355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Михайловский » Записки. Из истории российского внешнеполитического ведомства, 1914–1920 гг. Книга 1. » Текст книги (страница 38)
Записки. Из истории российского внешнеполитического ведомства, 1914–1920 гг. Книга 1.
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:22

Текст книги "Записки. Из истории российского внешнеполитического ведомства, 1914–1920 гг. Книга 1."


Автор книги: Георгий Михайловский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 44 страниц)

Урон от плохого делопроизводства

Временное правительство по технике своего делопроизводства сильно уступало прежнему царскому Совету министров. Если раньше канцелярия Совета министров (ныне переименованная в канцелярию Временного правительства), несмотря на частоту заседаний Совета, умудрялась довольно скоро изготовлять журналы заседаний, гладким канцелярским языком занося мотивы постановлений Совета министров, то по протоколам Временного правительства, составленным той же канцелярией, восстановить мотивы того или иного постановления было просто невозможно, так как протокол заключался в кратких формулах «слушали – постановили». Кроме того, если раньше протокол заседания почти всегда соответствовал ведомости этого заседания, то при Временном правительстве этого никогда почти не было: очень часто о повестке дня просто забывали под влиянием срочных и злободневных вопросов текущей политики.

В самом начале Временного правительства целые заседания являлись импровизаций, так как вопросы возникали внезапно, вызывали горячие прения, попутно затрагивали другие, так что постановления нисколько не соответствовали намеченному порядку. Конечно, при таких катаклизмах трудно было сразу же ввести в точное размеренное русло канцелярского делопроизводства то, что приходилось делать Временному правительству, но немногие, кто внимательно присмотрелся к технической стороне деятельности Совета министров, как по долгу службы приходилось мне, могли видеть, что эти детали, вроде немотивированных постановлений Временного правительства, таили в себе опасность. Ведь Временное правительство в это время осуществляло полноту не только законодательной и исполнительной власти, но и верховной, отсюда всякое постановление имело характер веления абсолютной власти и каждая строчка в теории становилась законом.

Между тем первый кризис Временного правительства, повлёкший выход Гучкова и Милюкова, а за ними и других, затем уход князя Г.Е. Львова и замену его Керенским, – всё это сопровождалось очень существенной переменой взглядов, и мне приходилось не раз видеть, как Терещенко, желавший узнать, почему прежний состав Временного правительства в том или ином случае поступал так, а не иначе, должен был, за невозможностью узнать это по журналам соответственного заседания Временного правительства, обращаться к кладезю всяческой дипломатической и правительственной премудрости – А.А. Нератову. Но Нератов не всегда знал, что и почему конкретно делал Милюков. Тогда Терещенко приходилось либо самому измышлять мотивы данного постановления, либо посылать своего секретаря в наиболее заинтересованное ведомство, но и там часто ничего по этому поводу не знали. Я уже не говорю об архивно-исторической стороне, которая, конечно, очень пострадала от указанного лаконичного способа ведения дел.

Дальше я укажу, как на холмском вопросе эта лаконичность записей постановлений Временного правительства отразилась самым пагубным образом, и я знаю, что в целом ряде случаев заинтересованные ведомства не могли доискаться затаённого смысла того или иного решения Временного правительства и вынуждены были «пересматривать» решение, мотивов коего не могли найти. Ныне покойный В.Д. Набоков не раз, ещё в бытность Нольде товарищем министра, обращался к нему, как к знатоку в этой области (Нольде не только практически этими делами занимался в нашем министерстве, но и теоретически исследовал историю и технику делопроизводства в Совете министров; кроме того, при Витте отец Нольде был управляющим делами Совета министров). Нольде советовал ему по крайней мере в три раза увеличить состав служащих и распределить их по отделам, но это было безуспешно, так как для этого нужна была железная воля самого председателя Временного правительства, то есть князя Г.Е. Львова, и А.Ф. Керенского, которым в это время было не до того.

Поскольку я по-прежнему до самого конца Временного правительства продолжал заниматься его делами, то особенно остро чувствовал все недостатки техники делопроизводства, чему помочь не мог. При Милюкове дело было совершенно безнадёжно, так как он просто не понимал, как такие «мелочи» могли иметь значение. С ним можно было говорить о чём угодно, но не об этом, и когда я попросил Нольде оказать давление на Милюкова в этом направлении, это доставило ему несколько весёлых минут. Нольде чувствовал здесь такое превосходство над членами Временного правительства, что с особенной любовью язвил над Милюковым, князем Львовым и другими министрами по поводу того, что для них «искусство быть министром» – книга за семью печатями.

При Терещенко я смог добиться только одного – чтобы о делах, прямо касающихся нашего министерства, он сообщал Нератову, а тот передавал мне мотивы того или иного решения, я же на полях данного дела писал самым кратким образом, почему такое-то постановление принималось. Таким кустарным способом я восполнял пробелы техники делопроизводства канцелярии Временного правительства, и то только в отношении дел, самым непосредственным образом нас касавшихся. Очевидно, что я не мог заставлять Нератова снимать допрос с Терещенко после каждого заседания, хотя бы и по важнейшим делам, если они не имели прямого отношения к нашему ведомству, тем более что времена переменились и по общеполитическим вопросам Терещенко мог иметь секреты и от самого Нератова, и от всего нашего ведомства.

Подготовка к созыву Учредительного собрания

Из общеполитических дел того времени дело о созыве Учредительного собрания стояло на первой очереди. Хотя оно было, естественно, чисто внутренним делом, но поскольку от него зависела судьба не только самого Временного правительства, но и всей России, то понятно, что Терещенко и наше ведомство этим делом чрезвычайно интересовались.

Упомяну мимоходом, что помимо общегосударственного значения в этом деле имелась и чисто дипломатическая сторона. Так, при определении границ действия положения о выборах в Учредительное собрание, которые были крайне широки, предстояло решить некоторые вопросы о фактически русских областях, находившихся в чужом владении. Например, так наз. «Урянхайский край», заселённый русскими, но находившийся в спорной русско-китайской полосе, был включен в число территорий, выбирающих в Учредительное собрание. Г.А. Козаков по поводу этого малоизвестного края и полосы отчуждения Восточно-Китайской железной дороги делал специальные доклады в связи с Учредительным собранием как Милюкову, так и Терещенко, и их положительным решением, несомненно, сфера если не территориальных владений России, то её политического влияния значительно расширялась. Козаков перед этими докладами просил меня дать соответствующее международно-правовое освещение вопроса, что я и сделал в особой записке, присоединённой к делам Комиссии по выборам в Учредительное собрание. Комиссия эта включала в себя представителей заинтересованных ведомств (МИД в их числе, конечно, не было) и всех известных государствоведов, находившихся в Петрограде (барона Б.Э. Нольде, В.Д. Набокова, П.П. Гронского, Н.Н. Лазаревского и др.), были и представители политических партий.

Наиболее интересным пунктом был вопрос о пропорциональном избирательном праве и партийных списках, связанных с отсутствием осёдлости в данной местности, другими словами, то, что депутатом мог быть всякий, даже совсем не местный человек. Это положение открывало возможность выставить любое лицо от данной местности, сообразуясь исключительно с партийными надобностями, что впоследствии и случилось (в качестве курьёза укажу, что барон Б.Э. Нольде, например, был выставлен от Волынской губернии, с которой буквально ничем не был связан). С другой стороны, положение совершенно обезличивало в глазах населения данные партийные списки и, естественно, устанавливало партийную диктатуру, давая возможность заранее производить социальный отбор в том смысле, что интеллигенция получала полный перевес над простым народом, представители коего, то есть крестьяне от сохи и рабочие с фабрик, могли попасть лишь в виде совершенного исключения.

Это не была оплошность комиссии, это был твёрдо установленный догмат, родившийся после долгих прений внутри комиссии, – «интеллигентность» состава Учредительного собрания совершенно сознательно была поставлена выше «местной связи» депутата с населением, неизбежная однородность состава в отношении «интеллигентности» была, по мнению комиссии, таким плюсом, который определённо превышал минусы отсутствия «местной связи».

Предполагалось, что на Учредительное собрание ляжет вся тяжесть общегосударственных вопросов, всё переустройство Российского государства, а для этого от депутата требуется прежде всего понимание этих вопросов, и так как всё будет решаться в общегосударственном масштабе, а «местные дела» будут иметь второстепенное значение, то «интеллигентность» Учредительного собрания – самое важное его качество. В какой мере партийный эгоизм ослеплял комиссию, мне после июльских дней стало ясно из ряда разговоров с её членами – Гронским, Нольде, Макаровым и другими, которые совершенно не считались с тем, что при этих условиях связь народа с Учредительным собранием будет настолько слаба, если не вовсе фиктивна, что в минуту опасности народ не поддержит своих избранников – опасности, с которой тогда никто из моих собеседников не желал считаться. Они говорили, что опасность Учредительному собранию может грозить только от правительства, как это было с Государственной думой, а в лояльности Временного правительства по отношению к Учредительному собранию никто из них не сомневался.

Да и, действительно, опасности от Временного правительства Учредительному собранию быть не могло. То, что ретроспективно нельзя квалифицировать иначе, как величайшую наивность, но что удивляло меня больше всего, так это то, что и после июльских дней многие продолжали думать, что правительство, избранное Учредительным собранием, будет в совершенно иных условиях, чем Временное, и что никто не осмелится занести руку над народным, избранным всеобщим голосованием правительством. Ни среди правых, ни среди левых я нигде не слышал сомнений на этот счёт. Наоборот, всеобщее убеждение этой комиссии, бюро которой было потом арестовано большевиками, состояло в том, что полоса тревог и волнений, окружавших Временное правительство, сменится полосой напряжённой, правда, но спокойной работы, а ахиллесовой пятой Временного правительства считалось то, что оно не санкционировано «народом», представленным в парламенте. Так думали в комиссии по созыву Учредительного собрания.

В моём докладе Терещенко при утверждении положения о выборах в Учредительное собрание я не скрыл от него моих опасений, что, учитывая основные предпосылки этого положения, в особенности отсутствие связей избранных депутатов с местным населением, которые совершенно сознательно разрывались в угоду не вполне убедительным доводам о более высоком культурном цензе избранных таким образом депутатов (что отразит, конечно, известные партийные круги, но ни в малейшей мере не выявит лика русского народа), «народным» Учредительное собрание нельзя будет назвать хотя бы уже потому, что многомиллионная масса русского крестьянства не имеет ни малейшего представления о партийной организации.

«Беспочвенность» Учредительного собрания, по моему мнению, представляла большее зло, чем давала преимуществ его «интеллигентность», так как очевидно, что вся работа государственного характера ляжет как на правительственные органы, так и на парламентские комиссии. Кроме того, я знал, что будущая канцелярия Учредительного собрания должна быть построена на привлечении в неё очень крупных научных сил и знатоков отдельных вопросов. Терещенко на мои замечания ответил очень предупредительно, что он тоже считает, как «беспартийный» член Временного правительства, что отрицание всякого значения «местных связей» депутата с населением при настоящих условиях неправильно и неполитично, но что он в меньшинстве, что все остальные члены Временного правительства стоят на противоположной точке зрения и что «один в поле не воин», партийные интересы победят, это бесспорно. Тут Терещенко лукаво улыбнулся. «Дай Бог вообще нам довести дело до Учредительного собрания, каково бы оно ни было», – сказал он, и впервые я услышал у него пессимистическую ноту. Он невольно высказал ту затаённую мысль, которая, вероятно, была не у него одного, а и у других членов Временного правительства: лишь бы продержаться до Учредительного собрания, на плечи которого можно было бы перекинуть и власть, и ответственность.

Положение о выборах в Учредительное собрание было утверждено Временным правительством с незначительными изменениями редакционного характера. Основная мысль об отсутствии «местной связи» у депутата была оставлена в неприкосновенности, и, таким образом, действительность оправдала опасения о «беспочвенности» этого собрания, служившего маяком во всё время деятельности Временного правительства. Партийные соображения и интересы не только господствующей эсеровской, но и кадетской партии (последняя была фактически по принадлежности своих членов господствующей в Комиссии по созыву Учредительного собрания) не оправдались, ничтожное число мест, полученных кадетами, свидетельствовало лишь о том, что они просчитались, надеясь, что Учредительное собрание, которое они в начале Февральской революции всячески отсрочивали, будет их опорой.

Да позволительно будет мне, близко наблюдавшему Милюкова в период его министерства, высказать парадоксальное предположение, что его уход и несоответствовавшая моменту демонстративная постановка константинопольского вопроса являлись в известной мере также неудавшимся избирательным манёвром, предвыборной позой, а не искренним убеждением, что другого выхода не было (Милюков был крайне польщён теми знаками внимания – яствами и проч., которые он получил от своих единомышленников в день ухода из Временного правительства). Может быть, и без того участь Милюкова была решена в недрах Временного правительства, но предлог его ухода («цели войны») был фальшив, так как Терещенко, как бы ни оценивать его деятельность, ни единым письменным актом не отступился от тайных соглашений касательно Константинополя и других эвентуальных приобретений, о которых договорилось царское правительство с союзниками, следовательно, и Милюков мог бы без ущерба для дела включить в свою ноту некоторые слова, магическое действие коих им было переоценено. А пущенный Струве и Нольде слух о «сепаратном мире с Германией» со стороны последнего был прямо недобросовестен, тем более после его недвусмысленного выступления в «Речи», по достоинству оценённого остальной прессой.

В особенности от кадетов я слышал, с момента ухода Милюкова, что Учредительное собрание должно оценить «героический акт» Милюкова, не пожелавшего ради участия в правительстве предавать «исторических целей» России. Следовательно, это не был просто «исторический жест» Милюкова, а во всяком случае и расчёт на его эффект при выборах в Учредительное собрание. Конечно, если бы выборы состоялись в атмосфере свободной конкуренции партий и сразу после ухода Милюкова, то всё это обнаружилось бы с полной яркостью, но и без того в бесчисленных выступлениях кадетские представители на всяческих собраниях не раз возвращались к уходу Милюкова и его мотивам, считая, очевидно, этот момент крайне выигрышным для своей избирательной кампании.

Что мне бросалось в глаза, так это стремление Комиссии по выборам в Учредительное собрание устранить подлинный народный элемент (сиречь «местный») и заменить его партийно-интеллигентским в тех или иных расчётах. Не берусь утверждать, в какой мере искренними были слова Терещенко о том, что он будто бы смотрел иначе на вопрос о «местных связях» депутата с населением, чем большинство Временного правительства, его «беспартийность» могла ему диктовать такую позицию, но во всяком случае он никакой чёткой оппозиции этому положению не противопоставил. Нератов довольно много времени спустя, незадолго до конца Временного правительства, говорил о том, что Терещенко очень пессимистически смотрит на Учредительное собрание, что он боится результатов выборов и т.д. и что вообще парламентаризм ещё чрезвычайно «абстрактная» вещь для русского народа, что надо ждать от Учредительного собрания «сюрпризов». Но всё это нисколько не оправдывает его индифферентного отношения к вопросу о положении, выработанном комиссией.

Сознание ошибочности предпосылок всех основных положений статуса об Учредительном собрании появилось у Терещенко, как, вероятно, и у других членов Временного правительства, лишь гораздо позже, а что касается его «пессимизма» по вопросу об Учредительном собрании и его действительной нервозности в самом конце Временного правительства, то они объясняются, по-моему, всем положением Терещенко, не связанного органически ни с одной русской партией и попавшего как-никак в министры иностранных дел благодаря случайному стечению обстоятельств.

Равнодушие к отрекшемуся царю

Удивительно, до какой степени мало внимания в дипломатическом ведомстве при Временном правительстве уделялось участи бывшего императора и всей царской семьи, удивительно по контрасту с тем, какое внимание уделялось Николаю II в нашем министерстве в 1914–1917 гг., до Февральской революции. Конечно, его отречение и уход с политической сцены не могли не отразиться на чувствах к нему бывших верных его сановников. Думаю, что причина несомненного равнодушия к бывшему царю кроется в отношении к нему высшей бюрократии до Февральской революции, о чём я упоминал в моих предшествующих записках. Думаю также, что, случись то, что случилось с Николаем II, не с ним, а с другим лицом, то и отношение к нему, например, нашего ведомства, игравшего в общей императорской системе такую важную роль, было бы иное.

Увольнение Сазонова, которое имело тогда символическое значение, приход Штюрмера, непонятное появление Покровского, обычная манера «лукавого византийца», как его аттестовал Бьюкенен, в обращении со своими министрами и вообще со своими приближёнными в связи со столь унизительной распутинской историей – всё это было так свежо, что ореола мученичества не было и не могло быть у Николая II при Временном правительстве и всё располагало к забвению. Все в нашем министерстве, в особенности старшие чины, начиная с Нератова и Нольде (последний, один из авторов манифеста Михаила Александровича, был прямо настроен республикански, как я отмечал выше) и кончая директорами департаментов и начальниками политических отделов, к личности Николая II и даже к его семье оставались совершенно безучастными.

Отмеченные мною выше слова Сазонова о Шульгине и Гучкове, виновных в падении монархии, относились отнюдь не к Николаю II, а к монархическому принципу вообще. Не только к самому Николаю II и его семье, но и вообще ко всей династии Романовых в нашем ведомстве относились без всякого энтузиазма. Если не все были республиканцами, то эта скрытая тогда монархическая позиция основывалась не на убеждении в необходимости для России продолжать царствование Романовых, а скорее на абстрактном трудноустранимом привычном представлении об исторических заслугах монархии и его неизжитости в глубине народных масс, да на полезности конституционно-монархической формы правления для международного положения России, её целостности и устойчивости.

Что же касается личных чувств к династии, то после её непонятного бездействия во время между убийством Распутина и Февральской революцией, а в особенности после манифеста Михаила Александровича и его отказа последовать совету Милюкова, то есть принять власть, в нашем ведомстве прямо говорили, что династия утратила вкус к власти. Война и революция требовали от неё для сохранения престола высшей энергии, если не исключительных дарований, но ни того, ни другого не было. Что до легитимной психологии, то манифест Михаила Александровича освобождал монархическую совесть призывом к поддержке Временного правительства и спокойному ожиданию решения вопроса о форме правления от Учредительного собрания. Монархия из законного долга присяги превращалась в партийную доктрину, такую же легальную, как республиканская.

Напрасно было бы думать, что манифест Михаила Александровича придал внутреннюю силу монархии, сочетая её с идеей народного суверенитета. Не был это и тактический ход, который в глазах прежних верных слуг монархии мог сделать её популярной после распутинской истории. Как раз обратное – манифест Михаила Александровича в бюрократических кругах был понят как капитуляция монархии перед революцией. Отсутствие отпора со стороны династии, именно всей династии, не сумевшей после убийства Распутина произвести дворцовый переворот, а в момент революции не сумевшей противостоять явно республиканским течениям, было совершенно очевидно петербургской бюрократии, которая отлично знала, что среди династии нет исключительных личностей и никто не способен на жест Николая I на Сенатской площади, спасший Романовых в декабре 1825 г. Николай Николаевич, единственный из великих князей по своему недавнему прошлому в роли верховного главнокомандующего, мог бы, конечно, встать во главе контрреволюции и встретить в армии преданных ему и офицеров и солдат, но после манифеста Михаила Александровича и передачи верховного командования генералу Алексееву это была бы именно контрреволюция, если не гражданская война, на которую, как говорили люди, лично знавшие Николая Николаевича, он никогда не мог бы пойти из патриотических мотивов, в особенности во время войны такого калибра, как мировая.

От моего младшего брата, в 1916 г. бывшего вместе с князем Юсуповым, будущим убийцей Распутина, и его beau-frere’om[66]66
  Шурином (фр.). Юсупов был женат на дочери вел. кн. Александра Михайловича Ирине.


[Закрыть]
сыном Александра Михайловича – Андреем Александровичем в Пажеском корпусе на кавалерийском отделении, я задолго до знаменательного происшествия в Юсуповском дворце знал, что Юсупов человек очень общительный и светский, но пустой и неспособный на роль дворцового заговорщика с определённым государственным планом.

В апреле 1917 г. мой брат, служивший в это время в штабе Одесского округа, приехал к нам в Петроград и виделся с Юсуповым и Андреем Александровичем, с которыми был на «ты», и они подробно и откровенно описали ему сцену убийства и ужас, овладевший им (Юсуповым), когда отравленные конфеты не подействовали на Распутина и его пришлось застрелить. Как только он был убит, убийцы расстегнули ему штаны и осмотрели половой член, про который ходили в Петрограде легенды, но нашли его обыкновенным и, удовлетворив своё любопытство, поехали его топить в Неве, боясь, что он снова оживёт. Когда мой брат спросил, почему они убили Распутина и имели ли они план дворцового переворота, который от них ожидался всеми, Юсупов сказал, что они убили, дабы «смыть пятно с царской семьи и династии». О дворцовых переворотах он простодушно ответил, что это уже не их дело, что это дело старших великих князей. Дело их, молодых, было избавить страну от «распутинского позора», так как это угнетало всю династию. Они считали, что устранением Распутина они укрепят монархию, на что им не раз указывалось в гвардейских офицерских кругах, считавших Распутина единственным источником всех несчастий, окружавших царя за время войны, и тайным сторонником сепаратного мира с Германией.

Другими словами, и Юсупов, и вел. кн. Дмитрий Павлович считали, что, совершая физическое убийство Распутина, они одним этим спасают и династию и Россию. О дальнейшем они просто не думали. После же убийства они думали о себе, так как ожидали от царского правительства наказания за своё как-никак «преступление». Ни о каких планах великих князей произвести дворцовый переворот они не знали, когда совершали убийство Распутина, но знали, что всей династии это будет приятно. Из этого подробного рассказа мой брат вынес определённое впечатление, что убийство Распутина не было звеном в большом дворцовом заговоре, а совершенно законченным отдельным актом молодых членов династии, действовавших при общем сочувствии её, но не являвшихся орудием ни определённого кружка лиц, ни большой группы. Это был акт, вызванный общим настроением, но неправильно истолкованный в Петрограде и во всей стране как прелюдия к дворцовому перевороту.

Как бы то ни было, все вышеотмеченные обстоятельства настолько понизили у самых фанатичных монархистов в эпоху Февральской революции монархические чувства, что полнейшее равнодушие ко всей царской семье было господствующим в дипломатическом ведомстве. Всем нам был известен, конечно, шаг Бьюкенена, предложившего в самом начале революции отправить Николая II и всю его семью в Англию. Предложение исходило от короля Георга V. Милюков в первую минуту взялся его поддержать перед Временным правительством, и Б.А. Татищев под строжайшим секретом собирался даже поручить светлейшему князю П.П. Волконскому, своему вице-директору, отвоз царской семьи в Англию. Однако отрицательный ответ Временного правительства, вызванный опасением создать за границей очаг монархической агитации против него, заставил оставить этот вопрос. Повторяю, только полным равнодушием к личной судьбе царя и его семьи можно объяснить то, что никогда в среде нашего ведомства никем серьёзно не поднимался вопрос о вывозе царской семьи за границу, никакой аналогии с Людовиком XVI, пытавшимся уехать за границу, не было.

Единственный из бывших столпов монархии – наше министерство по своей прежней близости к царю и иностранцам могло бы при желании что-нибудь сделать. Не надо забывать, что та же Англия могла бы при поддержке нашего ведомства принять известные меры на случай, скажем, крушения Временного правительства для спасения царя и его семьи. Никаких таких мер со стороны великобританского посольства за всё время Февральской революции не было принято, и в ведомстве не было ни одного лица, не исключая и Нератова, кто бы серьёзно думал или высказывал мысль о необходимости вывоза царской семьи за границу. Этого нельзя объяснить одной только уверенностью в прочности Временного правительства. Такое поведение вытекало из постоянного раздражения и даже ненависти к Николаю II высшей бюрократии, которая никогда не могла простить ему того коварства, с каким тот умел отделываться от самых преданных ему сановников. Пример Сазонова в нашем ведомстве был правилом, а не исключением.

После бьюкененовского предложения в самом начале Временного правительства только одна иностранная попытка была сделана в отношении вывоза царской семьи за границу – это было предложение датского посланника графа Скавениуса, который обратился с просьбой разрешить ему перевезти царя, вдовствующую императрицу и всю царскую семью в Данию. Демарш был предпринят в самой конфиденциальной форме, но официально, от имени датского королевского правительства, исключительно ввиду тесных родственных связей двух династий – датской и русской, со всеми политическими гарантиями, которых захотело бы Временное правительство. На это Терещенко сразу же ответил категорическим отказом, заявив, что не может быть никакой речи о вывозе царской семьи за границу, хотя бы в Данию, и при правительственной гарантии, вопрос может стоять только о вдовствующей императрице Марии Фёдоровне как бывшей датской принцессе. Что же касается её, то он, Терещенко, не стал бы возражать ввиду того, что, по его мнению, её выезд за границу не может иметь политического значения, но что это всё же вопрос такой государственной важности, что он даже не берётся его лично передать Временному правительству без разрешения главы правительства А.Ф. Керенского.

Получив категорический отказ по вопросу о вывозе царя с семьей в Данию, граф Скавениус отправился к Керенскому в Зимний дворец говорить о Марии Фёдоровне. По словам Скавениуса, который всё это рассказывал князю Л.В. Урусову, с которым был хорошо знаком лично, Керенский принял Скавениуса с помпой, но ответил и насчёт выезда Марии Фёдоровны решительным отказом, заявив, что «политические обстоятельства» не позволяют даже возбуждать этот вопрос во Временном правительстве. На слова Скавениуса, что положение вдовствующей императрицы, датской принцессы, настолько обособлено в династии, что он не может объяснить себе, как «политические обстоятельства» могут препятствовать её выезду, Керенский ответил, что Временное правительство имеет по этому вопросу твёрдо установившийся взгляд и он не может передать просьбу Скавениуса правительству, так как отказ неминуем и он, без сомнения, совершенно напрасно обострит русско-датские отношения. Керенский мог только уверить посланника, что Временное правительство как в отношении Марии Фёдоровны, так и царской семьи принимает самые тщательные меры охраны и что он сам об этом заботится. Потерпев и здесь крушение, Скавениус ушёл от Керенского крайне раздражённым.

Как мне передавал князь Урусов, видевший его сразу же после аудиенции у Керенского, Скавениус считал приём главы Временного правительства «холодным и даже надменным» и сказал Урусову, что его правительство, наверное, крайне огорчится, что его просьба не удовлетворена, в особенности же в отношении вдовствующей императрицы, которую Терещенко не считал фигурой политического значения. Само собой разумеется, что Скавениус не стал продолжать своих попыток, которые могли бы быть сочтены Временным правительством за вмешательство во внутренние дела. Это была единственная дипломатическая попытка вывезти царскую семью и Марию Фёдоровну за границу за всё время существования Временного правительства, за исключением бьюкененовского предложения в самом начале Февральской революции, но и эта попытка не вызвала в нашем министерстве, где было так много чиновников, носивших придворные звания и вообще близко стоявших ко двору, никакого волнения.

Отмечу в то же время, что республиканская идея в чистом виде тоже не имела сторонников. Когда двое чиновников – вице-директор Среднеазиатского отдела, бывший секретарь герцога П. Ольденбургского М.М. Гирс и начальник Славянского стола Обнорский – официально вступили в сформировавшийся в Петрограде республиканско-демократический клуб, это вызвало не подражание, а скорее удивление. Поистине это было какое-то переходное время, и характерен случай с одним из моих родственников, Константином Дмитриевичем Батюшковым (братом критика Ф.Д. Батюшкова), заведовавшим у нас Отделом военнопленных, который, желая продолжать носить придворное звание, хотя бы на визитной карточке, спросил нашего начальника канцелярии министра, Б.А. Татищева (тоже камергера), как надо ему писать – бывший камергер двора его императорского величества или камергер бывшего двора его императорского величества. Тот ему сказал, что по духу времени им всем придётся скоро писать «бывший Татищев», «бывший Батюшков» и ставить букву «б» перед всей Россией. Случилось всё это гораздо скорее, чем Татищев предполагал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю