Текст книги "Белая тишина"
Автор книги: Григорий Ходжер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 40 страниц)
ЧАСТЬ 2
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Приват-доцент Государственного Дальневосточного института Валерий Вениаминович Ломакин ехал в свою третью экспедицию по Амуру к гольдам.
Неводник плыл по середине тихой быстрой реки, вода вокруг сверкала, как отполированный ветрами лед, и Ломакину казалось, что на самом деле он катится на санях по льду. Только нещадно палившее солнце, скрип весел, стремительные оводы, кружившие над головой, возвращали его к реальности.
Валерий Вениаминович еще плохо владел гольдским языком и потому использовал каждую возможность для пополнения своих познаний.
– Чем вы зимой занимаетесь? – спросил он гребцов.
– Как чем? Охотимся, – удивились гребцы.
– Вот у меня записано, с первого февраля 1913 года по пятнадцатое октября 1916 года запрещается охота на соболя. Нынче 1915 год, два года вам запрещается ловить соболей.
– Ловят, втихомолку ловят, – ответил кормчий, сидевший за спиной Ломакина.
– Большинство нанай белок, колонков, выдр, лисиц промышляют, – добавил гребец. – Соболя только смелые охотники добывают.
– А ты что делал зимой?
– Сперва белковал, потом пошел в лес пилить и рубить.
– Хорошие заработки?
– Ничего. Только трудновато в лесу, на охоте легче.
– Веселее, скажи, – подсказал кормчий. – Когда охотишься или рыбачишь, все от тебя зависит, сплоховал – упустил добычу. А в лесу – что там? Вали дерево, сучки обрубай, и все время боишься – то дерево на тебя свалится, то сучок отлетит да глаз выбьет. Плохая работа в лесу.
– А ты сам работал? – не оборачиваясь, спросил этнограф.
– Нет, с голоду умирать буду – не пойду.
– Почему?
– Я говорил тебе – плохая, неинтересная работа. Когда за зверем гонишься, у тебя сердце бьется, ты весь дрожишь от нетерпения, быстрей догнать, быстрей. Зато, когда поймаешь – какая радость захватывает тебя, тебе хочется прыгать, кричать, вот какая радость. А ты сам-то охотился?
– Нет, не охотился.
– Чтобы понять охотника, самому надо быть охотником.
«Что ни говори, смышленый кормчий, – подумал Валерий Вениаминович. – Я всегда говорил, что гольдов природа не обидела умом».
– А что надо делать, чтобы безбедно жить? – спросил он после раздумья.
– Торговать, – с серьезным видом ответил кормчий.
– А кроме торговли, чем еще жизнь можно улучшить?
– Кто его знает… У нас только торговцы хорошо живут.
– Может, вам коров завести, как русские крестьяне.
– То русские, они не такие, как мы, они даже коровье молоко пьют, а мы не можем, противно, не сладкий и не соленый, тошноту вызывает.
– Могли бы тогда лошадей содержать.
– У нас собаки есть. Чем они хуже лошадей? На санях лошадь не может без дороги идти, а я на собаках проеду. Охотиться в тайгу лошадь не возьмешь, а я собаку возьму, она мне поможет соболя догнать, белку выследить. Для лошади надо корм летом готовить, сено косить, зимой его привозить, а я собаке юколу приготовлю, в тайге вместе мясо едим. Если не будет еды, лошадь подохнет, а собака может сама прокормиться. Лошади дом надо строить, а собаки без дома проживут или у меня под нарами переспят. Собака выгоднее лошади.
«Да, на все у него есть ответ, аргументированный, доказующий ответ», – подумал Ломакин.
– Выходит, жизнь никак нельзя изменить, улучшить? – спросил он.
– Так всю жизнь живем.
«Поразительная инертность и безынициативность. Бессовестное подчинение року», – отметил про себя Валерий Вениаминович.
– Пока в тайге есть звери, в Амуре гольды будут жить, – продолжал кормчий. – Во время таяния снегов нанай голодает, а как Амур вскроется, он ползком добирается до берега и наедается рыбой. Амур – наш кормилец, мы его дети, он нас не оставит голодными.
– Но людей ваших много умирает.
– Камень вон какой твердый и то раскалывается, рушится, водой и ветрами обстругивается, а человек – он из мяса и кости, должен умирать.
– Гольдов умирает слишком много, народ исчезает, вы это знаете?
– Чего же не знать? Сказки и легенды слышали. Раньше нанай на Амуре столько было, что если все столкнут свои лодки и оморочки и рассядутся в них, то Амур выходил из берегов. Если все нанай одновременно разжигали костер, то пролетавшие по небу лебеди чернели от сажи. Вот сколько было нанай!
Валерий Вениаминович восхищенно поцокал языком, вытащил записную книжку и записал слова кормчего.
В Нярги приехали к вечеру. Встречать приезжих вышли и млад, и стар. Валерий Вениаминович вежливо отказался от предложения остановиться в чьей-либо фанзе, он страшно боялся блох, и поставил свою походную палатку на верхнем конце стойбища. Молодые охотники, подростки мигом перетащили все его вещи в палатку и расселись возле нее в ожидании услышать новости от русского, который приехал из самого города Хабаровска и который разговаривает на их родном языке. Гостя, правда, требовалось угостить по нанайским обычаям, но так как он остановился в своей собственной палатке, надо принести свежего мяса или рыбы. Свежая рыба нашлась в большом доме, и Калпе принес Ломакину среднего сазана на уху.
Валерий Вениаминович расставлял вещи в палатке, распаковывал узлы и прислушивался к разговору. Он не любил таких больших сборищ охотников, ему приятнее и легче было беседовать с двумя-тремя людьми. Когда, распаковав вещи, он вышел из палатки, сел на горячий песок, к нему подошел Холгитон.
– Ты какой начальник? – спросил он, ему как старосте стойбища хотелось уточнить, кто такой приезжий, какое у него занятие, что он собирается делать.
– Я не начальник, – рассмеялся Ломакин и рассказал о своем занятии.
– А, понимаю, – закивал седой головой Холгитон. – Пять лет назад по Амуру ездил один русский старичок, с бородкой, в очках, мы тогда с Пиапоном ехали в Сан-Син, встретили его в Сакачи-Аляне, он тоже интересовался жизнью нанай, зачем-то покупал одежду, обувь. Приятный такой старичок был.
Ломакин старался припомнить, кто из этнографов мог проехать по нанайским стойбищам пять лет назад. Из членов приамурского отдела русского географического общества, кажется, никто не совершал путешествия по Амуру. Арсеньев? Владимир Клавдиевич не спускался по Амуру ниже Анюя. Может, топографов имеют в виду? Но топографы зачем стали бы докупать халаты, обувь? И вдруг Ломакин вспомнил: так это же был знаменитый этнограф Лев Яковлевич Штернберг! Он проехал в 1910 году по гольдским стойбищам.
Няргинцы разошлись. Валерий Вениаминович сварил уху, поел и с наступлением сумерек лег спать. Утром он пошел по стойбищу, знакомился с людьми, если приглашали, заглядывал в фанзы, зашел в один из четырех деревянных рубленых домов.
Пиапон, лежавший на нарах, при появлении Ломакина сел и закурил.
– Болеешь? – спросил этнограф.
– Нет, так лежу, – ответил Пиапон.
– Нечего делать?
– Да.
Валерий Вениаминович отметил про себя скупость на слова хозяина дома и стал разглядывать внутреннюю обстановку дома. Нары. Очаг, сложенный из камней. Шкафчик для посуды. И все. Все в точности, что в глиняных фанзах. Валерий Вениаминович попрощался и вышел. Пиапон опять лег, прикрыл глаза: у него болел раненый затылок, ломило голову.
«Пиапон будет контрольным человеком, – решил Валерий Вениаминович, выходя на улицу. – Проследим, сколько часов он будет в день заниматься полезным трудом».
Потом этнограф побывал в доме Холгитона, смотрел, как Годо ковал острогу.
– Где ты научился так ловко ковать? – спросил он кузнеца.
– Он мой работник, – не выдержал и похвастался Холгитон. – Хороший работник, все умеет делать. Нанай тоже занимаются кузнечным делом. Ты легенды и сказки любишь? Даже записываешь? Хочешь послушать, как у нанай появились мех кузнечный, молот и наковальня? Было это давным-давно, когда было – никто не помнит, ни самый старый ворон, ни самая старая черепаха, ни самый толстый, высокий кедр. Однажды вдруг подул сильный, пресильный ветер. Дует день, два, три, месяц, два, год. Людям не выйти из дома, зверям – из тайги. Начали люди голодать, все запасы юколы, сушеного мяса съели. Тогда нашелся среди нанай Мэргэн-Батор, он один выходил на рыбную ловлю, один охотился на зверей и подкармливал всех нанай. Но сколько может охотиться и рыбачить один человек? Сколько он может кормить весь народ? Решил Мэргэн-Батор убить этот проклятый ветер. Пошел на Амур, наловил вдоволь рыбы, пошел в тайгу, принес вдоволь мяса. «На, родной народ, ешь и жди меня!» – говорит он. Идет Мэргэн-Батор против ветра, идет день, два, три, месяц. По дороге он встречает стойбища, города с высокими каменными дамами, а в тех стойбищах и в городах никого нет на улице, тоже прячутся от ветра за каменными стенами. Даже железные лодки на Амуре попрятались между островами, не могут выйти на реку. Идет Мэргэн-Батор дальше, и вдруг ветер еще сильнее, еще жестче начал бить его в грудь, прямо валит с ног. Пригнулся Мэргэн-Батор и шагает все вперед, все вперед. Ветер все сильнее и сильнее, свистит в ухо так, что Мэргэн-Батор начал глохнуть. Посмотрел Мэргэн-Батор, откуда этот свист, а ветер бьет в глаза. Но все же он успел заметить большую дыру в черной скале. Из этой дыры и дул ветер. Обвязал голову Мэргэн-Батор кабаньей шкурой и полез в эту дыру. Лез он лез, полз он полз и вдруг чувствует, нет ветра, кончился ветер. Снял он с головы кабанью шкуру, огляделся и видит перед собой большой кузнечный мех, возле него наковальня, на наковальне молот. А перед наковальней стоит большой, весь черный человек.
– Ты чего тут куешь? – спрашивает Мэргэн-Батор.
– Сыну игрушку, – отвечает черный человек.
Рассердился Мэргэн-Батор и говорит:
– Ты тут ребенку игрушку куешь, ветер такой поднял на весь Амур, люди из дома не могут нос высунуть, умирают люди от голода. Кончай баловаться, сломай мех!
– Нет, не сломаю. Мне еще три года надо ковать игрушку. А до твоих людей мне нет дела, будут они живы или замрут все, – отвечал черный человек.
Еще больше рассердился наш Мэргэн-Батор и говорит:
– Тогда будем драться! Я не могу допустить, чтобы ты погубил мой народ. За три года, пока ты будешь эту игрушку ковать, на Амуре ни одного человека не останется в живых.
Начали драться. Дрались день, дрались два. Устали. Сели против друг друга, стали плеваться друг в друга. Плеваться тоже устали. Начали драться глазами, один зырк, другой зырк. Глаза тоже устали. Тогда Мэргэн-Батор вспомнил, что оставил запасов рыбы и мяса своему народу на год, а год уже иссякает. И откуда у него набрались силы, он взял молот и расколол им голову черного человека. Потом отдохнул, набрался сил, взвалил на плечи наковальню, мех и молот – под мышки и пошел обратно. Так у нанай появились кузнечный мех, наковальня и молот.
Холгитон набил трубку, закурил.
– Хорошая легенда, – похвалил Валерий Вениаминович. – Только откуда появились железные лодки? Это, видимо, пароходы?
– Кто их знает, может, и пароходы, может, какие и другие лодки, – невозмутимо ответил Холгитон. Он не только этнографу, но и своим друзьям-слушателям не признался бы, что про железные лодки и высокие каменные дома он добавил от себя: впрочем, няргинцы давно уже заметили, как после поездки Холгитона в Маньчжурию сказки его приобрели другую окраску и в них появились неведомые раньше города с высокими красными каменными домами, железные лодки, пагоды и церкви.
Время подходило к полудню, когда Валерий Вениаминович, записав еще одну легенду Холгитона, вышел из кузницы. На улице стояла жара. День выдался на славу, на небе ни облачка, солнце палило так, что на песок нельзя ступить босой ногой.
– Холгитон, я хочу с тебя фотоснимок делать, – сказал Валерий Вениаминович и для наглядности вытащил из кармана несколько старых фотокарточек: девушки-гольдячки, шамана, охотника – и показал Холгитону.
Старик взял фотокарточки, внимательно посмотрел на молодую девушку.
– Кто это? – спросил он.
Валерий Вениаминович рассказал, когда и где он фотографировал девушку.
Холгитон вытащил из-под первой фотокарточки вторую и замер.
– Это же Ива-мапа, – пробормотал он. – Это же шаман, Ива-мапа.
– Да, это шаман, – подтвердил Ломакин.
– Я его знал, это он, точь-в-точь он, я видел, как он камлал, в этой одежде видел.
– Тебя тоже так точь-в-точь сделаю.
Холгитон окинул этнографа блуждающим взглядом и покачал головой.
– Нет, со мной это не выйдет, я не шаман.
– А вот с девушкой вышло, она не шаманка.
– Девушку я не видел, не знаю, может, она какая другая.
– Ну вот что, пока я схожу за аппаратом, ты надень красивый халат.
«Зачем красивый халат? – думал Холгитон, глядя вслед этнографу. – А-а, какой я недогадливый! Шаман на бумаге появился, потому что был одет в шаманскую одежду, девушка тоже разукрашена, даже на носу повесила украшение, как на празднике: может, и мне нарядный халат поможет…»
Холгитон вбежал в фанзу, заставил Супчуки достать самый красивый халат и обувь, та поспешно сбегала за нарядом в амбар. К приходу Ломакина Холгитон был разнаряжен, как на большом празднике касан.
Весть о том, что приезжий русский собирается изобразить Холгитона на бумаге точь-в-точь, какой он есть, облетела стойбище со скоростью осеннего низового ветра. Все жители стойбища столпились возле Ломакина с аппаратом. Холгитон весенним, разнаряженным селезнем стоял среди сородичей.
Ломакин укрепил на треноге свой громоздкий аппарат, и в это время кто-то из мальчиков, приблизившись к объективу, увидел себя, стоящих позади его взрослых и закричал:
– Уже, уже все получилось! Как в зеркале получилось. Я один свое лицо вижу, а вы все маленькие!
Валерий Вениаминович поспешил закрыть крышкой объектив.
– Да, да, как в тусклом зеркале! – отвечал мальчик на вопросы товарищей.
Тут некоторые охотники, бросившие неотложные дела, начали расходиться.
– Что мы, в зеркале себя не видели, что ли? – рассуждали они.
Сделав три снимка, Ломакин попросил Холгитона запрячь упряжку собак.
– Зачем? – удивился Холгитон.
– Я сделаю твой снимок с упряжкой собак, – ответил этнограф.
– Мы собак запрягаем только зимой.
– Я сделаю сейчас, летом.
– Мы не запрягаем, понимаешь? Если ты меня сделаешь с упряжкой собак, люди будут смеяться, скажут, что Холгитон на старости лет спятил с ума, летом поехал на нартах. Нет, я не хочу, чтобы надо мной смеялись.
– Травы не будет видно, – сказал Валерий Вениаминович после раздумья.
– Хорошо, ты говоришь, травы не будет, – наступал Холгитон. – Но ты разве не видишь, что я в летнем халате? Как я на нартах поеду в летнем халате? Опять это вранье, опять про меня скажут нехорошее.
Ломакин уже собирался отказаться от своей затеи сфотографировать Холгитона на нартах, как из толпы вышел Ганга и заявил, что он согласен ехать летом на нартах. Поднялся хохот, люди смеялись, ухватившись за животы. Но Ганга, не обращая внимания на них, запряг собак и спокойно уселся на нарты. Валерий Вениаминович, к несказанному удовольствию Ганги, сделал несколько снимков, потом его же, уже в знак благодарности, заснял на оморочке.
– Теперь давай бумагу, на которой я точь-в-точь вышел, – потребовал Ганга, как только сошел с оморочки.
– Я сейчас не могу тебе ее дать, – бодро ответил Ломакин, не подозревая о надвигающемся скандале.
– Мне тоже отдай, – потребовал Холгитон.
– Не могу я отдать, это сразу не сделаешь… Надо в растворе солей обмочить…
– Что, соли у тебя нет? – спросил Ганга.
– Да не такая соль, солей других много…
– Ты обманщик! Только для чего ты нас обманул, не пойму.
– Выслушайте, охотники, – уже тверже заговорил Ломакин. – Я здесь только снимаю, а на бумаге делаю дома, потому что, чтобы сделать карточки, требуются не только всякие соли, но и аппараты, сильный свет, какой горит в городах, вы видели их на пароходах. Я сделаю это в городе, а привезу вам в следующий раз.
Валерий Вениаминович вытащил все фотокарточки: девушки-гольдячки, охотника, сушильню юкол со свежими юколами, амбар на четырех ногах, хомаран, будто бы сшитый из черно-белой бересты. Охотники разглядывали фотоснимки, удивлялись их точности изображения.
– Я поверил тебе, Холгитон тоже поверил, – сказал Ганга. – Только смотри, привези такие бумаги, где я буду точь-в-точь. Скажи, а мои собаки тоже точь-в-точь получатся?
Услышав заверение этнографа, что его собаки будут изображены такими, какие они есть, Ганга остался доволен.
– Ты только смотри, первая собака, это мой вожак, любимец мой, ты его не перепутай с другими, – предупредил он.
– Она будет первой, – ответил Ломакин.
– Ай, как хорошо! – Ганга обернулся к Холгитону: – Ты слышал, мой Курен тоже на бумаге получится. Вдвоем мы с ним получимся.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Большая вода затопила низкое правобережье озера Болонь, на левом берегу узкие кромки у мысов Большой и Малый Ганко не годились для поселения, и поэтому Токто с Потой решили остановиться в небольшом стойбище Джуен, который стоял в глубине озера. Из Джуена можно было с ночлегом выезжать на рыбную ловлю, выставив сети, ночью сторожить в заливах между мысами выходящих на кормежку лосей и изюбрей. Удачливые охотники частенько по утрам возвращались с богатым уловом сазанов, карасей, сомов и привозили туши лося. А кто охотился только на лося, выезжал из Джуена в полдень и не спеша поднимался по горной речушке Сэунур, которая петляла до головокружения и напоминала, если взглянуть на нее с высокой сопки, утиную кишку; к вечеру охотник добирался до мари, а утром возвращался с добычей.
– Место хорошее, можно жить, – говорили джуенцы, и Токто с Потой соглашались с ними: им тоже приглянулся Джуен, но про себя подумали, что Харпи не променяли бы ни на какое другое место. Кэкэчэ с Идари тоже разделяли мнение мужей, и только Гида с Богданом, которым надоела жизнь в стойбище, невзлюбили Джуен: им хотелось пожить уединенно в летнем хомаране, а Джуен – это все же стойбище с фанзами, с дымовыми трубами, с сушильнями юкол.
Молодые охотники, имевшие собственные берестянки, каждый день вдвоем уезжали на рыбную ловлю с ночевкой. Так как они не соглашались присоединяться к родителям, то нередко Токто в шутку бился с ними по рукам – кто утром вернется с большей добычей – и часто Гида с Богданом привозили полные оморочки рыбы, намного больше родителей.
– Молодые, ничего не скажешь, – смеялся Токто. – Запросто за пояс заткнули.
– Куда нам старикам, – поддакивали Какэчэ с Идари.
Токто и Пота любовались сыновьями: Гида вытянулся, раздался в плечах, был по-юношески гибок и строен; Богдан на три года моложе товарища, в таком возрасте, когда, как говорят нанай, окрепли только крупные кости, а мелкие – еще хрящи. Богдан тянулся вверх, как молодой тальник весной тянется к жаркому солнцу, и был по-мальчишечьи худ и голенаст. И кто бы мог подумать, что этот рано повзрослевший мальчик в пятнадцать лет уже определил свою жизнь. Он только год как живет с родителями, но ни отец, ни мать не знают, останется он с ними или вернется обратно в Нярги в большой дом: после смерти Баосы они пытались было привезти его на Харпи, но мальчик наотрез отказался вернуться в родную семью и два года жил в большом доме.
Ни Пота, ни Идари не знали, что пережил их сын во время гибели деда, они были страшно удивлены, когда при первой же встрече Богдан заявил им: «Вы обманщики, вы никогда не любили дедушку, говорили про него только плохое, а он был хороший. Он был лучше всех!»
И сам Богдан никому и никогда не рассказывал, что с ним произошло в день гибели Баосы. На всю жизнь запомнил он мельчайшие подробности этого дня. Помнит, как без звука исчезла в проруби голова деда и как, выбрав снасть, побежал вслед за Хорхоем, но пробежав саженей двадцать, остановился, будто наткнувшись на стену: он вспомнил, что, кроме основной проруби, есть другая, по другую сторону сети, она очень маленькая, эта прорубь, но бывают же на свете чудеса. И Богдан хотел верить им, хотел, чтобы свершилось чудо. Мальчик бросился назад к проруби, заглянул в одну, потом в другую, а прорубях сердито бурлила вода. Богдан встал на колени и начал молиться эндури, как молился в тайге на охоте, но тогда он просил удачи на промысле, теперь умолял всемогущего эндури совершить чудо и спасти деда. Он бил поклоны и смотрел с надеждой в прорубь, ему казалось, что вот-вот вынырнет из-подо льда дед, тряхнет головой, протянет руку. Проходило время, вода продолжала бурлить в проруби, и никакого чуда не свершилось. Обессиленный, потрясенный Богдан упал на снег и затих, но тут же поднялся, подполз к краю проруби и закричал:
– Дедушка! Дедушка! Я буду Заксором, дедушка, я буду Заксором, я останусь в большом доме, только ты вернись! Я буду учиться, я буду Заксором! Дедушка, вернись!
Вода продолжала бурлить в ледяном окне, безмолвная белая тишина висела над Амуром. Богдан теперь только понял, что дед никогда не вернется к нему и он не услышит его голоса, не ощутит его скупой ласки; он уткнулся в снег и заплакал.
Подъехали упряжки с охотниками, его подняли и посадили на нарты. Двое мужчин перебрали застывшие поводки крючьев.
– Шестого крючка нет, – сказал один из них, – поводок порвал и ушел с крючком.
– Какую силу надо иметь, чтобы порвать такой поводок, – сказал другой.
– Это не калуга, это черт был.
Дальше они молча перебирали крючки.
– Который крючок его подцепил, не найдешь теперь, – сказал первый.
– Из рассказа Хорхоя я понял, что крючок цапнул его за ногу, – сказал другой. – Выходит, он под водой успел сам отцепить его.
– Да, отцепил. Сильный человек! Кремень!
Остальные мужчины и женщины ниже по Амуру долбили лунки, чтобы забросить невод. Но невод вытянул только немного рыбы, утопленника не было. Тогда мужчины еще ниже выставили несколько снастей.
Домой Богдан вернулся со вторым дедом, Гангой. Большой дом был обнесен веревкой, мальчик знал, что это делается для того, чтобы не развалился дом после смерти хозяина. Весь вечер Богдан просидел на нарах, возле постели деда. В большом доме было душно, жгли десятки жирников. Ночевать Богдан пошел к Ганге.
– Смерть никого не щадит, – сказал Ганга, когда вошли в его низкую прокопченную фанзу. – Вот мы и остались вдвоем, я один теперь твой дед.
Старик вытащил из-за пазухи жирник и зажег его.
«Зачем он плошку с жиром таскает за пазухой?» – подумал Богдан.
– Я один твой дед, – повторил Ганга и добавил, глядя на мигавшее пламя: – Может быть, к концу жизни я стану богатым и хорошо заживу.
– Не знаю, дедушка, – немного подумав, ответил Богдан. – Для меня дед всегда останется живым, я ему дал слово стать Заксором. Ты тоже, дедушка, считай меня Заксором.
Ганга долго и сокрушенно молчал, потом сказал:
– Так не годится, Богдан, ты сын моего сына, а я Киле, и ты потому должен быть Киле. Только так.
– Нет, дедушка, я выполню слово, я сказал деду. Если школу откроют, пойду в школу учиться.
Больше Ганга ничего не сказал, но Богдан видел, как он был недоволен и сердит.
На следующий день с раннего утра начались поиски тела Баосы. Из Малмыжа приехали друзья его: Илья Митрофаныч Колычев, сын его Митрофан и еще несколько человек. Они тоже стали неводить, но не могли найти утопленника. Четыре или пять дней подряд люди искали тело Баосы, продолбили сотни прорубей, десятки раз заводили невод под лед, ставили крючковые снасти, но так и не нашли. Тогда женщины сшили из шелка мешок, формой напоминающий человеческое тело, набили ветками черемушника и положили на усыпальню, сложенную из юкольных палок.
Вернулись из тайги вызванные нарочными Полокто, Пиапон, Дяпа, Калпе, Улуска, они и похоронили шелковую куклу, набитую черемушником, по всем обычаям. Через семь дней сделали поминки и отправились вновь в тайгу.
Богдан за это время привязался к Пиапону и ушел с ним в тайгу. Вместе с Пиапоном в аонге[44]44
Аонга – охотничье зимовье.
[Закрыть] находился Калпе, с ним тоже подружился Богдан.
Два года прожил в большом доме Богдан, и никто ему худого слова не сказал. За эти два года большой дом совсем распался, начались ссоры между женщинами, и вскоре они стали готовить еду каждая своей семье; в амбаре каждая семья держала в своем углу запасы продовольствия, юколу.
Богдан спал на своем месте рядом с пане[45]45
Пане – деревянный бурханчик, воплощающий в себе душу умершего. Вырезается из дерева после смерти родственника. Хранится в семье, по вечерам его укладывают в предназначенную постель, во время еды перед ним ставят все блюда, какие подаются на стол.
[Закрыть] деда, чаще кормился из котла Калпе, но, кроме Далды, его кормили и Агоака, и Исоака. Жил Богдан, не зная забот, все дяди и тети, несмотря на ссоры, с любовью относились к нему, в каждую поездку к малмыжскому торговцу привозили ему материи на одежду, и вскоре у него появилось несколько новых халатов, несколько пар унтов, торбасов.
Богдан добыл восемь соболей, две выдры, около трехсот белок, и все эти ценные шкурки лежали в старой кожаной сумке Баосы, под его же постелью. Дяди не разрешали Богдану сдавать пушнину, они решили: пусть копит на выкуп за будущую жену.
– Богатый жених, на всем Амуре такого не сыщите, – говорили дяди. – Скоро отцы сами начнут тебе предлагать своих дочерей.
Богдан смущался, краснел и отмалчивался. А когда женщины начинали спорить, какая из няргинских девочек лучшая невеста, Богдан убегал из дома, шел к Пиапону. Шумливая жена Пиапона, Дярикта, тут же сажала его за маленький столик и подавала есть.
– Столько женщин в большом доме, а накормить одного молодого охотника не могут, – ворчала она. – Вечно голодный ходит, только языками умеют болтать, а вкусного супа не смогут сварить. Все молодые женщины такие, в руках иголку не умеют держать, юколу не могут провялить, всегда она у них вонючая, собакам только годится.
Богдан давно уже привык к воркотне Дярикты, он не возражал, не защищал женщин большого дома: стоит ему вымолвить слово, Дярикта ответит десятью и обрушится бранью на молодых женщин. Мальчик ел через силу и, заметив улыбку Пиапона, отворачивался, чтобы не засмеяться. А Пиапон с той же улыбкой говорил жене:
– Правильно говоришь, мать Миры, эти молодые женщины такие, сами едят, а мужей заставляют голодать. И Богдана не кормят, видишь, какой он худой. В тряпье еще одевают, ты бы ему новый халат сшила.
Дярикта никогда не понимала подшучивания мужа, бегло оглядев почти что новый халат Богдана, она принималась рыться в берестяном коробе, где хранила ткани, дабу, сукна.
– Будь, Богдан, на твоем месте другой человек, перессорил бы всех женщин большого дома, натравил бы на них мою жену и каждый день одевал бы новый халат, – смеялся Пиапон. – Каждая из них волосы на себе рвала бы и последнее отдала, чтобы не посрамиться перед другой. Эх, женщины, женщины!
Пиапон, не имевший сыновей, всю жизнь мечтавший о них, с любовью принял первого зятя, мужа Хэсиктэкэ, сразу полюбил и Богдана; мальчик тоже привязался к нему и вскоре начал звать его дай ама,[46]46
Дай ама – дедушка. Большой отец (дословно).
[Закрыть] как звал Баосу.
– Я же не дед, дед твой отец Ойты, он самый старший,[47]47
Кроме Баосы, старший его сын по нанайской родословной приходился Богдану дедом.
[Закрыть] -говорил Пиапон. Но Богдан редко встречался с Полокто и почти не разговаривал с ним. Полокто единственный из всех дядей не обращал внимания на племянника, и Богдан, чувствуя его отчужденность, сторонился.
За год, пока жил с родителями, Богдан совершенно забыл лицо Полокто, но стоило ему закрыть глаза, как перед ним всплывали дедушки Баоса и Ганга, дяди Пиапон, Калпе и другие няргинские родственники. Он не мог без улыбки вспоминать ворчливую Дярикту, молодых женщин большого дома, как они расхваливали приготовленную пищу, когда приглашали его поесть.
А маленький дедушка Ганга почему-то появлялся перед нам с жирником, который он носил за пазухой. Баоса в первое время почти каждую ночь снился Богдану, он делал все, что делал при жизни: охотился, рыбачил, поучал житейской премудрости. Однажды он появился, как наяву, Богдану казалось, что он слышит его дыхание. Когда наутро он рассказал об удивительном сне, Идари погрустнела и сказала, что это посетил их дом дух деда, что дед скучает о них. Вечером, когда Богдан собрался с Гидой выехать с ночевкой на рыбную ловлю, Идари подозвала сына в сторонку и спросила:
– Ты часто вспоминаешь деда и большой дом?
– Там жил дед, он и мне наказал в нем жить. Ты же знаешь, я теперь Заксор.
Идари взглянула в светлые глаза сына, и Богдан впервые заметил мелкие морщинки вокруг глаз матери.
– Никогда дети не отказываются от фамилии отца… Отец тебе ничего худого не сделал.
– Я не говорил…
– Но ты переходишь в род Заксоров, в мой род.
– Так велел дед, об этом знает и другой дедушка, отец папы.
Идари долго не находила слов, потом с надеждой в голосе спросила:
– Но ты не покинешь нас, не уедешь в Нярги?
– Не знаю, мама, я пока ничего не знаю.
Богдан сел в оморочку и отъехал от берега. Рядом ехал Гида и пел протяжную песню без слов. Когда берестянки далеко отъехали от берега, подул слабый низовик, юноши натянули свои квадратные паруса. Оморочки, как белокрылые чайки, полетели вперед: ветер усиливался, озеро взбугрилось волнами, и берестянки заскользили с волны на волну.
В Дэрмэн рыбаки добрались мокрые от брызг волн. Пристали с подветренной стороны, разожгли костер и начали сушить халаты. Гида находился под впечатлением лихой езды и продолжал горланить песню. Потом вдруг спросил:
– Ты чего такой грустный?
– Не могу пополам разделиться, потому невеселый.
– Ну и оставайся с нами. Чем здесь хуже? Те же звери, та же рыба, кроме калуг и осетра.
– Низовик всегда дует с низовьев Амура, верховик – с верховьев. Даже ветры не изменяют свое направление.
– Сказал тоже, то ветры, а ты человек.
Халат Богдана высох, он накинул его на плечи и сел на песок. Гида сидел с другой стороны костра.
– Я тебя слушался, Гида, – сказал Богдан. – Потому что ты старше меня…
– Вот, вот, я старше тебя! – воскликнул весело Гида. – Я говорю тебе, оставайся с нами, я очень хочу, чтобы ты с нами жил. Ты знаешь, почему я несколько раз не выезжал с ночевкой из Джуена? Нет, ты молод еще, ты не догадываешься. Я, Богдан, анда, нашел девушку, она такая красивая, такая хорошая, она лучше всех, и другой такой нет. Я женюсь на ней, обязательно женюсь!
Богдана нисколько не затронуло признание Гиды, наоборот, он обиделся и подумал: «Я от него совета жду, а он о женитьбе говорит».

