355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Михайловский » Записки. Из истории российского внешнеполитического ведомства, 1914–1920 гг. Книга 1. » Текст книги (страница 12)
Записки. Из истории российского внешнеполитического ведомства, 1914–1920 гг. Книга 1.
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:22

Текст книги "Записки. Из истории российского внешнеполитического ведомства, 1914–1920 гг. Книга 1."


Автор книги: Георгий Михайловский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 44 страниц)

«Щекотливый вопрос» внутренней политики

Перед самым приездом Нольде тот же Арцимович, которому так не повезло в еврейском вопросе, снова дал мне поручение из области чисто внутренней политики. Дело шло об изменении Положения о Государственной думе и Государственном совете в отношении «права интерпелляции», то есть права запросов. Арцимович мне сказал, что, по имеющимся у Сазонова сведениям, в думских кругах есть мысль о расширении права запросов у Государственной думы, что сам Сазонов очень сочувствует такому расширению и хотел бы внести соответствующий законопроект.

Я был очень удивлён не тем обстоятельством, что Сазонов этим вопросом интересуется, а тем, что он думает внести законопроект. Поэтому, когда Арцимович предложил мне составить записку и проект соответствующих изменений на основании парламентской практики западноевропейских стран, я ответил, что при всём моём сочувствии не представляю, как у Сазонова поднимется рука внести подобный проект в Совете министров, ведь там «ихтиозавры» его живьём съедят за такое вмешательство министра иностранных дел во внутренние дела. Я говорил на основании тех сведений, которые имел из канцелярии Совета министров насчёт положения Сазонова в правительстве. На это Арцимович, довольно туманно, надо заметить, понимавший роль министра иностранных дел в императорском правительстве, ответил, что Сазонов ещё не решил окончательно, в какой форме поднять этот «щекотливый вопрос», но что он его интересует и что ему важно «существо дела». На языке реальной политики это означало, что Сазонов, устав получать щелчки от правой части Совета министров, решил опереться на Государственную думу, которая когда-то, 26 июля 1914 г., по случаю начала мировой войны, оказала ему такое доверие и полную поддержку.

Зная по опыту, что Арцимович не решает самостоятельно такие вопросы, как изменение конституции, я в тот же вечер, будучи у Нератова в связи с очередными делами, между прочим сказал ему о поручении Арцимовича. Нератов был уже в курсе дела и ответил, что он об этом деле знает, придаёт ему значение, но считает, что Сазонову не нужно прямо в него впутываться и тем более вносить законопроект. Но вместе с тем он подтвердил поручение Арцимовича и просил одновременно показать мою записку также и ему. Характерно было то, к чему я уже привык за эти два месяца, – мне давались поручения такого серьёзного характера без всяких «руководящих начал».

Что касается «расширения права запросов», то для меня как для юриста очевидно вставал вопрос: до какого предела? Ведь под этим расширением можно было ввести фактически и ответственность министров перед Государственной думой. При таком положении дела мне была предоставлена полная свобода действий, проистекавшая отчасти и из отсутствия точных и определённых намерений у Сазонова. Он, насколько я уже успел его изучить, не столько думал о какой-либо серьёзной реформе конституционного характера, сколько просто искал сочувствия и поддержки в думских кругах.

Через три дня я представил Нератову и Арцимовичу два документа: 1) объяснительную записку, в которой излагалось право парламентских запросов в важнейших европейских государствах, как с парламентским режимом, так и с так наз. конституционно-дуалистическим, то есть без парламентской ответственности, и 2) проект изменений действовавшего тогда права запросов Государственной думы и Государственного совета. В этом втором документе я руководствовался двумя соображениями: первое, что Основные законы, которые могли быть изменены только по инициативе государя, остаются неприкосновенными, и второе, что в пределах этих Основных законов Государственной думе предоставляется максимум прав в области интерпелляции правительства. Другими словами, не отступая от основного положения нашей конституции касательно ответственности правительства только перед монархом (о чём, конечно, Сазонов в это время не думал и для чего требовалось согласие государя), я проектировал возможность широкого контроля Думы над всеми действиями правительства, что являлось первой серьёзной ступенью к парламентскому режиму.

Зная, с другой стороны, истинное положение дел благодаря знакомствам, образовавшимся у меня к этому времени в различных ведомствах, я лично мало верил в осуществимость и удачу «пробного шара» Сазонова, но, сочувствуя ему, старался облечь этот проект в такие формы, чтобы нельзя было придраться к тому, что «изменяются Основные законы». В объяснительной записке помимо права интерпелляций я коснулся и других способов контроля со стороны парламента за деятельностью правительства, как-то: «парламентских анкетных комиссий» и т.п. В проект изменений наших действующих правил я это не вносил, но на словах сказал Нератову и Арцимовичу, что если Сазонов захочет, то я могу это немедленно сделать. Оба ответили, что это «преждевременно, надо посмотреть, как пройдёт вопрос о запросах».

На другой день при докладе дел по Совету министров Сазонов сам обратился ко мне по поводу моей записки и проекта о запросах и поблагодарил за обстоятельность изложения. Он сказал: «Мне теперь совершенно ясно, как нужно действовать». Я спросил его, не нужно ли дополнить проект другими положениями, о которых я упоминал в записке, но Сазонов сказал, что «пока» вполне достаточно и этого. Он при мне положил записку и проект в дела Совета министров, не для доклада, конечно, но, по всей вероятности, чтобы показать их своим единомышленникам, из которых в это время главным был А.В. Кривошеин.

Продолжать это дело о думских запросах пришлось уже приехавшему в самом конце августа 1915 г. Нольде. Его приезду я обрадовался очень, так как вести всю эту ответственную и напряжённую работу при таких тяжёлых для положения Сазонова условиях в Совете министров было мне иногда прямо невыносимо. Нольде, получив от меня полный отчёт во всех моих действиях, был сильно удивлён, что мне так много пришлось заниматься внутренней политикой. В особенности его поразило возбуждение еврейского вопроса и вопроса о расширении права запросов Государственной думы. По поводу поведения в этих вопросах Сазонова он сказал, что у него есть «столыпинская импульсивность» и что, вообще говоря, «Сазонов не трус», но что у него не хватает ни столыпинских талантов, ни столыпинского положения; что «Сазонов постоянно зарывается», забывая, что во главе правительства уже нет больше его свояка. Затем Нольде принял от меня все очередные дела и отправился к начальству.

Под вечер этого дня Нольде, вернувшись из сакраментальной «чайной комнаты», сказал мне, что он очень рад, что я «всем понравился» в ведомстве и что Сазонов очень меня хвалил за доклады по делам Совета министров и за скорость моей работы и учёность. Нольде, смеясь, сказал мне, что теперь я посвящён во все тайны бюрократической эквилибристики и стал крупным чиновником, что у меня нет никаких препятствий для карьеры в МИД и что он очень рад, что его выбор все одобрили. Этот милый разговор закончился получением отпуска на один месяц, так как, оказывается, В.М. Горлов заболел, и серьёзно, в Швейцарии. Я имел право на более продолжительный отпуск, но, вопреки настояниям Нольде, считавшего, что я должен воспользоваться обычным двухмесячным отпуском, я, зная тяжёлое положение Юрисконсультской части из-за количества работы, ограничился одним месяцем. Через два дня я уже прощался с Петроградом и ехал в Крым, где у нас под Севастополем были именьице и дача и где я не был с 1911 г., находясь в 1912–1914 гг. в заграничной командировке.

Сентябрь 1915 г.: настроения в армии

Этот месяц – сентябрь 1915 г., – проведённый мною в Крыму, вдали от правительственного центра, но в центре черноморских военно-морских сил, где связь с фронтом благодаря беспрестанному приезду всякого рода военных на побывку или же на излечение была неизмеримо крепче, чем в Петрограде; где у нас за 15 лет нашего владения дачей образовалось немало местных связей, было много знакомых офицеров Черноморского флота и даже родственников в Севастополе; где, наконец, наша дача располагалась у устья реки Бельбек, в нескольких верстах от стоянки Л.Н. Толстого во время Крымской кампании и рядом с бывшим имением генерала Перовского, отца Софии Перовской, участвовавшей в убийстве Александра II (теперь это имение принадлежало наследникам бывшего управляющего Перовского Штаалям), в двух верстах от выстроенной перед самой войной батареи и в четырёх верстах от гидроавиационной школы, – всё это сразу же после моего приезда дало мне полное и точное представление о том, что думают и чувствуют на фронте.

Должен сказать, что внешний вид Севастополя был в это время неузнаваем из-за необычного военного оживления, а также из-за всякого рода военных строгостей. Помню, как я однажды, гуляя по берегу моря на Бельбекском побережье и попав в запретную зону, о которой я, как сравнительно давно не бывавший в этих местах, не знал, был арестован каким-то вахмистром и, так как при мне, конечно, не было паспорта, отправлен, к большому удивлению моей матери, под эскортом к нам на дачу. Тут недоразумение выяснилось, и вахмистр с извинением удалился. Шпиономания была в полном ходу, и появление неизвестного для местных властей лица было достаточным поводом для ареста, несмотря на то что эти власти знали отлично и нашу дачу, и мою мать, и других членов нашей семьи.

Я сам за это время бывал на Южном берегу Крыма, да и к нам на Бельбек часто приезжали, и я был поражён единодушием оценки положения на фронте и в стране. Общий тон был не только пессимистическим, но и «революционным», хотя и в совсем другом смысле, чем это было в 1917 г. Я не слышал в это время рассказов о разложении фронта, о деморализации солдат, об отсутствии подъёма. Наоборот, несмотря на военные неудачи и отступления летом 1915 г., в отношении духа и состояния армии всё обстояло благополучно, в особенности же имя вел. кн. Николая Николаевича пользовалось огромной популярностью и непререкаемым авторитетом, ему безусловно верили все сверху донизу, но, правда, вера этим одним именем и ограничивалась. Все остальные вожди армии по сравнению с верховным главнокомандующим отступали на второй план.

Но то, что я называю «революционным» настроением 1915 г. в самых широких офицерских кругах и обществе, было самое недвусмысленное отношение к царю и в особенности к царице в связи с Распутиным, а засим и к правительству. Надо, конечно, отметить, что в 1915 г. кадровые офицеры, хотя и не были уничтожены, но были совершенно задавлены огромной численностью новоиспечённых прапорщиков и офицеров запаса. Вчерашние штатские задавали в значительной степени тон всей армии, в особенности в смысле настроений политического характера. Но гораздо важнее было настроение старых офицерских кадров, которые в это время выражали свои чувства с совершенно необычной для профессионального военного откровенностью.

Мне особенно врезался в память один разговор, уже на обратном пути моём в Петроград, с моим старым знакомым, типичным военным доброго старого времени, презиравшим политику, гвардейским полковником Мезенцовым, который мне прямо сказал, что «государь ведёт страну к катастрофе» и что «поголовно все так думают на фронте и даже в Ставке». Что понимал мой собеседник под словом «катастрофа», я думаю, было не совсем ясно ему самому, но гибельность пути, принятого царём и правительством, была ему совершенно ясна.

Он говорил, что нельзя требовать от страны величайшего напряжения в этой войне и в то же время продолжать «политику реакционных дрязг», что авторитет Государственной думы очень силён в армии, но что нельзя на этом останавливаться, после войны-де необходимы «настоящая конституция» и «настоящая свобода», что германофильство высшей придворной бюрократии и самого двора делает невозможной победу, что надо искоренять измену «начиная сверху», что «государь – обречённый человек» и что ему «всё равно войны не выиграть, так как он никому не верит и ему никто не верит».

В особенности же боялся Мезенцов (да и все, кого я встречал из военных) смещения Николая Николаевича и главного командования государя. С совершенно недопустимой в устах гвардейского офицера прежнего времени несдержанностью говорил он об этой возможности. Он приводил мне тысячи примеров, показывавших, что государь наш не только не годится в полководцы, но что с этого момента вместо главного командования будет «пустое место», что интриганство, в корне пресеченное Николаем Николаевичем, при государе расцветёт самым пышным цветом, что «протекция и непотизм» поглотят все личные заслуги и что никто не гарантирован от «сепаратного мира с Германией, когда государыня добьётся устранения Николая Николаевича».

Многое, что говорил Мезенцов, я слышал в это время в тысячах вариаций, очень часто в явно легендарной и даже суеверной форме, так, например, не раз, и при этом от вполне почтенных старых военных, я слышал, что после каждого приезда Александры Фёдоровны в Ставку мы на фронте терпели поражение; об отношениях, самого грязного свойства, Распутина ко всей царской семье с ведома и попустительства государя говорили все, хотя, как известно, это и не подтвердилось. Все эти признания кончались стереотипно: «Расскажите об этом в Петрограде».

В Петрограде знали о настроениях армии, но не придавали этой армии никакого политического значения, а между тем я, например, только очутившись совершенно вне петербургско-бюрократической самоуверенности, в Крыму, почувствовал, какая непроходимая пропасть была между общественными и военными настроениями 1914 г., в момент начала войны, и теперь, год спустя. Правительственный же Петроград всё ещё оставался под впечатлением национального единства 1914 г., и когда я в начале октября 1915 г. вернулся в Петроград и раскрыл опять ведомость дел Совета министров, то мне

<…>

иметь с ним дело в связи с правонарушениями, которые позволяла себе Турция на Чёрном море, то мне стало ясно почему. Петряев, человек большого консульского опыта на Востоке и солидных знаний, настолько выделялся из среды его сверстников, что, попав на видный пост начальника Ближневосточного отдела, мог, как нетрудно было предвидеть, пойти и дальше. Вместе с тем это был довольно редкий пример перехода из консульской службы на дипломатическую, и в случае удачи он стал бы весьма опасным прецедентом для всей существовавшей в министерстве системы прохождения службы, основанной на полном разделении двух карьер – дипломатической и консульской. Обычный тип безукоризненного в светском отношении дипломата с весьма лёгким багажом знаний и настоящего политического опыта грозил замениться менее блестящим в салонном смысле, но гораздо более приспособленным к современности типом людей, обладающих и достаточными теоретическими знаниями, и практическим опытом – не только дипломатическим, но и консульским.

Петряев, кроме того, имел неосторожность открыть карты в отношении своих намерений в будущем, потребовав от своих подчинённых молодых секретарей составления периодических докладных записок по отдельным вопросам, касающимся международных отношений на Ближнем Востоке, с соответствующими статистическими данными и историческими обследованиями. Эти новшества ясно говорили о недовольстве Петряева существующей постановкой дипломатической службы и угрожали в случае дальнейшего его успеха по службе превратиться в настоящую реформу министерства. Даже такой просвещённый человек, как Нольде, довольно скептически относившийся к существовавшим у нас порядкам и сам выработавший превосходный проект реформы МИД, оставшийся из-за войны 1914 г. под сукном, находил, что Петряев «перебарщивает» и грозит нарушить все традиции ведомства.

По всем этим причинам вокруг Петряева, несмотря на его высокий пост, сложилась враждебная коалиция остальных высших чинов министерства, которая не давала ему дальнейшего хода при царском правительстве. Надо к тому же добавить, что у Петряева не было никаких связей при дворе, и если он всё же удержался впоследствии, при появлении Штюрмера, то объясняется это тем, что положение дел на турецком Востоке требовало наличия в составе ведомства во всех отношениях надёжного специалиста, а таким был только Петряев. Это довольно странное положение Петряева как человека, с одной стороны, необходимого, а с другой – маложелательного для правящего кружка в ведомстве, делало для него совершенно невозможным простирать своё влияние за пределы Ближневосточного отдела, а в составе отдела ему не позволялось проводить никаких перемещений личного состава.

Только при Терещенко, став товарищем министра, Петряев получает возможность приняться за реорганизацию ведомства как в смысле личного состава, так и всей постановки службы, но довольно скоро эта энергичная реформа Петряева прерывается октябрьским переворотом большевиков. Нет сомнения, что если бы Сазонов послушался Петряева осенью 1915 г. и предпринял серьёзное преобразование ведомства, то к 1917 г. мы имели бы возможность получить действительно прекрасно оборудованный в техническом отношении дипломатический, как центральный (который не был уж вовсе плох), так и заграничный (который был совсем неудачен), аппарат и наши переговоры с союзниками касательно их участия в войне в этот тревожный год велись бы на надлежащем уровне. Так как этого не случилось, то в министерстве в связи с появлением Петряева на посту начальника Ближневосточного отдела ничего не произошло, кроме исчезновения Гулькевича.

Скажу здесь то, что было секретом Полишинеля в ведомстве: состав его был в конце концов далеко не безнадёжно плох, но только размещение на местах было проведено вопреки самому элементарному здравому смыслу. Вот почему и Государственная дума, и даже другие ведомства считали наше министерство совсем не отвечающим потребностям времени. Лично я до моих деловых сношений совсем почти не знал Петряева и был приятно поражён его незаурядно серьёзным отношением к делу. Работать с ним было легко и даже весело, так как эту работу он знал и отдавался ей целиком. Позже, когда он стал товарищем министра, мои отношения с ним продолжались в том же духе, как и прежде, что вообще было чрезвычайно типично для Петряева.

Протеже Распутина

Здесь уместно коснуться вопроса об отношении к нашему ведомству Распутина. К этому времени, то есть к концу 1915 г., как я сказал, положение Сазонова в связи с его «либеральничаниями» по польскому, еврейскому и думскому вопросам и в связи с неудачами на Балканах сильно пошатнулось как при дворе, так и в Совете министров. Несколько раз по министерству распространялся слух касательно ухода Сазонова. Назывались разные кандидаты и между ними мой дядя Чарыков. Горлов, вернувшийся, наконец, из Швейцарии в совершенно неузнаваемом виде, больной на ревматической почве, с трудом владевший своими ногами, но по-прежнему в полном курсе того, что делается в петербургских бюрократических кругах, прямо говорил мне, что министром вместо Сазонова будет или Чарыков, или же какой-нибудь аутсайдер, имени которого он, однако, не знал.

В связи с этим ухудшением положения Сазонова Распутин как-то приблизился к нашему министерству. До этого времени я не помню случая, когда бы Распутин прямо обратился к Сазонову или в министерство. Влияние на внешнюю политику оказывал иными путями: через государя, государыню, придворных. Официально Сазонову не приходилось с ним иметь никакого дела, и он мог закрывать глаза на его существование.

Однажды на придворном приёме Палеолог или Бьюкенен, указывая на странную фигуру Распутина, ожидавшего вместе с придворными выхода государя, обратились к Сазонову с вопросом: «Кто это?» Сазонов ответил: «C’est un saint»[27]27
  Это святой (фр.).


[Закрыть]
. Конечно, и Палеолог и Бьюкенен отлично знали о Распутине и могли догадаться и сами, но их интересовало, по-видимому, отношение к нему Сазонова. Если Сазонов имел смелость так говорить иностранным, хотя бы и союзным, послам, то в своём кругу в министерстве он не стеснялся и называл вещи своими именами.

В период, о котором я сейчас говорю, – в конце 1915 г., к нему пришёл какой-то чиновник министерства внутренних дел, пожелавший «по личному делу» видеть Сазонова. Чиновник стал просить у него какого-либо дипломатического поста за границей, и когда удивлённый Сазонов спросил его, какое он имел раньше отношение к дипломатической карьере и знает ли он о существующих правилах приёма в дипломатическое ведомство, по которым лица старше 27 лет (а просителю было за 40) не принимаются, а из других ведомств не принимаются вообще, чиновник вынул записку от Распутина и дал Сазонову, ни слова не говоря. Эту записку Сазонов сохранил, и она ходила по рукам у высших чинов ведомства.

Видел эту записку и я – на клочке почтовой бумаги хорошего качества карандашом широким мужицким почерком было нацарапано сверху: «енералу Сазанаву», а внизу: «устрой милай дарагой прашу» и подпись «Григорей». Эти несколько неровных крупных строк несомненно принадлежали Распутину, как удостоверили некоторые наши чиновники, знавшие его руку. Сазонов, прочтя записку с самым невозмутимым видом, спросил, от кого эта «безграмотная мазня». Тот вытаращил на Сазонова глаза и стал говорить, что это от «старца». Тогда Сазонов сказал, что он никакого «старца Григория» не знает. Изумлённый чиновник, наконец, прямо назвал Распутина. Сазонов тогда в том же бесстрастном тоне заметил, что он в первый раз слышит эту фамилию. Обомлевший от такой смелости Сазонова чиновник ушёл, оставив на руках у Сазонова этот документ, впоследствии хранившийся в канцелярии министра иностранных дел.

Само собой разумеется, этот инцидент сейчас же стал известен всему министерству и вызвал панику. Все, конечно, одобряли поведение Сазонова, но его отказ в такой форме рождал тревогу за будущее, так как было очевидно, что оскорблённый чиновник, несомненно, донесёт Распутину. Инцидент не имел непосредственных последствий, чиновник больше не появлялся в министерстве и никаких собственноручных записок Распутина больше Сазонову не посылалось, однако такое прямое обращение Распутина к министру иностранных дел было крайне симптоматично, и распутинская история сделалась самой оживлённой темой бесед в министерстве.

Как-то вскоре после этого инцидента Нольде устроил у себя завтрак с некоторой помпой, в отличие от завтраков «запросто», то есть со всей своей семьёй, на которых я время от времени у него бывал. Были приглашены А.Н. Мандельштам и я, были Нольде и его жена (урождённая Искрицкая, сестра члена Государственной думы от Черниговской губернии). За столом сначала по-французски, а потом почему-то по-русски, несмотря на прислуживавшего лакея в белых перчатках, начался столь типичный для Петрограда в это время разговор о Распутине. Мандельштам прямо заявил, что у него есть доказательства личной связи государыни с Распутиным, Нольде рассказал, как он налетел во время одного светского визита на «мужика, который пил за чайным столом водку», и когда он узнал, что это Распутин, то ушёл, не попрощавшись с хозяйкой дома. Баронесса говорила о том, как Горлов на днях обедал в одной аристократической семье и сидел рядом с Распутиным, причём каждый из них, то есть Горлов и Распутин, говорил друг другу «ты». Я рассказал про одного моего родственника, который в каком-то писчебумажном магазине среди открыток нашёл фотографию Распутина в кругу его светских почитателей на коленях у его знакомой, княгини К., причём все были в самых невероятных позах. Он приобрёл фотографию за 50 коп. Я сам видел эту фотографию, под которой мой родственник подписал фамилии тех, кто был на ней снят – все из высшего бюрократического круга. Затем я передал свои крымские впечатления, являвшиеся, несомненно, отражением настроений фронта.

Нольде говорил о том, как «деморализовано русское общество», что он знает не только чиновников, но и профессоров, которые не гнушаются выпрашивать у Распутина то, что им нужно, и что в Петрограде скоро один Сазонов не будет «признавать» Распутина, но в конце концов это кончится печально для царской семьи, так как у него в имении в Рязанской губернии простые мужики спрашивали, правда ли, будто царь ушёл в монастырь, а мужик Гришка живёт с царицей и управляет за царя и будто «настоящий царь» дал ему «запись» на царствование и пр. На это Мандельштам стал возражать, что так всегда было и будет, что двор и монархи не только у нас в России, но и в Западной Европе, не исключая и Англию, знают примеры подобных Распутиных и тем не менее никакой опасности для династии это не представляло. Нольде не соглашался с Мандельштамом, он сослался на одну книгу, в которой указывалось, как за одно XIX столетие повысились требования подданных к своим монархам, и то, что ещё совершенно не осуждалось в XVIII в., стало невозможным для монархов XIX столетия.

Кончился этот разговор в крайне минорном тоне, так как ни у кого не оставалось никакого сомнения: распутинская история приняла такие размеры, что скрывать её от кого бы то ни было стало невозможно; что, несомненно, это отражается и на политике, и на войне и что тень брошена на всю царскую семью, в особенности же царских дочерей; что для простого народа эта сторона крайне опасна. А когда после завтрака мы все перешли в кабинет Нольде, то он сказал, что иностранные посольства и миссии в Петрограде имеют специальных лиц, «аккредитованных» при Распутине, и что они следят и интересуются им больше, чем государем; что Сазонова послы и посланники стараются поймать врасплох каким-нибудь вопросом о Распутине; что Сазонову очень трудно и он не всегда «сдерживается».

Говоря о Сазонове, Нольде не без язвительности заметил, что он скорее умрёт, чем заключит сепаратный мир с Германией, и что Сазонов «более лоялен, чем умён в политике». Открытая вражда к Сазонову, так ярко сказавшаяся впоследствии у Нольде в связи с его общими германофильскими симпатиями и его отношением к войне, в эту эпоху только иногда проскальзывала, но чего не скрывал Нольде, так это своего изумления перед «невежеством» Сазонова в общегосударственных делах. Он удивлялся, как такой человек мог быть министром и так категорически высказываться по всем вопросам в Совете министров. Мандельштам, смеясь, сказал, что «всякий министр имеет своего Нольде». Про Нератова Нольде заметил, что он очень внимательно читает все бумаги в министерстве, но за 30 лет службы, как говорят его самые близкие друзья, не прочёл ни одной книги. Нольде говорил не без горечи, так как при столь легковесном составе высшего начальства ему было особенно тяжело получить отказ в своём домогательстве посланнического поста за границей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю