355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Михайловский » Записки. Из истории российского внешнеполитического ведомства, 1914–1920 гг. Книга 1. » Текст книги (страница 41)
Записки. Из истории российского внешнеполитического ведомства, 1914–1920 гг. Книга 1.
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:22

Текст книги "Записки. Из истории российского внешнеполитического ведомства, 1914–1920 гг. Книга 1."


Автор книги: Георгий Михайловский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 44 страниц)

Сентябрь 1917 г.: «революция на местах»

В самом начале сентября я получил, наконец, короткий отпуск до 1 октября, на более долгий срок Нератов меня не отпускал. Я сдал те дела, которые мог сдать без ущерба, то есть текущие, моему помощнику М.Н. Вейсу. Он, однако, не мог в силу личного характера заместить меня полностью. Это последнее обстоятельство, как я скажу ниже, принесло нам неожиданный урон в польском вопросе касательно судьбы Холмской губернии. Уехал я на это время, как и в 1915 г. (в 1916 г. ввиду увольнения Сазонова и прихода Штюрмера я отпуска из ведомства не получил), в Севастополь, на Бельбек, к нам на дачу, запасшись книгами, так как накануне отъезда узнал, что совет Психоневрологического института в Петрограде избрал меня на кафедру международного права и истории международных отношений. Я с радостью уезжал с одним моим родственником беспересадочным поездом Петроград – Севастополь, но наш вагон международного общества во всё время пути осаждался солдатской Русью, спешившей без всякого права к себе на родину, и беспрестанные сражения проводника с солдатами из-за нашего вагона говорили о том, что война ещё не кончилась, но скоро, по-видимому, кончится.

Аналогии с приятным путешествием 1915 г. не было никакой. В Бахчисарае весьма элегантный представитель революционного Черноморского флота – матрос, весь в белом, – не пустил нас в Севастополь, несмотря на то что мы были снабжены служебными паспортами и всяческими удостоверениями. Нам не хватало местного разрешения, и мы должны были сутки прожить в Бахчисарае, пока от нашего представителя МИД в севастопольском призовом суде Тухолки, которому я послал телеграмму, не был получен ответ с телеграфным разрешением въезда. Как я узнал, это была общая мера по случаю военного положения, и Нольде с женой, после своей отставки поехавший в Крым, подвергся совершенно таким же неприятностям и вынужден был обратиться к тому же Тухолке.

Когда я приехал, наконец, в Севастополь и после попал к себе на дачу, запасшись уже всяческими разрешениями на въезд и выезд в самый Севастополь (наша дача на Бельбеке в четырёх верстах от Северной стороны), то через некоторое время мог убедиться, что из себя представляет «революция на местах». Так как Тухолка, исполнявший помимо своих призовых обязанностей обязанности чиновника МИД для связи с главным командованием Черноморского флота, уже давно служил в нашем министерстве и отлично знал моего дядю Н.В. Чарыкова, то при первом моём к нему визите он рассказал мне всю историю Черноморского флота за время революции.

Описав правление Колчака, его не лишённый театральности решительный уход из Черноморского флота с бросанием кортика в воду и всё, что было после приезда Керенского в Севастополь, он разъяснил весьма сложную флотско-советскую систему, господствовавшую там, говоря, что он так втянулся в ежедневную эквилибристику, что чувствует себя вполне сносно. Рассказал он и про призовой суд и посмеялся над простодушным участием в нём матросских организаций. Тухолка действительно перестал уже видеть надвигавшуюся опасность, и на мой вопрос, не кончится ли здесь дело плохо, ответил, что если общее положение будет плохо, то, конечно, и здесь будет неважно, но что всё же никогда не дойдёт до того, что происходило в это время в Кронштадте. Это правда, что весь город в настоящий момент (в сентябре 1917 г.) находится фактически во власти матросов, но надо знать, что это за матросы – многие из них кондукторы флота с высшим образованием, другие – «умеренных убеждений» и т.д., другими словами, во всех отношениях «отбор». Когда я спросил о Колчаке, об отношении к нему в настоящий момент офицерства, то Тухолка мне ответил: «Это герой, о котором никто не говорит, но многие думают». Позже из встреч с офицерами Черноморского флота, среди которых у меня были родственники, я мог убедиться, что Колчак оставил глубокий след своим уходом и, главное, своим предшествующим командованием, так как не раз, дабы поднять дисциплину, делал внезапные наезды во время плавания, другими словами, заставал Севастополь врасплох и мог видеть, как его распоряжения исполняются. Имя Колчака среди морского офицерства пользовалось огромным престижем, и объединение впоследствии всего белого движения под Колчаком, несмотря на его территориальную отдалённость от юга России, надо искать в престиже этого имени на Чёрном море.

Севастополь самим своим внешним видом – матросы, почему-то крайне щеголевато одетые, но не отдающие честь офицерам и с новорежимной развязностью гуляющие по городу, офицеры, одетые в новую, под англичан, форму, скромно появлявшиеся на улицах с деловым видом, катера с военных судов, где офицеров не было совсем или где они равноправно сидели рядом с матросами, – был в сентябре 1917 г. совершенно не похож ни на довоенный праздничный морской и офицерский город, чинный и чистый и в то же время по-южному беззаботный, ни на во всех отношениях военный и подтянутый, озабоченный и деловой Севастополь 1915 г., где дисциплина была написана на лицах всех.

Предбольшевистский Севастополь 1917 г., где праздник уже настал для тех, для кого его никогда не было прежде, и где лица начальства говорили ещё о военной напряжённости и дисциплине, имел облик военно-революционного города, где революция понималась народом по-русски, то есть как праздник для одних и как бедствие для остальных. Вышло так, что мне пришлось этот самый Севастополь, который я так хорошо знал, видеть буквально во всех обличьях и позже – при немцах, при большевиках, при добровольцах и при генерале Врангеле, так что отличительные особенности каждой эпохи очень ярко врезались мне в память.

Именно в 1917 г. Севастополь имел самый необыкновенный вид какого-то неестественного равновесия двух столь характерных для этого города элементов – офицерского и матросского. Нельзя сказать, чтобы город не был оживлён или же был уныл и подавлен, не чувствовалось в нём и дьявольской большевистско-германской руки, как у тех кронштадтских матросов, атаковавших Временное правительство по всем правилам на улицах Петрограда, нет, много было и простодушно простецкого в черноморских матросах, явно подражавших в изысканности туалета офицерам. Но при всём видимом простодушии севастопольского облика мне, местному жителю, знавшему внутренние отношения команды и офицерства, было ясно, что это кажущееся равновесие долго продолжаться не может: либо, как в 1906 г. при восстании лейтенанта Шмидта, это закончится кровавой расправой с матросами, либо обратное – матросский элемент совершенно захватит власть в свои руки, подлинно матросский, а не этот «отбор», о котором говорил Тухолка.

Многие из моих знакомых офицеров, которых я тогда видел в Севастополе, были расстреляны в памятную февральскую ночь 1918 г. (мой дядя Чарыков был отведён к расстрелу, но его опознали как посла в Константинополе, один из расстреливавших вспомнил, как он устраивал ёлку для матросов, и отпустил его; моя мать, жившая с ним в одной квартире, провела ужасную ночь с семьёй дяди, считая его уже погибшим), некоторые бежали, и на их долю выпали страшные скитания, один пришёл пешком из Севастополя в Москву, опасаясь быть узнанным как морской офицер, но почти все оставались и после большевистского переворота в Севастополе. Никакого предчувствия близкого конца не было видно у черноморского офицерства, и мне, свежему человеку, приехавшему из Петрограда и видевшему июльские дни, это было очень странно.

В своей компании офицерская молодёжь говорила, конечно, о Колчаке, но, как ни сходились все на положительной оценке его личности, его уход всё же не означал, по их мнению, начала конца. Понимали, что создавшееся положение временное и переходное, надеялись, что старое вернётся, но без всякого фанатизма, без каких бы то ни было конспираций. Оппозиция революции выражалась у молодёжи лишь в пении «Боже, царя храни» во время попоек, в каком-нибудь отдалённом от центра доме в ночное время. Если при этом приходил милиционер, то забавлялись вместе с ним, разыскивая авторов криминальной песни. Всё это было мальчишество и забава, ни о какой монархии серьёзно не думали, как не думали о возможной кровавой развязке царившей идиллии.

Редко-редко прорывались затаённая злоба или оскорбительное и унизительное чувство за ненадлежащее по военному времени положение офицерства, вспоминали 1906 г. с его окончанием. Старые моряки, конечно, с тяжёлым чувством приспосабливались к революционной эпохе, а в общем жили, как вся Россия тогда, со дня на день, в ожидании чуда, которое изменит положение. Офицерская молодёжь одобрила новую форму наподобие английской, введённую Временным правительством, и старалась по возможности сохранять прежний train[68]68
  Ход (фр.).


[Закрыть]
жизни, выражавшийся в шуточном стихотворении: «Chaque jour – дежурь, chaque soir – boire, naviguer, naviguer, apres mourir»[69]69
  «Каждый день – дежурить, каждый вечер – пить, плавать, плавать, а потом помереть» (фр.).


[Закрыть]
.

Благодатная крымская природа сама по себе внушала такой оптимизм, что я с наслаждением провёл этот месяц с книгами, морем и прогулками по Южному берегу Крыма, стараясь забыть о существовании дипломатического ведомства и Временного правительства. Одно, что не могло не поражать, – это наполнение Крыма аристократическими владельцами дач. Уже тогда эта тяга в Крым обнаружилась в придворных и даже великокняжеских кругах, имевших в Крыму недвижимость или же просто клочок земли. Н.В. Чарыков рассказывал мне в виде курьёза, что в принадлежавшем теперь ему родовом имении моей матери крестьяне, уже распоряжавшиеся его землёй (имение в Самарской губернии, 7 тыс. десятин), прислали ему требование участвовать в расходах по содержанию «комитета народной власти», который орудовал в его имении. Получая всё же сведения от своего управляющего, который безопасности ради жил в самой Самаре, посылая в имение «ходоков», он, зная местные условия, говорил, что независимо от решений Учредительного собрания помещичье землевладение можно считать оконченным, от крестьян землю можно отобрать только силой.

Отмечу здесь, что в качестве сенатора, назначенного ещё в 1912 г., будучи в марте 1917 г. в Петрограде, Чарыков сделал визит А.Ф. Керенскому, «своему» министру юстиции, «социалисту», а потом был у Милюкова, вспомнив те времена, когда Милюков состоял профессором в Софийском университете, а Чарыков – русским посланником, с которым тогда у Милюкова отношения были вполне мирные (следующий посланник, Бахметев, как я отмечал, выслал, или, вернее, настоял на высылке Милюкова из Болгарии). О внешней политике Милюкова и Терещенко мой дядя говорил, что весь секрет – до общей победы союзников быть с ними. В этой победе после вступления в войну Северной Америки он больше не сомневался.

Приготовления к концу

Когда точно 1 октября я снова очутился в Петрограде и вернулся к своим служебным обязанностям, то нашёл поразительную перемену, заключавшуюся в том, что наше ведомство, как и остальные, готовилось к эвакуации из Петрограда. Эти приготовления шли быстрым темпом и служили главной темой дня. Центральной междуведомственной комиссией по эвакуации являлась комиссия под председательством Кишкина. Об этой кишкинской комиссии все и говорили в нашем ведомстве, причём у нас были там представители как от самого ведомства, так и от нашего комитета служащих. Сам Терещенко особенно настаивал, чтобы наш комитет был представлен во всех комиссиях и во всех органах, которые занимались вопросами эвакуации.

Эти приготовления к эвакуации не только поглощали всё внимание ведомства, но и житейски затмевали все другие вопросы. Наш курьер Губарь, один из старых чиновников, был отправлен в Москву, чтобы там найти нам помещение. Его доклад был в бытовом отношении самым интересным для служащих, так же как и все мелочи касательно количества комнат и всякого рода денежных выдач, связанных с эвакуацией. Суеверные люди могли бы приготовления к эвакуации, оказавшиеся запоздавшими, поскольку мы уже так никогда и не эвакуировались, приписывать предчувствию конца.

Наше министерство готовилось невольно к своему концу, и это ярко сказывалось на ликвидации не только квартирных и прочих обязательств, связанных с отъездом из Петрограда, но и на министерских делах. Все дела по предложению начальства надо было рассортировать на архив, который практически совсем не имел никакого актуального значения, куда должны были быть отнесены дела до войны 1914 г. (этот архив предполагалось оставить в Петрограде), затем на дела военного времени – «законченные» и «незаконченные». Только «незаконченные» дела должны были оставаться до последнего момента с нами, «законченные» же дела военного времени должны были уехать в Москву раньше нас, дабы облегчить эвакуацию.

Таковы были умонастроение ведомства и его интересы. Помню, что я настолько заразился общим приготовлением к отъезду, что за несколько дней до переворота купил себе новый кожаный чемодан, рассчитав, что для моих вещей он понадобится. Этот слишком кокетливый чемодан с чехлом у меня задержала украинская пограничная стража на переезде в 1918 г., при благодушном содействии немцев, усмотревших в чемодане с завидным несессером нечто опасное для гетманства Скоропадского.

И в нашей Юрисконсультской части, называвшейся теперь Международно-правовым отделом, шла классификация дел на три разряда, хотя это деление на «довоенные», военные «законченные» и «незаконченные» для моего отдела не имело значения, так как все дела были нужны, ибо помимо своего конкретного назначения служили мне прецедентами, и поскольку они были неизмеримо портативнее по сравнению с бесконечными консульскими архивами наших восточных политических отделов, то я добился от Терещенко и Нератова разрешения увезти с собой весь наш архив, чем освободил и себя и своего помощника М.Н. Вейса, который без меня увлёкся было классификацией нашего архива, от излишних и оказавшихся ненужными забот.

«Мошенничество поляков»

Избавив себя от всех «эвакуационных» приготовлений и просмотрев дела Временного правительства, я не мог не ахнуть, дойдя до совершившейся в моё отсутствие отмены огулом всего так нашумевшего в своё время закона о самоуправлении в Царстве Польском 1910 г., где в одной из последних статей имелась прибавка об исключении из Царства Польского Холмской губернии. Таким образом, под видом отмены архаичного столыпинского закона поляки в лице Ледницкого добились того, чего не могли добиться от нас, русской части комиссии по ликвидации Царства Польского, – обратного включения в Царство Холмской губернии. Мошеннический приём, который им удался только потому, что я отсутствовал, а я был в это время единственным человеком, который в нашем министерстве был полностью в курсе и знал историю включения Холмской губернии и все относящиеся сюда официальные акты.

Я немедленно бросился к Нератову и показал ему, что произошло. Он, конечно, не подозревал, что, отменяя такой непопулярный закон, как вышеназванный, Временное правительство лишало Россию Холмской губернии. Когда я, видя полную неосведомлённость Нератова, обратился к Терещенко, тот, поняв, в чём дело, воскликнул: «Вот мошенники!», но опять-таки уверил меня, что во Временном правительстве никто не подозревал, что, принимая, по их мнению, само собой разумеющуюся меру, против которой ни у кого не было возражений, они решали судьбу Холмской губернии, о которой я не раз докладывал Терещенко. Если к этому прибавить, что практического значения отмена закона 1910 г. для поляков не имела (не считая статьи о Холмской губернии), так как всё Царство Польское продолжало оставаться во вражеской оккупации, то трюк Ледницкого получал самый пикантный характер.

Отмена указанного закона не позволяла теперь в нашей русско-польской комиссии поднимать отдельно вопрос о Холмской губернии и давала полную победу полякам. Винить в этом моего помощника Вейса нельзя было, так как и Терещенко и Нератов отлично знали, что всё это дело я вёл единолично и Вейс не был уполномочен за меня вести дела Временного правительства, которые за время моего отсутствия посылались прямо Нератову. Эта оплошность случайного характера, вскрывавшая «дипломатические» способности Ледницкого, замыслившего свой трюк, который при всей его дерзости ему удался, была, однако, настолько чревата последствиями, что я, рискуя испортить отношения с Ледницким, обратился к Нератову с заявлением, что если на ближайшем же заседании Временного правительства не будет пересмотрено решение о Холмской губернии, то поляки поставят нас перед совершившимся фактом и Учредительному собранию станут доказывать, ссылаясь на решение Временного правительства, что русское правительство будто бы само признало Холмскую губернию принадлежащей к составу Царства Польского.

Нератов со мной согласился, что нельзя успокаиваться на польском трюке и нужно немедленно реагировать, но сказал, чтобы я предварительно снёсся с министром внутренних дел. На другой же день на основании всех имевшихся у меня материалов я составил письмо в министерство внутренних дел по холмскому вопросу с разъяснением того, что произошло в связи с отменой закона о местном самоуправлении в Царстве Польском. Ответ пришёл довольно скоро, в нём говорилось о необходимости «включения добавления, что отмена закона не влечёт обратного водворения Холмской губернии в Царство Польское». На основании этого ответа Терещенко подписал изготовленное мною представление о том, чтобы решение Временного правительства об отмене вышеупомянутого закона было дополнено указанием, что Холмская губерния впредь до окончательного размежевания Польши и России должна по-прежнему оставаться вне Царства Польского.

За несколько дней до свержения Временного правительства в одном из последних его заседаний это добавление было принято, и таким образом положение Холмской губернии было восстановлено, что было не только парированием польского трюка, но и явно невыгодным для поляков прецедентом, который мог быть приведён лишь в пользу русского решения этого вопроса. Не знаю, какими глазами посмотрел бы на меня Ледницкий, но происшедший октябрьский переворот лишил меня случая с ним увидеться после этого решения Временного правительства. Не думал я тогда, что моя записка по холмскому вопросу очутится впоследствии в Брест-Литовске и сыграет роль при решении отдать Холмскую губернию Украине. Но об этом я расскажу в своём месте.

Будущее Литвы

В связи с этим решением Временного правительства нельзя не упомянуть и о литовском вопросе, который ещё летом 1917 г. был поднят М.М. Ичасом, литовским депутатом в IV Государственной думе. Ичас был принят Терещенко и обнадёжен им в надлежащем решении. Тогда же мне было поручено в связи с моими обязанностями референта по польскому вопросу подготовить и литовский. Терещенко просил меня наметить основные вехи по аналогии с польским вопросом – так, по крайней мере, просил об этом Ичас.

С последним я был знаком и раньше, встречаясь с ним в доме члена Государственной думы, моего родственника П.П. Гронского. Виделся я с ним и летом 1917 г., причём весёлый и общительный представитель будущей Литвы и впоследствии её министр поразил меня тогда крайне пессимистичным взглядом на исход войны. То, что он говорил, представляло исключительный интерес, так как он имел сведения и из Германии, и из Царства Польского и считал ещё до июльских дней положение Временного правительства безнадёжным, а победу Германии над Россией обеспеченной. Это всё совершенно не гармонировало с общим убеждением Временного правительства, что с помощью могущественных союзников нам удастся сломить в конце концов Германию. Всё, что говорил Ичас об общем положении России, было до такой степени ново в тот момент, что я считал нужным доложить об этом Нератову, дабы дать ему картину германских предположений. Тот отнёсся к этому очень серьёзно, так как знал об иностранных связях Ичаса.

Что касается постановки литовского вопроса, то, хотя Ичас и не мог считаться литовским шовинистом (он в IV Государственной думе был членом кадетской фракции), он всё-таки определённо указал на то, что раз полякам даётся независимость, то надо что-либо сделать и для литовцев, в общем всегда гораздо больше русофильствовавших, чем поляки. Вместе с тем для меня было ясно, что ставить литовский вопрос по точной аналогии с польским значило бы открыть двери для полного расчленения России. Если из-за того, что поляки получают независимость, давать независимость литовцам, то как можно было бы отказать затем Финляндии, а потом и всем многочисленным народностям России – эстонцам, латышам и т.д.? Кроме того, польский вопрос действительно находился в особом положении, так как русское правительство в воззвании вел. кн. Николая Николаевича от 1 августа 1914 г. обещало восстановить полякам Польшу, составленную из трёх частей – русской, австрийской и прусской, следовательно, польский вопрос был с самого начала вопросом международным (наподобие, скажем, армянского), самым тесным образом связанным со славянским освободительным характером войны 1914 г. К тому же, в начале войны он ставился как присоединение к России восстановленной Польши, хотя бы и с очень широкой автономией. Польша целиком втягивалась в международную орбиту России в силу того, что Россия выступала защитницей всех славян в этой войне.

Литовский же вопрос в постановке Ичаса был прежде всего вопросом русским, так как все литовские земли находились в России, международного элемента в этом вопросе вовсе не имелось, это была добрая воля России – давать или не давать Литве независимость, следовательно, он должен был решаться на общем основании всех национальных вопросов, и прежде всего в интересах целостности Российского государства и суверенного свободного решения Учредительного собрания.

Больше того, если Временное правительство обещало Польше независимость, то взамен требовало русско-польский военный союз, и, принимая во внимание, что новая Польша должна была быть составлена не только из русской, но и из австрийской и прусской частей, Россия в международном отношении не проигрывала, а выигрывала. Постановка польского вопроса при Временном правительстве по сравнению с постановкой его в царской России в международном отношении была та же, менялись только отношения внутренние в смысле полного размежевания местных русско-польских дел. «Независимость» Польши всегда понималась условно и при Временном правительстве, так как революционная Россия не меньше царской не могла кровью русских солдат создавать потенциального или эвентуального врага.

Что же касается Литвы, то военный союз России с Литвой представлял соединение столь несоизмеримых величин, что не стал бы компенсацией для литовской «независимости». Не было и никаких международных побуждений выделять литовский вопрос из числа других национальных, наоборот, были все мотивы за то, чтобы его не возбуждать, дабы не поднимать смежных латышского, эстонского, финляндского вопросов.

Оставалось только две стороны дела: первое – не отдавать литовцев Польше, а второе – тактически не отвратить от себя неосторожным жестом литовцев, чьё русофильство нам действительно было выгодно всячески поддерживать. Что до первого, то литовцы были достаточно ограждены в отношении Польши актом Временного правительства 15 марта, по которому граница между Россией и Польшей определялась «этнографическим принципом», а касательно выбора тактичной формы, способной не оттолкнуть литовцев и сохранить русофильские чувства, я считал, что Ичасу могло бы быть дано обещание подготовить решение в Учредительном собрании сообща с литовскими представителями, дабы максимально удовлетворить их пожелания, не обещая, однако, им международной независимости, поскольку в литовском вопросе только Учредительное собрание компетентно дать окончательное решение. Издание же особой декларации я считал прямо вредным для русских интересов, тем более что международные соображения к этому не толкали и нельзя было издавать декларацию по одному лишь литовскому вопросу почти накануне созыва Учредительного собрания.

Всё вышеизложенное было мной занесено на бумагу и в особой записке представлено Терещенко, который не ожидал такого отсрочивающего решения. Мне, однако, оказалось нетрудно убедить Терещенко, что, поступая иначе, мы грозим разворошить весь национальный муравейник России и вызвать справедливое недовольство остальных национальностей, в особенности прибалтийских. Учреждение особой литовско-русской комиссии я считал действительно желательным, но опять-таки, дабы не осложнять и без того достаточно остро стоявшие русско-польские отношения, я думал приурочить образование этой комиссии к началу деятельности Учредительного собрания, которое, как полагали тогда, было не за горами. Кроме того, я просил Терещенко разрешить мне сделать официальное заявление в комиссии Ледницкого о том, что под этнографическим принципом размежевания России и Польши надо понимать выделение из будущей Польши не только русских, но и литовских элементов.

Терещенко утвердил как мою записку, так и моё предполагаемое заявление в комиссии Ледницкого. При этом он оставил записку у себя, дабы прочесть её ещё раз перед приёмом Ичаса. То, что теперь сказал Ичасу Терещенко, было не совсем то, что он говорил ему в первый раз, когда Ичасу почти обещали решение литовского вопроса, «аналогичное» польскому, но Терещенко было не впервые выпутываться из подобных положений. Хитрый Ичас, не знавший, конечно, что я докладывал Терещенко, рассказывал мне после: «Ваш Терещенко – настоящий министр иностранных дел, при втором приёме он говорит диаметрально противоположное тому, что говорил на первом по тому же предмету».

Но всё же, несмотря на свои жалобы кадетам, коллегам по фракции, на Терещенко, Ичас уехал из Петрограда довольный, в уверенности, что литовцы не будут отданы полякам, чего он больше всего боялся. Кроме того, обещание создать особую русско-литовскую комиссию при Учредительном собрании давало возможность Ичасу в будущем занять такую же позицию у литовцев, которую занимал у поляков А.Р. Ледницкий.

К большому неудовольствию последнего, я в его комиссии подал письменное заявление о том, что толковать акт Временного правительства 15 марта можно лишь в том смысле, что в будущей Польше останутся только чисто польские элементы, а части русского и литовского населения, согласно вышеназванному акту, останутся вне пределов Польши. Правда, поляки сделали вид, что это их удивило, поскольку-де в этом акте специально о литовцах не упоминается и говорится, что размежевание будет происходить между Польшей и Россией, а не между Польшей и Литвой. На это я возразил, что пока Временное правительство и не думает поднимать вопроса о независимой Литве и моё заявление относится к размежеванию России и Польши; области, населённые литовцами, останутся в пределах России, если, конечно, противоположное решение не будет принято Учредительным собранием.

Как ни неприятно было полякам поданное мною заявление по литовскому вопросу, но оспаривать его соответствие акту 15 марта 1917 г. им не приходилось. Ледницкий ограничился замечанием, что поляки также подадут меморандум по этому предмету, но до большевистского переворота они его так и не подали. Таким образом решался литовский вопрос при Временном правительстве, никаких особых деклараций по этому поводу до самого конца последним издано не было.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю