Текст книги "Незабудка"
Автор книги: Евгений Воробьев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 50 страниц)
Врач разрешил младшему сержанту прогулки, и он смело вышел за ворота госпиталя. У ворот толпились раненые в шинелях, надетых поверх серых халатов; только что встали с коек, прогулки в город им еще не под силу.
Несколько раненых стояли тесной кучкой, задрав головы кверху, и рассуждали: к добру или не к добру, что на черепичных крышах госпитальных зданий намалеваны огромные белые кресты? Кресты достались в наследство от немцев. Конечно, наши летчики не стали б кидать бомбы на лазарет. А вот как бы немецкий стервятник не прорвался вдруг к городу и не нагадил на кресты. Какой-то спорщик кричал визгливым голосом, что безопасности ради эти кресты нужно срочно замазать, куда только смотрит начальство? Замашки у фашистов известные – прицелиться в госпитальный крест, ударить лежачего, чтобы он не пошел на поправку.
Один из споривших, сосед по палате, дал Тальянову свою палку; эта палка очень выручила соседа во время первой прогулки, когда ноги вдруг отказались идти, стали совсем как ватные. И еще удобство – раненый с костылем или с палкой имеет право приветствовать встречных офицеров или отвечать бойцам только кивком головы.
Госпиталь занимал просторные здания бывшего медицинского института и располагался на холме. В город круто спускались узкие улочки, и по одной из них, опираясь на палку, двинулся Тальянов.
Он воспринимал жизнь большого незнакомого города с той остротой впечатлений, какая присуща только безотлучному фронтовику. За три с половиной года войны ему еще не приходилось гулять по улицам города, где в пасмурную погоду безбоязненно горят фонари, светятся окна.
Каунас в ту позднюю осень являл собой странную помесь тылового города с прифронтовым. Освободили его 1 августа 1944 года, с тех пор фронт ушел к восточно-прусской границе. Город не испытывал особой тревоги из-за близости к фронту. Воздушные налеты случались очень редко, появлялись только одиночные самолеты, немцам было не до Каунаса, да и прошли времена, когда они хозяйничали в небе. Взят был город в результате стремительного маневра и почти совсем не пострадал.
Сосед по палате говорил, что, уходя, – а вернее сказать, убегая, – фашисты взорвали дом, в котором помещалось гестапо, но мимо того дома Тальянов не проходил, а других развалин в городе не приметил.
Он обратил внимание на то, что шагает по лоскутной мостовой. Отрезок вымощен булыжником, затем лоснится асфальт, затем мостовая выложена каменными плитами, и снова клочок асфальта... Только сейчас Тальянов догадался, что он шагает мимо частных домовладений, вспомнил, что Каунас – недавняя столица буржуазной Литвы.
Еще в палате он узнал, что Каунас расположен при впадении в Неман его самого мощного притока – Вилии. С Вилией Тальянов впервые познакомился, когда брали Сморгонь, с Неманом свел знакомство несколько позже. И он подумал не без скрытой гордости, что, если бы их полк не форсировал Неман где-то выше по течению, у отмели, поросшей лозняком, под песчаной кручей, может, не удалось бы выжить этому симпатичному городу, пришлось бы вести уличные бои и огнем выкуривать противника из подвалов и с чердаков, из казарм и костелов...
Фашисты захватили город в один из первых дней войны, немногие успели из него эвакуироваться.
У жителей города сегодня свои заботы – комендантский час, продовольственные карточки, холодные трубы центрального отопления, электричество часто гаснет, а в летную погоду все опасаются воздушной тревоги.
Ну, а фронтовик из тех, кто не разувался, не раздевался по многу суток подряд, кто давно не спал под крышей, не пользовался вилкой и тарелкой и не выпускал из рук оружия, кто после долгого перерыва попал в живой город – счастлив самой возможностью разгуливать по улицам, не таясь, не пригибаясь, курить, не пряча воровато цигарку в рукав, разговаривать без опаски, во весь голос, не прислушиваться все время – чьи пушки бьют, чей пулемет строчит, далеко ли кинули бомбы.
На переднем крае нетрудно понять, кто куда или откуда направляется и каким делом занят. А в большем городе Тальянова озадачило сегодня таинственное многообразие дел и забот, которыми заняты люди. И прежде всего бросалось в глаза множество женщин. Тальянов отвык от женщин, да еще в пестрой одежде.
Проехала на велосипеде молоденькая, хорошенькая девушка с такими же, как у Незабудки, соломенными волосами и тоже голубоглазая, с сумкой через плечо, в форменном кепи с витым шнурком вокруг околыша и с лакированным козырьком. Да это, оказывается, почтальон! А вид у девушки такой, словно она не почту развозит, а спешит куда-то на свидание. Правда, почтовая сумка у нее тоненькая, почта, по-видимому, еще только начала функционировать.
Мелькнула безрассудная мысль: «А может, в этой сумке лежит письмо от Незабудки?» – и он посмеялся над собой. Почта гражданская, а не полевая, откуда в этой сумке взяться письму Незабудки?
Мимо проехал высокий узкий фаэтон – извозчик! Следом продребезжала телега, а в ней, на охапке сена, сидели две крестьянки, одетые по-городскому, в шляпках. Они везли бидоны, какие-то корзины и ехали в сторону рынка.
Город был особенно наряден сейчас, в осеннюю пору, когда клены, каштаны, тополя, плющ и дикий виноград, вьющиеся по стенам домов, по заборам и балконным решеткам, сбрасывали свои желтые и багряные одежды. Под ногами шуршала листва.
Тальянов не поверил своим глазам: из ворот особняка, в белом фартуке, с метлой и железным совком, вышел мужчина призывного возраста. Дворник! Он принялся сгребать листья в кучу, затем нагрузил этим пестрым мусором тачку.
Чем ближе к центру города, тем больше магазинчиков, их особенно много на аллее Свободы. Продавали все – от помидоров и свежей рыбы до электрических лампочек и зубной пасты «Хлородонт». Тальянов зашел в лавочку и несмело приценился к разным разностям. Вот бы купить Незабудке флакон одеколона! Но небогатые сержантские капиталы этого не позволяли. Он торопливо и не очень уверенно отсчитал деньги и купил про запас папиросную бумагу и кремни для зажигалки.
На той же аллее Свободы, ближе к собору, стоял киоск, здесь можно было угоститься пивом – давненько он не пробовал пива, совсем забыл о его существовании, забыл вкус. Пиво очень понравилось, к тому же и цена божеская, так что он и в следующие свои прогулки подойдет к киоску, где водится пиво. Вскоре он уже знал, что пиво по-литовски «алус», и когда ему в киоске отвечали «алус ира», это означало, что пиво есть, а «алаус нера» – пива нет.
Там же, на аллее Свободы, было открыто несколько фотоателье, и он подумал: «Вот бы Галя снялась! А еще лучше – сняться бы с Галей вдвоем». Но сам он, даже если бы наскреб на это деньги, фотографироваться не хотел. Он увидел себя в уличном зеркале и ужаснулся – надо сперва обхарчиться, а то после всех операций и перевязок он похож на Кощея, да только не бессмертного.
Он увидел телефон-автомат и вошел в будку. Ну и чудная жизнь – звонят за деньги! Он нашел гривенник, опустил его в щелку, снял трубку – гудит, исправно гудит, никакого обрыва на линии. А кому позвонить? Позвонить некому. Из этого телефона-автомата через «Олень» не вызовешь «Незабудку».
Он вышел из будки, забыв вынуть отвергнутый автоматом гривенник, и заманчивая мысль пришла ему в голову. А ведь он может – если доживет до мирной жизни – уехать на жительство в любой город. В Керчи сиротствовать будет горше, чем в новом месте. Лишь бы в городе была телефонная станция или радиоцентр и лишь бы Галя согласилась уехать вместе с ним...
Там, где к подножию собора подступает сквер, стоял дорожный указатель, выпиленный из фанеры: «До Юрбурга 83 км, до Тильзита 146 км, до Кенигсберга 262 км». Практического значения эта указка не имела, поскольку Кенигсберг и Тильзит находились по ту сторону фронта. Может, батальон Дородных уже отшагал-отъехал далеко за границу?
Указатель стоял на бойком дорожном перекрестке, рядом дирижировала флажками регулировщица – тучная краснолицая девица, коротконогая, с икрами, которым тесно в кирзовых голенищах. Тальянов долго глядел на регулировщицу, мысленно сравнивая ее с Незабудкой, наслаждаясь тем, что его Незабудка несравненно красивее.
Он еще раз поглядел на путевой указатель, который указывал путь туда, куда пути еще не было, и побрел дальше...
Весьма кстати, что на крутых улочках попадаются скамейки: можно передохнуть. Он подумал, что дорога, по которой проходишь в первый раз, всегда намного длиннее, нежели дорога, уже знакомая;
На обратном пути, когда его уже не подгоняло любопытство к незнакомому городу, он внимательнее приглядывался не только к улицам, к прохожим, но и к самому дню, который сегодня впервые увидел не из госпитального окна, а во всей его первозданной шири и яркости.
Небо по-осеннему просвечивало насквозь, во всю голубую глубину. Белые облачка разметало ветром в разные концы небосклона.
Деревья стояли, будто закутанные в пятнистые плащ-палатки, и, когда он сейчас сверху смотрел на город, из-за красок осени не так бросалась в глаза морковно-бурачная мозаика черепичных крыш.
Особенно красивы и величественны клены. Иные листья какого-то вовсе несусветного сиреневого и даже голубого оттенка, а летят листья черенками вниз.
Он уже несколько раз останавливался, чтобы полюбоваться пестрым листопадом, ему не хотелось признаться себе в том, что он присаживается на скамейку из-за слабости. Улочка казалась ему более крутой, чем была на самом деле.
На тротуар, рядом со скамейкой, едва не задев плечо, пролетел и с гулким стуком упал каштан. Тальянов вздрогнул. От удара каштан раскололся, явив миру влажный глянцевитый блеск. Тальянов подобрал скользкий каштан и спрятал в карман шинели – для Незабудки.
Он все время возвращался мыслями к ней, будто они гуляли по Каунасу вдвоем.
4
– Нам нужно поговорить.
– О чем же, товарищ майор медицинской службы? – Незабудка повела плечом. – Вы же сами тогда сказали: нам говорить не о чем. Уже обо всем переговорили...
– Давно хотел повидать. Все без тебя обрыдло. Так скучал...
– Зачем словами красоваться? А может, вы, товарищ майор медицинской службы, по покойнице скучали? В нашей жизни умирать не ново. Разве не могло меня окрестить вчера, позавчера, на границе или еще на Немане? Вы же про меня ничегошеньки не знали!
– Святая правда – соскучился. Не веришь?
Он приковался глазами к ее лицу и с нетерпением ждал ответа.
– Что же вы тогда, Михаил Дмитриевич, с таким опозданием наведались?
– Галя, ну к чему этот официальный тон? Ведь мы же с тобой на «ты».
– Совсем забыла. Так что же ты, Михаил Дмитриевич...
– Ну, Галя...
– Ладно, ладно... Так что же ты, Миша, с таким опозданием в гости заявился? Просто потому, что без женщин жить нельзя на свете, да?
– Лучше поздно, чем никогда. – Он беспомощно улыбнулся.
– Ты ошибаешься, Миша. В некоторых случаях – лучше никогда, чем поздно. Сколько мы не виделись?
– Кажется, с начала мая...
– Эх, Миша, Миша... Забыть так скоро, боже мой. Мы простились как раз за месяц до летнего наступления. Двадцать четвертого мая. А вернее сказать, распрощались. Помнишь высоту двести восемь и восемь?
– Вроде под Витебском...
– А теперь припомни, какая я ушла из медсанбата. Послать записку, узнать, что и как, следовало, во всяком случае. Это даже у хороших знакомых принято... Военврач ты неплохой и знаешь, конечно, побольше моего. А вот понимаешь меньше. Как человеческое сердце сжимается-разжимается, знаешь, а как оно чувствует, отчего болит – не знаешь... Помнишь тот мостик из спиленных телеграфных столбов? За насыпью железной дороги, за кривым семафором? Только не ссылайся на боевую обстановку. И попрощался со мной наспех, небрежно. Просто-напросто тяготился разговором. Ушел – и был таков. Я еще загадала: если оглянешься, махнешь на прощанье, половина грехов с тебя снимется напоследок. Куда там! И головы не повернул...
– Прости меня за это, Галя.
– А за все другое?
– Ты меня так коришь, будто я обманывал тебя, скрывал что-то. Будто при живой жене с тобой слюбился...
– А хоть бы и при живой жене? Но тогда полагается правду написать, чтобы без обмана и чтобы ребятишек разводом не обидеть. Даже если у того муженька осталась в тылу такая жена-крошка, после которой не страшна никакая бомбежка. От которой на войне только и спасаться. Помнишь Василия Теркина?
– Ты вот меня ругаешь, а я даже голос твой рад слышать, – признался он, беря ее под руку выше локтя и говоря вкрадчиво:– Какая ты красивая!
Руки своей она не отняла, но едва заметно передернула плечами, он заметил это и торопливо отпустил рукав ее шинели.
– Красивая? Это я знаю. Еще красивее стала, чем тогда, весной.
– С чего бы это? Может, немецкий воздух на тебя так влияет? Или вода тут, на фольварке, волшебная? – Он засмеялся невпопад.
– Моя весна только сейчас вот, поздней осенью, подоспела, – сказала она с горечью.
– А помолодела почему? Как тебе удалось? Научи меня!
Она покачала головой.
– Этому не научишь. Я душой помолодела.
– На сколько же лет? – Он неуверенно засмеялся.
– На много, – пояснила она серьезно. – Потому что влюбленная я теперь...
Он вытер лоб, отвернулся, поправил на себе новенькую портупею и стал пристально вглядываться в верхушки голых лип, словно там вдруг появилось нечто чрезвычайно интересное.
– В кого же?
Незабудка промолчала, но лицо ее посветлело, на лбу разгладились морщинки-сердитки, и она вдруг совершенно неожиданно запела:
Я вам скажу один секрет:
Кого люблю, того здесь нет!
Кого-то нет, кого-то нет,
Кого-то жаль, кого-то жаль,
К кому-то сердце мчится вдаль!..
Она вовсе не хотела уязвить его этим заочным объяснением в любви к другому. В эту минуту она вообще забыла, что майор стоит рядом.
– Кто же он? – Красивое лицо его стало жалким, он старался, но был не в силах изобразить спокойствие.
– Если жив останется, будет мне мужем. Это я точно знаю. Любовь нечаянно нагрянет... Хотя, между прочим, слово «любовь» не было вслух сказано. Даже не... – она слегка запнулась, – не поцеловались ни разу. Я даже имени-отчества, фамилии его в тот вечер не знала.
– Не муж, а сплошное инкогнито. Надеюсь, он-то был внимательнее к тебе? – спросил майор со смешком. – Он-то знал твое имя?
– До сих пор не знает, – ответила она серьезно, не принимая его тона. – Ни имени моего. Ни фамилии. Одно прозвище.
– Так можно и потеряться.
Она покачала головой.
– Если только в живых останется, он меня найдет. Я ведь его женой назвалась.
– А он знает об этом?
– Кажется, нет.
– Фу, совсем забыл, что ты любишь разыгрывать!
Он рассмеялся громко и с явным удовольствием, которого не скрывал. Ему хотелось думать, что она шутит. Но лицо ее было по-прежнему сосредоточенно, мыслями она была сейчас далеко-далеко. Он понял, что все сказано всерьез, и спросил:
– А где он сейчас?
– Не знаю. В каком-нибудь госпитале.
– Ну, а если он... не вернется? – Майор поспешно внес поправку: – Не вернется сюда, в батальон? Или его вообще отправят в тыл? Война все-таки на исходе. Что же ты – совсем одна в жизни останешься?
– Значит, по-твоему, обманывает песня – кто любит, тот дождется, кто ищет – тот всегда найдет?
– Пора уже к мирному времени судьбу свою примерить. Не пожалеешь, что от меня отказалась?
– Не пожалею.
– Сама же говоришь, он тебе никто...
– Да он – все для меня! – Она перешла на проникновенный шепот. – Муж он мой. Понимаешь – муж?!
– Таким мужем и я мог называться тогда, под Витебском. И кстати, – ему не удалось скрыть мужского самодовольства, – с большим основанием, чем твой новый друг.
– Муж из тебя, Миша, никак не получился. Разве что походно-полевой муж. Думаешь, потому, что не расписались с тобой в прифронтовом загсе? Или не подали командиру дивизии рапорт по всей форме? Так полагается в семейных случаях. Как бы тебе объяснить? Мужчина – одно, а муж – совсем, совсем, совсем другое. Пожалуй, тебе этого не понять... Ты, например, думаешь, что приласкать можно только руками или губами. А можно приласкать одним взглядом, одним словом. Прильнуть сердцем. Самое ценное – когда мне дарят чувства и мысли лучшие, чем мои собственные...
Она упрятала волосы, выбившиеся из-под каски, деловито ощупала ремень – ладно ли лежит на хлястике, – одернула шинель, чтобы не морщилась, в общем, дала понять: обо всем переговорено и свиданию конец.
А тут еще одна за другой метрах в трехстах разорвались две увесистые мины, и Незабудка обеспокоенно взглянула в ту сторону – не зацепило ли кого?
Он молча стоял, опустив свои по-бабьи полные плечи, затем спросил, не поднимая головы, не глядя по сторонам:
– Торопишься? Не смеешь меня задерживать?
– Зато под Витебском с тобой распрощались с опозданием. У того мостика, за семафором.
Он сделал вид, что не понимает, о чем она ведет речь. Она же не стала ничего объяснять, а лишь сказала, как бы адресуясь к самой себе:
– Зачем хитрить, обманывать себя? Тем более под огоньком. На переднем крае откровенность в большей цене, чем во втором эшелоне.
Когда он убедился, что между ними все кончено, что она тяготится встречей, он уже не старался выглядеть невозмутимым. Вид у него был подавленный.
Да, Михаил Дмитриевич переживает настолько сильно, насколько умеет, и не его вина, что сильные переживания его – тоже слабые, как Незабудка теперь поняла.
– Ты вот, Галя, ругаешь меня. Наверное, за дело ругаешь. А мне бы только голос твой слышать... Ну что же, бывай... Вижу, тебе даже мое присутствие неприятно.
– Зачем же обо мне так плохо думать? Провожу до полкового НП.
– Начальство полагается провожать? – усмехнулся он невесело.
– Вовсе не потому, что начальство. Тем более ты сюда не по служебному делу забрел. Просто не хочу, чтобы ты лишней опасности из-за меня подвергался... Видишь, во-о-от там, где каменный забор кончается? Взгорок правее зеленого домика? Немцы его просматривают и простреливают. Покажу тебе дорожку укромнее...
Шли след в след. Незабудка впереди, шаг ее становился все размашистее, а говорила она, не оборачиваясь:
– Эта дорожка потише и, между прочим, короче... А ремни на тебе скрипят! Небось новые?
– Хочешь, поменяемся? На память? Я тебе эту портупею, а ты мне свой ремень.
– Пожалуй, не стоит. Пусть на тебе скрипят-блестят. Или другой знакомой подаришь. А я твою сбрую сразу истреплю-измажу, по грязи ползая.
Снова шлепнулась полковая мина. На этот раз коричневый куст разрыва вырос поближе.
Она по-прежнему шла, не оборачиваясь, только заметно ускорила шаг.
– От меня, что ли, убегаешь? – донесся сзади сдавленный голос: он не мог совладать с одышкой.
Она не ответила на шутку, вновь не приняла его тона и сказала, не замедляя шага:
– Верно, походка у меня размашистая. Во-первых, строевые занятия... Потом всегда боюсь, как бы не отстать на марше. Больше устаешь, когда идешь не в лад со всеми. Придется мне, видимо, заново учиться девичьей походке. Сменю сапоги на туфли – и снова стану барышня! Или меня война навсегда к строевому шагу приучила? Буду топать по-солдатски в лакированных лодочках на французском каблуке. А впрочем, рано к мирному времени и походку свою, и судьбу примерять...
Они благополучно перебежали, пригибаясь, через взгорок и пошли напрямик по тропке в минном поле, обозначенной вешками – деревянными ручками от немецких гранат. Вот уже и трансформаторная будка со сбитой макушкой, отсюда рукой подать до НП полка.
– Быстро дошли. – Он тяжело вздохнул.
– Ну чего пригорюнился? – Она коротко, торопливо пожала ему руку и спрятала свою в карман, словно рука внезапно озябла. – Эка невидаль – Незабудка! Есть из-за кого печалиться! – Она разговаривала с ним, как взрослая с ребенком. – Так много девушек хороших, так много ласковых имен...
– Не поминай лихом. – Обиженный ее холодностью, он тоже стоял сейчас, держа руки в карманах.
– Поминать лихом самой неохота. А добра было маловато. Просто постараюсь вспоминать реже. Так что бывайте, Михаил Дмитриевич. И разошлись мы, как двое прохожих...
Он понял, что, назвав его сейчас по имени-отчеству, она вовсе не хотела ему досадить или как-то подчеркнуть свою отчужденность. Отчужденность возникла на самом деле, он навсегда утратил желанное право говорить ей «ты», видеть ее, слушать ее, быть с ней вместе.
Она проводила его внимательным взглядом – видела чуть обозначившуюся жирную складку на шее, видела новенькую портупею и кобуру парабеллума, видела щеголеватые сапоги.
А вот лицо его, едва отвернулся, представляла смутно. Помнила, какой у него нос, брови, помнила, что у него слегка раздвоенный подбородок, красивые, чуть навыкате, глаза, помнила каждую черточку в отдельности. А вот в живое лицо все эти черточки не складывались.
Движения его были связанны, как у каждого быстро идущего человека, держащего руки в карманах.
А она не испытывала сейчас к этому человеку ничего, кроме жалости. Ей даже не льстило, что он тоскует без нее, любит.
«Какой же ты бедный! Какое у тебя щуплое сердце!» – думала она и жалела его, как нищего.