355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Воробьев » Незабудка » Текст книги (страница 8)
Незабудка
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:16

Текст книги "Незабудка"


Автор книги: Евгений Воробьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 50 страниц)

2

Случись бы это событие год назад, где-нибудь под Витебском, все было бы проще. Они воспользовались бы тем, что фронт стоит без движения, отпросились у командования на день-два, добрались до какого-нибудь городка в ближнем тылу и зарегистрировались в тамошнем загсе.

Незабудка вспомнила, как подружка ее, санинструктор Лида, ездила по такому же поводу со своим женихом танкистом-лейтенантом в какой-то прифронтовой городок, кажется, в Рудню, а может быть, в Лиозно.

Приехали к вечеру, прождали до утра, а когда загс открылся, молодящаяся дамочка с шестимесячной завивкой заявила, что загс обслуживает только местных.

– А если всех приезжих, кому пришло в голову жениться, регистрировать, а потом разводить их, придется сидеть здесь круглые сутки или увеличить штат...

И сколько Лида и ее жених ни убеждали, ни упрашивали эту дамочку – хоть колом теши по ее перманенту.

Лида тогда подробно рассказала про неудачную поездку в тыловой городок. Лида не знала, что такое загс, и Незабудка расшифровала это слово: запись актов гражданского состояния.

– У тебя, Лидка, какое гражданское состояние? Девица, а точнее сказать – незамужняя. А если бы вы с лейтенантом расписались, твое гражданское состояние сделалось бы уже совсем другое – жена.

Ох и разозлилась Незабудка, услышав тогда о регистраторше! Канцелярская тыловая крыса с шестимесячной завивкой! Этой стерве баснословно повезло, что Лида, а не сама Незабудка отправилась в загс!

– Я бы сразу перевела эту мымру с кудряшками в другое гражданское состояние. Из живых в покойницы! Она бы у меня свою собственную кончину зарегистрировала! – бушевала Незабудка, и не было на нее угомону.

Несостоявшаяся регистрация уже давно не имеет для Лиды и ее жениха никакого значения, потому что Лида убита под Молодечно, а двумя неделями раньше сгорел в танке лейтенант.

Лида была жизнерадостная, неунывающая, все твердила раненым во время перевязок «до свадьбы заживет!», а когда однажды сама попала на операционный стол, утешала себя теми же словами.

Помнится, Лида сильно переживала, что у нее не было фотокарточки того лейтенанта-танкиста. Когда он выписался из медсанбата, она взяла себе на память его температурный листок. Так как Лида – «До свадьбы заживет» пережила своего жениха всего на две недели, она из-за фотокарточки горевала тоже лишь две недели.

Но ведь не во всех городских загсах коптили небо такие казенные души! Чаще фронтовикам в их сердечных делах шли навстречу, и тогда жених и невеста становились молодоженами. Их отношения можно было оформить только там, где работали советские учреждения. А здесь, в Восточной Пруссии, даже в дни фронтового затишья податься некуда.

Капитан Гогоберидзе научил Тальянова – нужно подать официальный рапорт о своем семейном положении командиру полка Дородных; по слухам, в соседнем полку недавно сыграли такую вот фронтовую свадьбу.

Прочитав рапорт старшего сержанта Г. И. Легошиной и старшего сержанта П. И. Тальянова, командир полка Дородных страдальчески сощурился, и выражение лица у него стало такое, словно он проглотил горькую пилюлю. Дородных был далек от сантиментов, не поздравил младшего сержанта, собственноручно подавшего рапорт, а только сделал замечание в адрес телефонистов батальона: плохо замаскировали шестовку, противник ее обнаружил и теперь швыряет мины вдоль линии связи.

Но после замечания, после того как слегка растерянный Тальянов отправился восвояси, Дородных вызвал заместителя по строевой части, потолковал с ним, позвонил в политотдел дивизии, и на следующий день капитан Гогоберидзе привез Незабудке выписку из приказа командира стрелкового полка, а в приказе значилось: «...считать мужем и женой».

Тальянов и Незабудка не знали, что их рапорт и приказ Дородных вызвали в тот день много разговоров среди офицеров батальона. Кто-то выразил сомнение по поводу законности такого приказа.

Но независимо от того, имеет приказ Дородных юридическую силу или не имеет, он имеет моральную ценность – это была точка зрения полкового разведчика капитана Гогоберидзе. Он грозно поводил глазами и спорил очень возбужденно. Гогоберидзе считал, что гражданские власти обязаны считаться с поправками, которые война вносит в законодательство. Ведь эти поправки рождаются на фронте, на переднем крае, здесь никаких гражданских властей нет, а война между тем идет четыре года. При этом капитан снова повысил свой гортанный голос и обрушился на ханжей, которых интересует не честность чувств, а только правильность поступков. Ханжам вообще наплевать на чувства, они требуют лишь соблюдения формы.

Еще кто-то высказал опасение, что младший сержант Тальянов невольно станет между Незабудкой и батальоном, что на долю раненых уже не хватит прежней ее заботливости, ее готовности к самопожертвованию.

– Была у нас в батальоне Незабудка, да вся вышла, – поддержал командир минометной батареи.

Глаза у Гогоберидзе заблестели, и он напомнил командиру минометной батареи, что только плохое вино быстро скисает, что полный бочонок никогда не рассохнется и что осел, каким бы вином его ни угощали, всегда будет кривиться, морщиться и воротить морду. Гогоберидзе бывал спокоен в бою, но запальчив и несдержан в споре...

Он же выхлопотал младшему сержанту и Незабудке увольнение на сутки. Вообще-то новобрачным по советским законам полагается три дня на устройство личных дел, но, поскольку до фашистов четыреста пятьдесят метров, надо уложиться в одни сутки.

Телефонисты преподнесли маленький подарок – в день свадьбы, впервые после долгого перерыва, позывные батальона вновь будут «Незабудка».

Аким Акимович чувствовал себя посаженым отцом Незабудки и несколько дней провел в хлопотах. Клянчил что-то у старшины, что-то доставал у штабного повара, припас для свадебного ужина наливку – большая бутыль в соломенной оплетке нашлась в немецкой кладовке, и там же были обнаружены стеклянные банки с какой-то чудной, но вкусной капустой, которую Аким Акимович отродясь не видел и не едал.

Он сигнализировал Незабудке: над подвалом, в пустой промороженной квартире, стоит гардероб с женской одеждой. Может, Незабудка хочет принарядиться к свадебному ужину?

Она поднялась на крылечко дома, вошла в заброшенную кухню.

Куски штукатурки, известки, густая пыль и снег покрывали плиту, абажур, стол, стулья. По столовой летал снежок, тут царило такое же запустение.

Из столовой вела дверь в спальню. Стекла здесь тоже выбило, но, когда хозяева убегали, окна были закрыты шторами, так что лишь пыль и осыпавшаяся штукатурка лежали на кроватях.

Незабудка вошла в спальню на цыпочках, словно боялась кого-то разбудить. Она раздернула шторы – в комнате стало светлее – и прикрыла дверь в столовую. Постояла в нерешительности, затем раскрыла шкаф и стала примерять платья, не надевая, одно за другим. На нижней полке шкафа ее ждал богатый выбор обуви.

Но какая же это примерка – приложить платье к плечам?

Она заперла дверь в столовую на ключ, который торчал в двери, и стала раздеваться. Холодновато, конечно, можно даже сказать – морозно, нужно побыстрее разуться, скинуть гимнастерку, галифе и надеть все штатское.

Шкаф был покрыт таким слоем пыли, что Незабудка не сразу обнаружила зеркало – случайно провела локтем, и в запыленной дверце шкафа появилось отражение.

Незабудка протерла зеркало и с печальным удивлением вгляделась. Она основательно продрогла, даже плечи дрожали, но ради такого редкого случая можно и потерпеть.

Она рассматривала себя, как незнакомую. После всего, что ей пришлось пережить, ни единой морщинки, ни одного седого волоса! Может, она бесчувственная?

В шкафу нашлось ненадеванное шелковое белье. Она примеряла одно платье за другим – все будто сшиты по заказу! Наконец выбрала темно-синее шерстяное платье в крупную голубую клетку, очень красивое. А какая мягкая эта материя, не то что грубошерстные платья, которые она носила до войны.

Примерила одни туфли, вторые, третьи, четвертые. Пожалуй, красивей всего лакированные лодочки на высоких каблуках.

Вновь погляделась в зеркало. Конечно, платье сидит совсем иначе, когда она надела туфли. Она и чулки нашла в шкафу, тонкие-тонкие, ну прямо паутинка. Однако запасливая эта немка, хватило бы чулок раздать всем девчатам в медсанбате. А впрочем, к чему девчатам эта шелковая паутинка, если они топают в кирзовых сапогах и по нескольку ночей кряду не могут разуться?

Она открыла дверь в столовую и, поеживаясь от холода, вышла туда. Вот если бы здесь каким-нибудь волшебным образом очутился сейчас Павлуша – так хотелось покрасоваться перед ним!

Простенок между окнами занимала коллекция хозяйских фотографий.

И вдруг Незабудку будто ударили по глазам – она увидела на фотографии нарядную молодую женщину, а на ней это самое красивое платье в крупную клетку.

Рядом с немкой стоял офицер в черном мундире с одним погоном, с эмблемой, вшитой в рукав: череп и перекрещенные кости. Вот они, хозяин и хозяйка дома! Может, потому, что немка стояла под ручку с мужем-эсэсовцем, ее лицо показалось таким злым, мстительным.

Незабудка нахмурилась, по всегдашней привычке наморщила нос, на лицо легла тень брезгливости. Она оглянулась на дверь, затем решительно вернулась в спальню и, еще не подойдя к шкафу, принялась исступленно срывать с себя хозяйкино платье, обрывая пуговички и и крючочки.

Мельком она увидела в зеркале себя, оголенную. Она дрожала сильнее, чем прежде, посиневшие плечи ходили ходуном...

«Может, на войне в зеркала вообще смотреться не следует? – неожиданно подумала она. – Вот ведь в доме покойника всегда завешивают зеркала. Значит, плохая примета...»

Она вернулась в подвал, одетая, как обычно, и без всякого свертка в руках. Только шелковое белье Незабудка не сняла с себя.

– Ты чего же, дочка, не обмундировалась наверху в штатскую форму? – удивился Аким Акимович.

– Ничего для себя подходящего не нашла. Останусь, в чем живу.

– Понятно, – многозначительно сказал Аким Акимович.

Свадебный ужин свел в подвале с десяток человек.

Пришел капитан Гогоберидзе и сразу стал хозяином стола, не только потому, что был старшим по званию. Он до войны часто бывал тамадой, а тамада, насколько поняла Незабудка, это что-то вроде начальника штаба за праздничным столом.

Пригласили к столу также двух телефонистов, подсел Коротеев, который вечером сам пришел к Незабудке на перевязку и перед светом уйдет к себе в роту; были тут Аким Акимович и санитар Магомаев, а также оружейный мастер, родом из Тулы, который весь день собирал-разбирал трофейный многоствольный миномет, который все называли «паникером».

Больше всего новобрачным запомнился тост капитана:

– Я пью, товарищи Тальянов и Незабудка, за ваш гроб, который будет сделан из того столетнего дуба, который мы посадим в День Победы!

Капитан Гогоберидзе еще несколько раз пригубил латунный колпачок от снарядного взрывателя, расчувствовался и вспомнил грузинскую народную песню про какого-то Апраксиона. Капитан перевел свою песню на русский язык, притом очень складно. Оказывается, вовсе не в Великую Отечественную войну, а еще в древние времена сражался этот самый Апраксион, да так геройски действовал в ближнем бою, что его признали бессмертным.


 
Кровь, текущую из раны,
принимал за розу он.
А товарищей погибших
принимал за спящих он.
Лишь глаза его померкли,
«Это вечер!» – думал он.
Пал в ущелье бездыханный
и решил, что дремлет он.
Как в могилу опустили,
думал, что в засаде он.
Лили мы над мертвым слезы,
«Дождь весенний!» – думал он.
 

Незабудка прослушала перевод песни и задумалась: «Бессмертие, конечно, штука завидная, не в каждом окопе валяется. Но бог с ним, с бессмертием. Нам бы с Павлом до настоящего дождя весеннего дожить, до грозы. Люблю грозу в начале мая, когда весенний первый гром... Это непременно будет мирный дождь. А каждая жизнь, если по-настоящему счастливая, обязательно бессмертная...»

Молоденький телефонист, зная пристрастие Незабудки к песням, притащил трофейную гитару. Незабудка долго, сосредоточенно ее настраивала и сказала, оправдываясь:

– Строй не наш. Шестиструнная. Вот осваиваю немецкую технику, чтобы веселить живую силу.

Наконец гитара зазвучала, как ей полагалось. Незабудка спела свой любимый «Огонек», «О, эти черные глаза», «Гори, гори, моя звезда», в честь капитана Гогоберидзе прозвучала песня «Сулико».

Свадебный ужин был в самом разгаре и уже несколько раз прокричали «горько!», когда началась боевая тревога. Всех словно ветром выдуло из подвала.

Незабудка и Тальянов вышли из подвала последними. Метров двести пятьдесят им предстояло пройти вместе, а потом пути расходились: ей – в боевое охранение, ему – к трансформаторной будке, где сидят артиллерийские разведчики и куда тянется провод.

Над линией фронта повисли ракеты, пулеметчики вели между собой ожесточенную перепалку.

– Попрощаемся, Павлуша, – вздохнула Незабудка. – А на прощанье сами скажем себе «горько!».

И они печально поцеловались.

С назойливым посвистом над домом, над верхушками голых лип летели снаряды. Хорошо, что они минуют близкого тебе человека и тебя самого. А думать о том, что где-то они все-таки разорвутся, не хотелось...


3

Они поселились в маленькой каморке в полуподвале двухэтажного каменного дома.

Дом хорош был тем, что стоял на обратном скате холма, обсаженного рослыми липами. А самое главное – стены дома сложены в три кирпича, перекрытия из железобетона. Черт его разберет, домовладельца-гроссбауэра, зачем он строил себе этакую крепость?

В каморке, по-видимому, жила прислуга, судя по иконке и брошенному молитвеннику – католичка. Каморка примыкала к кухне ныне пустой и обширной квартиры. Оконце в каморке одностворчатое, стекло уцелело, и весьма удачно, что оконце смотрит в тыл.

Благодаря холму прямое попадание снаряда в первый этаж почти исключено, а восточную стену дома защищал от мин густой частокол высоченных лип. К тому же оконце притемнено высоким штабелем дров; они сложены так, что между поленницей и оконцем оставался узкий проход.

В каморке уцелела синяя, под цвет стен, кафельная печка. Хозяин припас на всю зиму и мелко напиленных дров, и угольных брикетов – топи, не хочу! Правда, дверь, ведущую в кухню, сорвало с петель, искорежило взрывной волной. Доброхот-сапер заново сколотил и навесил дверь, окно в кухне аккуратно забил досками и заложил матрацем. А дверь из кухни в квартиру закрывалась исправно, это было тем более кстати, что по квартире гулял морозный сквозняк и паркет покрывала снежная пороша.

В просторном подвале, разделенном несколькими перегородками, обосновался командир седьмой роты; там ютились и связисты, и разведчики из артдивизиона, и санитары.

Пробираться из дома в батальон, в соседнюю восьмую роту, а тем более в свое боевое охранение можно было только ползком. Во весь рост ходили вечером, ночью или когда стоял густой туман. Раненых эвакуировали в темноте или при плохой видимости; потому Незабудка и открыла в подвале медпункт на две койки.

Иногда Незабудка весь день не выходила из своего закутка в подвале. Или отправлялась в боевое охранение, где пропадала подолгу. Тальянова мучили обрывы на линии, и он то спешил во второй батальон (обеспечивал связь с левым соседом), то дежурил у артиллерийских наблюдателей.

Даже если срочной надобности не было и койки на медпункте пустовали, Незабудка не уходила из подвала без Тальянова, что за интерес сидеть в каморке одной?

Днем, конечно, печки в подвале и в каморке стояли холодные, и все мерзли – кто же станет дымить, демаскировать себя? Зато вечером можно было топить вдоволь – замечательная эта печка, облицованная плитками! Достаточно было ее разжечь, наложить деревянных чурок, чуть погодя – угольных брикетов, а потом закрыть поддувало, завинтить чугунной ручкой чугунную дверцу, и к печке можно больше не подходить. Дверца у нее герметическая, и дрова с брикетами горели добросовестно, неторопливо, с немецкой солидностью, ночь напролет.

Незабудка все удивлялась: почему у нас не додумались до таких печек? А то, когда она в Свердловске снимала угол в бревенчатом доме, где-то на задах гостиницы «Большой Урал», между двумя сестрами-хозяйками шли вечные споры и ссоры – время закрывать вьюшку или не время, будет угар или не будет?

Вечером Незабудка завешивала оконце трофейной плащ-палаткой, и тогда можно было зажечь плошку в картонной коробочке размером с гуталиновую. На тумбочке стояла снарядная гильза с водой и в ней – еловая ветка, срубленная осколком и упавшая к ногам Незабудки, когда она шла туманным утром с передовой.

Тщедушного синего огонька, плавающего в стеарине, хватало на то, чтобы осветить все углы каморки и настроить трофейную гитару.

У Незабудки была симпатичная манера переиначивать строчки песенок на свой лад. Например, она пела: «Мне в холодной каморке тепло от твоей негасимой любви».

Отныне частенько звучали незатейливые, наивные, чувствительные песенки, жестокие цыганские романсы из числа тех, которые до войны не передавали по радио, а называли обывательскими, размагничивающими. Но песенки оттого не становились менее задушевными, и популярность их не уменьшалась, а, может, даже увеличивалась.

В тесной каморке помещичьего дома, то и дело сотрясаемого близкими и дальними разрывами, неожиданно звучал романс Вадима Козина «Наш уголок нам никогда не тесен». Незабудка допытывалась в ямщицкой песне: «Зачем, зачем, о люди злые, вы их разрознили сердца», мечтала: «Эх, как бы дожить бы до свадьбы-женитьбы и обнять Павлушку своего», затем в каморку прилетали «Соловьи», и Незабудка, повернув лицо в ту сторону, где проходила линия фронта, нахмурив брови, вполголоса пела: «Ведь завтра снова будет бой, уж так назначено судьбой», а в заключение звучал романс, который тоже был посвящен Павлу: «О, эти черные глаза...»

– Вот только не люблю песен, в которых красуются словами.

– Как это? – не понял Тальянов.

– И в воде мы, дескать, не утонем, и в огне мы не сгорим. А лучше бы на всякий случай плавать научились. Или водопровод провели на тот случай, если пожар придется тушить... А в другой песне хвалились еще больше... Когда страна быть прикажет героем, у нас героем становится любой. Проще пареной репы. Любой – герой?! Откуда же у нас тогда рядом с героями трусы заводятся, паникеры, предатели, дезертиры? – Незабудка прищурилась. – Встречаются и такие заслуженные деятели: ему страна приказала быть героем, а он подался в самострелы. Я одного такого с дыркой в ладони и перевязывать отказалась. Левое плечо вперед, кругом марш – ив трибунал!!! Или вот еще такую песню напрасно сочинили: нам радость без боя сдается. А какая, спрашивается, это радость, если она досталась задарма? Радость только тогда радует, когда она пришла на смену печали. Вот как со мной в жизни приключилось, после нашей встречи на берегу Немана...

Счастливая Незабудка посмотрела на Павла. Все, все видела она при этом убогом фитильке – даже собственное отражение в его зрачках. Ее отросшие с лета волосы отливали золотом, а кожа сделалась почти такой же смуглой, как у него.

Она целовала большой свежий шрам на его груди, своих шрамов стеснялась, не хотела, чтобы он видел, как ее кожу над грудью и на боку, повыше бедра, продырявило, распороло, разорвало горячее немецкое железо, будь оно проклято!

А он целовал ее огрубевшие, обветренные руки.

Оба помнили, что живут в четырехстах пятидесяти метрах от немцев, но думать о них сейчас не хотели.

Ему теперь хотелось знать все о ней, сегодняшней и вчерашней, о ее детстве, юности, которые она провела у бабушки и дедушки на Северном Урале.

Легошины жили в Усолье на Каме-реке. Дед, Павел Лаврентьевич, работал, или, как говорят уральцы, «робил», на старинной солеварне, где насосом выкачивали из скважины соляной раствор и выпаривали его. Она помнила, как на Каме стояли борт о борт огромные баржи. Буксир притаскивал их осенью, баржи вмерзали в лед, и всю длинную зиму их грузили. Отец, когда был помоложе и поздоровее, тоже возил тачки с солью по доскам, переброшенным с баржи на баржу. Труднее всего было загружать пятую по порядку, самую дальнюю от берега баржу. Загружать ее принимались раньше других, а весной эта баржа отчаливала первая, она начинала навигацию. Железная дорога проходила за тридевять земель, и соль из Усолья или бумагу с дальнего Вишерского комбината вывозили зимой санными обозами, ну совсем как чумаки несколько столетий назад. А когда река вскрывалась, баржи по большой воде сплавлялись вниз по Каме и по Волге куда-то на Каспий, этой соли ждали и астраханские, и каспийские селедки.

– А может, нашей солью и твои керченские селедки солили? – засмеялась Незабудка. – Мне не жалко, пользуйся...

Однажды Незабудка возвращалась домой вдвоем с дедом. Они задержались допоздна в Соликамске в очередях за керосином, за подсолнечным маслом, еще за чем-то и поехали на ночь глядя. Мороз ударил такой, что замирало дыхание. Жеребец весь заиндевел. Иные деревья трещали до того гулко – не хуже полковой пушки, а санные полозья скрипели так, что за версту было слышно. Дед, хоть он хромой, вместе с внучкой вылез из саней, чтобы слегка размяться, согреться; они плелись за санями, переступая замерзшими ногами. И тут жеребец вдруг припустился бежать. Может, его приманило видение теплой конюшни, особенно желанное на таком холоде? Жеребец пробежал с полкилометра, остановился и заржал. Едва дед прихромал, запыхавшись, к саням, и, конечно, она вместе, капризник снова взял с места рысью. И снова пристал поодаль, как бы поджидая седоков. Но когда она уже подбегала к саням – дед хромал позади, – жеребец начал прядать ушами, снова заржал и понесся вскачь. Может, он почуял близость волков? «Тпру-у-у, сто-о-ойИ!» – кричал дед так раскатисто, что снег осыпался с хвойных ветвей. Может, жеребец был напуган треском стволов? Так или иначе, своенравный коняга продолжал свою игру с седоками. А игра была чересчур опасная – остаться лютой ночью в лесу, где избушки не найти во всей округе!.. Когда жеребец при очередном приближении деда и внучки снова пустился вскачь, из саней выпали вожжи. Быстро его стреножили, утихомирили.

– Я и на фронте столько страху не натерпелась, – призналась Незабудка с нервным смешком. – Ведь двустволка дедова, которую в наших лесах полагается брать с собой от зверя, осталась в розвальнях!..

Тальянов лежал с закрытыми глазами, и все виделась ему девчушка в платке с материного плеча, с потемневшими от страха глазами, в шубейке на рыбьем меху и в залатанных валенках...

После возвращения в полк Тальянов заметил за Незабудкой перемену – она сделалась снисходительнее к людям, стала щедрее сердцем.

Прежде, если ей кто-нибудь не нравился, если она к кому-нибудь плохо относилась, она не упускала случая показать это: могла и нагрубить, и выругать самыми черными словами. Она не сделалась терпимее к чьей-то жадности, хамству, трусости, но теперь с людьми, которые ей не нравились, стала более выдержанной и старалась, очень старалась быть вежливой, хотя удавалось ей это не всегда.

После того вечера на неманском берегу Незабудка реже вспоминала обиды, которые жизнь нанесла ей самой еще до войны, но это не значит, что она смирилась со всякого рода житейскими неприятностями.

Незабудка сказала, что не хочет больше быть злопамятной. Это, конечно, не относится ко всяким там фашистам и предателям. Но она убедилась, что сильнее всего старит душу именно зло.

Никакое зло, никакая боль, никакая обида, никакое несчастье, пережитые человеком, не проходят бесследно. Каждое зло – рубец на сердце, каждая боль – метка, морщинка на лице, каждая непрошеная злопамятная обида – седина в волосах, каждое твое несчастье – зарубка в памяти...

– Нет, не каждое несчастье, – возразил он.

– А по-моему – каждое.

– Нет, – сказал он твердо и при этом привлек Незабудку к себе, как бы умеряя нежностью свою несговорчивость. – Каждое, да не каждое. Каждое несчастье оставляет след в памяти, кроме наибольшего несчастья, кроме смерти. Смерть убивает все наши воспоминания заодно с жизнью...

Они гнали от себя мрачные мысли, но близкая передовая с каждодневными смертями и увечьями все время врывалась в их каморку. Каждый из них не однажды на дню проходил мимо своей смерти – то едва не наступил на нее, то чуть не задел ее локтем.

Вечером, ночью со двора дома, через пролом в каменном заборе, виднелись сполохи, всплески огня – бессонное мерцание переднего края; оно то разгоралось, то гасло. Тальянов по своей катушке с проводом знал, что до нашего боевого охранения триста метров, – значит, до немцев четыреста – пятьсот метров, никак не больше. И ни одна перепалка между пулеметами, ни одна дуэль батарей, ни одна стычка разведчиков в траншее, ни одна схватка на ничейной полосе не обходили заповедное убежище влюбленных.

В такие минуты старший сержант Легошина и младший сержант Тальянов и сами дежурили где-нибудь в заснеженной траншее или лежали под прикрытием каменного забора, стены дома, в воронке, в том месте, куда привели их обязанности и фронтовой случай.

Однажды ночью Незабудка, после долгого молчания, сказала:

– Жаль, нет у меня хорошей фотографии. Подарить тебе. Чтобы, в случае чего, осталась... Все мои фотокарточки были три на четыре сантиметра. Для паспорта, для пропуска, для профсоюзного билета, для комсомольского билета, для кандидатской карточки. Поверишь ли? В мирной жизни так и не собралась в хорошее фотоателье. Вдруг будущие историки забеспокоятся. – Незабудка фыркнула. – А какая она была из себя, эта самая Галина Ивановна Легошина, старший сержант медицинской службы?

Он промолчал и лишь крепко обнял ее за плечи. Знал, почему она вдруг заговорила на такую тему.

Прижимаясь локтями, коленями и головой к слякотной земле, Незабудка сегодня ползла в боевое охранение и попала под сильный огневой налет. Хорошо еще, что за плечами висела сумка, туго набитая перевязочным материалом. Незабудка принесла в сумке три осколка, они издырявили сумку, разодрали бинты...

А утром Незабудка проснулась жизнерадостная, как бы в предчувствии большого праздника.

А что праздничного будет сегодня? Снова ледяная слякоть, пороховая гарь, чьи-то стоны, кровь, перевязки, которые спасли чьи-то жизни, и перевязки, которые уже ничем не могли помочь, чьи-то остекленевшие глаза, оружие, которое пережило своих хозяев и которое нужно подобрать, а еще – чужой и собственный страх.

Она умело прячет свой страх от чужих глаз, но сама знает – он таится где-то в кончиках холодеющих пальцев.

Незабудка поймала себя на том, что после возвращения Павла стала больше бояться за себя, чем прежде, и не раз уже, в согласии с песней, желала себе если смерти, то мгновенной, если раны – небольшой. Страх увечья был неизмеримо больше страха смерти, хотя и смерти она страшилась теперь на немецкой земле, под немецким небом больше, чем прежде, – ведь вот она, победа, совсем рядом, скоро ее можно будет коснуться рукой. Она признавалась в том, что боится, только самой себе и однажды – Павлу. Ведь каждый день, каждый час война может тебя обезобразить! Ей так страшно теперь стать некрасивой, хромой или там однорукой!

В ее солдатском поведении ничего не изменилось. Она по-прежнему слыла в батальоне «авторитетной» сестрой, которая ходит «скрозь огонь». Но отныне деловитая и милосердная смелость стоила ей больше душевных сил, хотя внешних примет поздней осмотрительности было немного – перестала пренебрегать каской, чаще, чем прежде, «пахала лбом землю» и чаще, лежа под обстрелом, прикрывала спину санитарной сумкой.

Почему же каждый день для нее теперь – канун праздника? Да потому, что она сегодня, а может быть, сию минуту увидит Павла.

Да, бывали счастливые утра, когда она просыпалась рядом с ним. Их головы покоились на одном вещмешке, или она спала, укрытая шинелью, на его плече, на его руке. Хорошо проснуться, когда за оконцем тихий рассвет, когда не нужно сразу вскакивать, торопливо обуваться, хвататься за автомат, за сумку. В каморке светлеет, а она лежит и смотрит на спящего Павла. Он спит смешно, совсем по-детски приложив палец к губам, словно предостерегает ее от чего-то или просит не шуметь – «тс-с-с!». Когда он бодрствует, этот жест ему неведом.

Он проснулся под ее взглядом. Незабудка бережно поцеловала его и спросила:

– Любишь?

– Люблю, – ответил он сонно и улыбнулся. – Разве я не говорил тебе об этом?

– Сегодня не говорил.

– А вчера?

– Вчера говорил.

– Ты подозреваешь, что я ночью разлюбил тебя?

– Этого я не думаю.

– Зачем же тогда повторяться? – спросил он с коротким хриплым смешком. – Я бы, может, и признался снова в своих чувствах. Да боюсь показаться надоедливым.

– А ты не бойся. – Она тоже хохотнула. – Надоедай мне почаще. Ничего не имею против таких признаний. И когда просыпаюсь, и когда засыпаю, и когда... Со мной, знаешь, какая приключилась история? И забавная!

– Какая же?

– Разбогатела я, – пояснила она со счастливым смешком.

– Ты богачка известная – девять гривен до рубля не хватает!

– Правда, разбогатела. Не веришь? Безо всяких трофеев... Сколько ты мне уже заветных слов сказал, сколько раз поцеловал... И все твои улыбки, мысли – они ведь и мои тоже. И даже когда ты молчишь, как вот сейчас. Молчание, оказывается, бывает разное. Бывает – от бедности души, от равнодушия. Нечего сказать оттого, что наскучили друг другу. Вот уж про такое молчание никак не скажешь, что оно – золото. А бывает молчание от родства душ. Отгадывать твои мысли – разве не интересно? А ты, может, в эту минуту как раз обо мне думаешь. Я и не знала, как бывает приятно молчать вдвоем.

– «Приятно молчать вдвоем»... – передразнил он и засмеялся. – Да ты мне словечка вставить не даешь!

Она с удовольствием посмеялась над собой. Вот ведь болтунья-щебетунья проснулась в ней на старости лет! Пришлось сделать над собой усилие и полежать молча.

«Чудно! Один человек лежит и ни гугу, а другой все несказанные слова слышит, все угадывает. Это только самые близкие так умеют. Значит, я близкая тебе, Павлуша, такая близкая, ближе вообще не бывает. Сколько дней мы вместе, а близость все больше. Как же это? По-моему, я сегодня влюблена в тебя еще сильнее, чем вчера, хотя, клянусь своей кровью, я и вчера была от тебя без памяти...»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю