее старшая мать… очень любила».
Ветерок шелестел прошлогодней травой, шуршал опавшими старыми листьями. Токто сидел, опустив голову между коленами, крупные слезы его падали на мертвые листья, а под этими листьями уже пробивалась новая зелень, ее еще не видно, но пройдет немного времени, и она буйно зазеленеет на этой релке, радостно зашелестит на ветру. Жизнь есть жизнь. Токто вытер мокрые глаза, последний раз оглядел свой дом, все стойбище от нижнего конца до верхнего, и мысленно попрощался с ним. Он больше никогда не увидит свое стойбище таким, каким видит сейчас, летом приедут охотники из соседних стойбищ и длинными шестами, не приближаясь к землянкам и фанзам, будут их разрушать. Так они похоронят умерших сородичей в их же собственных фанзах.

