Текст книги "Незабудка"
Автор книги: Евгений Воробьев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 50 страниц)
Полузасыпанные землей, обмелевшие траншеи, колья от проволочных заграждений на опушке рощи, обугленные березы на обочине большака, разбитая мельница у моста – следы давно отгремевшего боя.
Судя по всему и прежде всего по числу воронок, заросших многолетней травой, бой был упорным. Любопытно, конечно, было бы узнать, как именно разыгрался этот далекий бой, каковы были его перипетии и жаркие подробности. Как знать, не здесь ли воевал полк, в котором служил его Сережа? Но таких справок местность не давала.
Мимо старых воронок тянулась по большаку батарея «синих», и Мозжухин с удовольствием оглядел сытых, подобранных в масть вороных коней, которые сейчас были покрыты таким густым слоем пыли, будто на них набросили серые попоны.
Левее высотки по пыльной, блеклой траве шагали минометчики; вылинявшие гимнастерки их были под цвет травы. Минометчики меняли огневую позицию и перетаскивали минометы на себе в разобранном виде.
Мозжухин скользнул взглядом по нестройной цепочке солдат и почти тотчас же увидел молодого Короткова. Широкоплечий парень шагал легко, даже весело, хотя и был навьючен лотками с минами. Потом Коротков отдал лотки соседу, сам же взвалил на спину плиту, самую тяжелую часть миномета. Но и сейчас он шагал легко; это не была походка человека, несущего тяжелый груз.
И снова Иван Коротков то ли фигурой, то ли походкой удивительно остро напомнил Мозжухину его Сережу.
– Сынок! – прошептал Мозжухин с неожиданной тоской.
Всю войну, даже после трагического известия, Мозжухин представлял себе сына таким, каким видел его в последний раз, – школьником, рослым не по годам. Сережа пришел провожать их эшелон в сандалиях на босу ногу, в вышитой парусиновой рубашке; мальчишеский вихор непослушно падал на лоб.
Жена писала потом, что призывной участок помещался в школе, а врачебная комиссия работала в учительской. Он отчетливо видел, как Сережа, обнаженный по пояс, с юношески гибким торсом, стоял в учительской у карты обоих полушарий, против портрета молодого Максима Горького.
Он знал, что Сережу остригли, что его обули в сапоги, но все-таки, когда пытался представить себе сына в бою, тот возникал перед глазами с непослушным вихром и в сандалиях на босу ногу.
Долго и печально глядел Мозжухин на плиту миномета, которая мерно покачивалась на широкой спине Короткова и все уменьшалась, так что скоро стала размером с диск автомата.
Солнце палило немилосердно, день выдался знойный, каких мало знает белорусское лето. Ворот гимнастерки теснил шею больше, чем всегда, и Мозжухин думал, что это от жары. Одно-единственное облако заблудилось в небе, которое тоже чуть-чуть выцвело и поблекло под лучами солнца. Мозжухин проводил взглядом облако, нашел, что оно похоже на шкуру белого медведя. Стало еще жарче, и ему опять захотелось расстегнуть ворот гимнастерки.
Потом горнисты протрубили долгожданный отбой, учения закончились, перестали существовать «синие» и «красные», воскресли «убитые», вернулись в строй «пленные», выздоровели «раненые». Посредники сняли белые повязки. Все отдыхали в спасительной тени берез.
Вечером, после разбора тактических учений, полковник обошел батальоны, где уже царила веселая суета, как всегда перед ужином.
Минометчики расположились на опушке рощи, по соседству дымила кухня. Проходя мимо, Мозжухин услышал голоса и смех на лужайке. Он замедлил шаг, остановился за пучком берез, растущих в обнимку из одного корня. Зачем мешать веселью? Вот так же, бывало, он обходил стороной стайку шалунов-школьников, чтобы не спугнуть их.
Полковник так и остался стоять, никем не замеченный, за этой многосемейной березой.
Старший сержант, по всей видимости сверхсрочник, страшно важничая, рассказывал о поездке в Москву с какой-то делегацией:
– Жили мы в гостинице «Москва» – «Гранд-отель». На манер интуристов. Посещали большие и малые академические театры Союза ССР. Ездили в легковых машинах или, на крайний случай, в двухэтажных троллейбусах.
– Слышали уже про вашу поездку! – отозвался горластый паренек, сидящий на пне. – О вас по всей Москве в три лаптя звонили...
Паренек, видимо, знал себе цену. Совсем как актер в театре, он сделал паузу, подождал, пока все отсмеются, и уже потом совершенно серьезно спросил:
– Это не вы там, в метро, от портянок запонки потеряли? По радио даже искали...
«От портянок запонки», – повторил про себя Мозжухин и усмехнулся.
Больше за смехом ничего нельзя было расслышать. Тот же паренек принялся подшучивать над товарищами, которые уплетали по второму котелку каши.
– А Коротков, как я погляжу, горазд поесть. Второй час ложкой работает, не ленится.
Полковник выглянул из-за березы, его никто не заметил, и непринужденная беседа продолжалась. Молодого Короткова Мозжухин узнал со спины. Тот стоял на коленях перед котелком и прилежно орудовал ложкой. В задире он признал того самого тщедушного паренька, которому Коротков помог тащить плиту миномета.
– Мимо не проносишь, – не отставал от Короткова паренек. – У тебя рот как раз на дороге. И где ты только такой аппетит нагулял? Вроде и не работал...
– Как работать – мальчики, как обедать – мужики, – миролюбиво, в тон пареньку, ответил Коротков, занятый едой.
Мозжухин даже качнулся и оперся рукой о дерево. Его оглушило воспоминание, сильное, как удар, внезапное, как близкий разрыв. Он пошел прочь, все убыстряя шаг, точно надеялся быстрой ходьбой унять сердцебиение.
«Как работать – мальчики, как обедать – мужики!»
Ну конечно же, это он! И та же крестьянская манера бережно нести ложку над ломтем хлеба, чтобы несколько капель супа не пролилось на траву. И та же привычка обедать, стоя перед котелком на коленях, не пригибаясь к земле, не округляя плеч, и эти большие руки, привыкшие работать тяжелую работу, и эта присказка насчет мальчиков и мужиков, и интонация, и жесты, и деловитое выражение лица, освещенного блестящими, широко расставленными глазами, – все было давно знакомым.
Все хранилось где-то в тайниках памяти, на самом дне ее. И только сейчас вот Мозжухина осенило воспоминание. Он уже точно знал, чей сын служит у него в полку...
Коротков-отец был в числе охотников, которые вызвались первыми переправиться вплавь через Неман, чтобы доставить на тот берег трос. Держась за трос, могли противостоять злому течению пехотинцы в намокших сапогах, навьюченные оружием, боеприпасами и амуницией.
Коротков-отец, как и другие, вошел в воду совсем голый, но в каске и подпоясанный ремнем. К ремню были привязаны конец троса, гранаты. Он же прихватывал ремень автомата, закинутого за спину.
Горстка голых людей заняла круговую оборону на обрывистом берегу, у подножия могучей сосны, к которой выплыли и ствол которой опоясали драгоценным тросом.
Несколько часов отбивался головной отряд от наседавшего противника. Продрогшие, обессиленные люди окопались в мокром песке, разгребали песок касками.
Майор Мозжухин тоже переправился на правый берег вплавь, и ему тоже довелось повоевать в голом виде. Далеко-далеко на том берегу остались и сапоги, и шаровары (интендантское слово «шаровары» всегда раздражало Мозжухина).
К ночи на самодельном плотике переправился, держась за трос, старшина Леонтьев с термосом и хлебом. Обо всем подумал этот Леонтьев: и котелки привез и ложки. Запах борща напомнил людям о том, что они не ели больше суток.
К каждому котелку торопливо пристроилось по нескольку человек.
Соседом Мозжухина был рослый, плечистый солдат со скуластым лицом, заросшим черной бородой. Он стоял перед котелком на коленях, не пригнувшись, не вытянув шеи.
Каждую ложку борща он нес бережно, подставляя под нее ломоть хлеба, будто внизу был не мокрый песок, а белоснежная скатерть и он очень боялся ее запятнать. При этом выражение лица его не было встревоженным. Он ел не спеша и спокойно, будто и раньше частенько так вот ужинал под обстрелом, нагой и продрогший. Он был лишь сосредоточен, как человек, который собрался плотно поесть, тем более что неизвестно, придется ли вообще и как скоро поесть еще раз.
– У тебя у одного аппетита хватит на троих, – подал голос из соседней песчаной ямы старшина Леонтьев, единственный, кто в этой компании был одет. – Осколки поют, а ему и горя мало! Ненасытливый!
– У нас весь род такой. Как работать – мальчики, как обедать – мужики, – дружелюбно откликнулся чернобородый солдат и снова зачерпнул борща.
Ему и в самом деле больше поесть не пришлось.
На рассвете, когда немцы перед контратакой начали ожесточенный огневой налет, рядом раздалось шипение мины – предвестник разрыва. Чернобородый солдат успел в один прыжок броситься к майору и прикрыть его собою.
Потом Мозжухин, оглохший и почти ослепший, с трудом поднялся на ноги. Он был ранен в плечо и грудь, но мог считать себя счастливцем. Чернобородый солдат, лежавший рядом, был мертв. Его голое тело было залито кровью.
Когда майор Мозжухин через три дня вернулся из медсанбата, полк уже успел расширить плацдарм на западном берегу Немана и занять литовский городок Алитус.
Майору показали могилу однополчанина. Похоронили его на берегу Немана, у подножия сосны, вокруг которой остался висеть обрывок троса.
Майору доложили, что солдата похоронили честь по чести, в форме, но он так и остался неопознанным: документов у него, у голого, не было никаких.
Пять кирпичей уложили на могильном холме наподобие лучей звезды, а в центре этой пятиконечной звезды положили каску. Благородная простота солдатского памятника!
Полковник отчетливо вспомнил пасмурный августовский день, когда он пришел на могилу. Над головой висело низкое серое небо, и оцинкованные крыши литовского городка, видневшиеся вдали, в темно-зеленой оправе садов, были того же самого серого цвета, будто кровельщики выкроили на крыши куски этого неба...
Полковник снял фуражку и долго стоял не шевелясь, как если бы он пришел навестить сейчас ту могилу.
Мимо него прошли три солдата и молодцевато откозыряли, прошел капитан Пушкарев из второго батальона, прошел полковой писарь, еще кто-то, но полковник никого не заметил и никому не ответил на приветствие.
Потом он зашагал в глубь рощи и вышел к палаточному городку, но все еще не подготовился к разговору с Коротковым. Стоит ли вообще сообщать тому все обстоятельства гибели отца?
Всюду – у палаток и на полянах – мелькали солдаты.
Завидев полковника, они вскакивали, становились навытяжку, отдавали честь. У одних лица были по-ученически озабочены, у других – безразличны; у одних – бездумны, у других – согреты своими сокровенными мыслями, которых не смогла прервать эта внезапная обязанность откозырять встретившемуся полковнику.
И Мозжухин все вглядывался в эти лица солдат, одинаково одетых, коротко остриженных.
Не все из них уже обрели приметы, отличающие бывалых солдат. Те и каски и автоматы носят всяк по-своему, и усы отпускают всяк на свой вкус, да и сама фронтовая профессия накладывает отпечаток на весь их облик. И притом в боевой обстановке у человека всегда резче проявляется характер. Люди лучше различимы на переднем крае, чем на марше или на учениях.
Мозжухин все вглядывался жадно и дружелюбно в эти схожие и в то же время столь разные лица солдат, словно искал среди них сынов своих старых однополчан либо старался всех запомнить в лицо.
У Мозжухина было такое ощущение, что отныне забот у него в полку стало еще больше – намного больше, чем вчера. Больше стало людей, которых он должен научить военному уму-разуму, о которых должен постоянно думать. Такое же чувство он испытал в тот день, когда ему, комбату, поручили командовать полком.
А может, все это оттого, что у него появилась острая потребность заботиться отныне о молодом Короткове, которого он усыновил в своем сердце.
Мозжухин решил не заводить сейчас с Коротковым никакого разговора, а завтра чуть свет отправиться с ним в Алитус. До Немана было немногим более трехсот километров.
Перед сном полковник вызвал Молодых и со своей всегдашней обстоятельностью отдал приказание приготовить машину к пяти утра, взять запасные бачки с бензином и еду на троих.
Они обернутся с поездкой за один день и к вечерней поверке будут дома, в полку.
1946
НЕБО В БЛОКАДЕ
Ольге Афанасьевне Фирсовой
Рассекая поток воздуха, плывет в небе трехмачтовый фрегат. Влажный ветер ударяет в литые паруса, и, повинуясь стихии, фрегат меняет курс. Он стремится вдаль, как вдохновенная мечта зодчего Андреяна Захарова о процветании флота Российского.
Когда серое мокрое небо повисает над шпилем Адмиралтейства, фрегат очерчен смутно. А в погожий день отчетливо видны его корпус, оснастка, бушприт, вонзенный в синий простор.
Не думала Ольга, что еще раз увидит корабль-флюгер так близко, снова коснется его руками, а он, послушный каждому прикосновению, будет отклоняться от своего курса.
Высота ощущается в полной мере, когда стоишь на карнизе, на самом краешке портика. Но это ощущение еще острее на шаткой дощечке, висящей в веревочных петлях; маляры называют ее «душегубкой».
На ногах скальные ботинки с подошвой из фетра, в них не поскользнешься. Но Ольга лишь изредка ступает на карниз, на уступ, на капитель колонны и часами работает в подвешенном состоянии.
Под ногами живая карта города. Дельта Невы с ее причудливыми рукавами, сине-голубыми сейчас, под солнцем, и темно-серыми, почти черными, в непогоду. Край карты заливает Балтика, на берегу ее властно и дерзко был «город заложо́н». И пушкинская строка «ногою твердой стать при море» звучит в ленинградской стратосфере еще прекраснее и выразительнее.
Ольга в один огляд видит свой город, зажатый в кольцо блокады, вместе с прифронтовыми окраинами и предместьями. Сегодня ветрено, ветер сносит дальние дымы, воздух прозрачный, виден даже Кронштадт.
Когда смотришь с такой высоты, баржа на Малой Неве прикидывается лодкой, крейсер «Киров», стоящий напротив Зимнего дворца, – катером; просторный Летний сад – сквером; высокие здания превратились в домики; редкие грузовики и трамваи уменьшились до игрушечных; Гороховая улица – узкое ущелье; тяжелое зенитное орудие напротив Исаакиевского собора подобно пулемету; памятник Петру, обшитый досками и обложенный мешками с песком, – ящик причудливой формы; фабричные трубы на Васильевском острове, давно остывшие, трубы, от которых уехали их заводы, – размером с телеграфный столб, а трубы за далекой за Нарвской заставой – с карандаш, не более.
Два фронтовых года назад Ольга впервые поднималась на Адмиралтейскую иглу. День выдался такой же погожий. Слепило золото, расплавленное солнцем. Восьмигранный шпиль, шар, корона и фрегат на его острие резали глаза нестерпимее, чем альпийский снег, и дымчатые очки были очень кстати.
Тогда еще в верхний край балюстрады не ударила бомба, и все двадцать восемь статуй стояли над колоннами целехонькие. Тогда еще осколок не изувечил барельеф, не пробил грудь богини Афины, награждающей моряков, тогда еще не были выщерблены осколками колонны и портик.
Курсанты училища Дзержинского ушли из Адмиралтейства на фронт, а в швальне училища начался аврал. Швеи, которые из года в год обряжали курсантов в бушлаты и брюки клеш, кроили по исполинской выкройке защитный чехол. Не с портновским сантиметром, а с рулеткой в руках ползали по полу закройщицы.
Конечно, проще замазать шпиль защитной краской. Но его пришлось бы потом, если шпиль сохранится, золотить заново – с краской неминуемо смоют, соскоблят позолоту.
Изготовить чехол оказалось легче, чем взобраться на самую макушку шпиля и укрепить там блок, накинуть петлю, поднять свернутую мешковину. Бобров, Земба, Шестаков – смелые альпинисты, но им еще не приходилось покорять вершины такой категории трудности.
Под «душегубкой» у Ольги висят рукавицы и сумка от противогаза с портняжными принадлежностями: моток парусных ниток, изогнутые иглы, большие ножницы и кухонный нож, острый-преострый, в самодельных брезентовых ножнах. Да еще молоток – на случай, если нужно оббить острый край кровли, чтобы не перерезало натянутую веревку.
Так аккуратно выкроили и прочно сшили чехол тогда, в сорок первом году! Но превратности и ненастье восьми минувших времен года растрепали чехол, как подол старой юбки, превратили в лохмотья. Мешковина сгнила, истлела, ее посекло шрапнелью. Прорехи в серой маскировке выглядят золотыми заплатами.
Обезлюдел и посуровел город за два военных года, он стал безмолвным, бездетным. Кто мог вообразить город таким изможденным, израненным, с черными кругами горя и голода под глазами?
Ольга знает, что враг в четырнадцати километрах от Адмиралтейства, что наш передний край в четырех с небольшим километрах от Путиловского завода.
Когда Шестаков и Ольга в мае прошлого года маскировали колокольню церкви Иоанна Предтечи на Лиговке, они видели в бинокль немецкие позиции на Пулковских высотах... Но еще лучше их колокольню видели в стереотрубы немецкие наблюдатели.
И для того чтобы лишить дальнобойные батареи врага точных ориентиров, нужно было замаскировать все золотые вершины Ленинграда. Вот верхолазы и кочевали эти два года по куполам, шпилям, колокольням.
В ноябрьскую непогоду Ольга и ее подружка Аля Пригожева укрывали шпиль Инженерного замка. И день короткий; и глазам тревожнее, потому что не гаснут зарева и зарницы батарей; и рукавицы не выручают, иголку держишь голыми пальцами; и ветрозащитная альпинистская штормовка связывает движения; и вместо скальных ботинок тридцать шестого размера Ольга обута в сапоги номер сорок четыре, она обморозила ноги на Эльбрусе и в холод натягивает две пары носков, а поверх наматывает шерстяные портянки и бумагу; и два берета надела на голову, оба набекрень: один прикрывает левое, другой – правое ухо.
Теплой обителью представлялась в те часы Ольге ее выстуженная, промороженная комната. Давно безгласен рояль, пылятся нетронутые ноты, на пюпитре лежит дирижерская палочка, которой она не касалась с начала войны, с того дня, как отправилась в морской порт грузить ящики с минами...
Допоздна при свете близкого пожара маскировали подруги остроконечье Инженерного замка.
Когда окоченевшая Ольга доплелась до дома, мать ее, страшно волнуясь, рассказала, что, проходя мимо Инженерного замка, видела на шпиле двух верхолазов. А тут начался воздушный налет, немцы забросали замок зажигательными бомбами.
– Боюсь, пострадали, – тяжко вздохнула мать. – И веревки охранные могли сгореть у них. И в дыму задохнуться недолго... Отчаянные головы.
Ольга промолчала, не посмела признаться матери, что это она и Аля почти полсуток висели над Инженерным замком. Под ними тушили пожар бойцы пожарной дружины, топали сапожищами по крыше, и никто не слышал их криков, про них попросту забыли в опасной кутерьме и суматохе. Но кто-то же был оставлен на охранении! Или его послали тушить пожар? Или он, подгоняемый страхом, убежал в бомбоубежище?
Вот в тот день смертельно простудилась наверху Аля, неугомонная лыжница и бесстрашная альпинистка.
Аля, Аленька, ненаглядная красавица, нежная и преданная подруга... Ах, если бы только Ольга могла бросить хотя бы на неделю все эти канаты, веревки, шнуры, остаться на твердой земле, ходить через мосты на другой край города, чтобы делиться с больной своим пайком и стылые ночи напролет оставаться у нее сиделкой... Была бы ты жива, может, сейчас чинили бы этот чехол в четыре руки. А если бы ты стояла внизу на охранении, я любовалась бы тобой на земле. Ты умела оставаться красивой, статной и в телогрейке, ватных брюках, треухе...
Ольга с тоской поглядела вниз, где стоят сейчас на высотной вахте товарищи. Не отличить мужчин от женщин, с такой высоты все кажутся коренастыми, коротконогими карликами. Но и не разбирая кто где, Ольга, вися на «душегубке», отчетливо представляла лица товарищей.
У Тани Визель лицо спокойное. В мирное время Ольга ни разу не ходила в горы в одной связке с Таней, случай разводил их в разные группы. А нынче Таня чаще других держит в своих руках жизнь Ольги. Когда требуется, Таня, хоть и обессиленная голодом, продрогшая, стоит на страховке по многу часов подряд. Она повинуется святым законам альпинизма, когда несколько судеб связаны канатом в одну судьбу. Таня ослабела, и в последнее время наверх ее не пускают. Но как неоценима ее помощь! Пожалуй, только Шестаков, опытный горовосходитель, инструктор общества «Искусство», лучше Тани знает приемы, позволяющие альпинистам вертикально подыматься по шпилю с помощью веревочных петель.
Хмурый Як Якыч из инспекции по охране памятников относится к маскировщикам снисходительно. «Я», «мне», «мой», «меня»... Запущенная форма «ячества». Попадаются такие люди, которые делятся только на себя и на единицу. Як Якыч изнемогает от любви к себе. Он привык слушать только себя, а других слушает небрежно, перебивает, то и дело вопрошает: «Вы усвоили мою мысль?», «Вы меня правильно поняли?» – хотя при этом не говорит ничего глубокомысленного.
Нет сегодня осветителя студии «Ленфильм» Алоизия Августиновича Зембы. Его ласково называли Люсей. С трудом Люсю уговорили эвакуироваться на Большую землю. Он лежал на носилках, кожа да кости, шепотом ругал себя и просил прощения у товарищей за то, что бросает их в опасности... Трудно было поверить, что это он с Мишей Бобровым забирался на шпиль Петропавловского собора.
Мучительный груз опасностей и невзгод взяли тогда на свои исхудалые плечи Земба и Бобров. Удивительно, как они вдвоем могли сделать то, что казалось немыслимым, – замаскировать на ледяных сквозняках шпиль Петропавловского собора.
Миша Бобров – самый молодой в их группе альпинистов, ему восемнадцать лет, но он уже успел понюхать партизанского пороха. И самообладание у него завидное, и отчаянной смелости не занимать...
На ледяном шквалистом ветру карабкались они сперва по скобам, затем, обвязанные веревками, на высоту 122 метра. А на пути к шпилю – скользкий, неподдающийся золотой шар, попробуйте преодолеть точку отрицательного наклона! Ангел-флюгер шатался, ходуном ходил на шарнирах вокруг креста, смерзалась краска в окоченевших руках. Разве отогреешь руки и краску теплом зимних солнечных лучей, скудно отраженных позолотой?
И как ангел ни топорщил свои блестящие золотые крылья, его перекрасили в защитный цвет – будто облачили в армейскую плащ-палатку.
Когда они расстались с Люсей? Ольга помнит, что это было при свете зарева, которое неестественно подрумянило его впалые щеки. Алоизий, мучимый злой цингой и старой раной, полученной в бою с белофиннами, стал почти неузнаваем.
Впрочем, разве сама Ольга теперь похожа на себя? От прошлого – только густые брови да темные волосы, гладко причесанные на прямой пробор. От настоящего – страдальческие складки у губ, острые скулы, вяло обтянутые кожей, усталый взгляд, потемневшее лицо – то ли обожженное ветрами, то ли закопченное дымами...
Много пожаров видела за два года Ольга с верхотуры. По нескольку суток горели Гостиный двор, студенческие общежития на Мытнинской набережной, американские горы, некогда оглашаемые девичьим визгом, веселыми криками и смехом. Но особенно страшно пылали Бадаевские склады – сколько тысяч жизней сгорело там в огне и дыму, пропахшем сытными запахами горелой муки, зажаренных говяжьих туш, жженого сахара?
В памяти Ольги живет трагический календарь блокады со своими горестями и маленькими радостями, которые давали силу дожить до новых бед.
29 августа 1941 года через станцию Мга проскочил последний эшелон из Ленинграда, а назавтра станцию заняли фашисты. 23 сентября Ольга насчитала на дню четырнадцать воздушных тревог; отбой с четверть часа, не больше, снова тревога, и так до утра. 25 декабря к рабочему пайку прибавили сто граммов хлеба, но до 20 января не выдавали по карточкам никаких других продуктов. В начале января 1942 года Гитлер объявил по радио, что не штурмует Ленинград сознательно и ждет, когда город сожрет сам себя. 10 февраля, ночью, Ольга услышала после месячного молчания радио; репродуктор говорил шепотом, будто отвык разговаривать. Диктор сообщил об увеличении хлебного пайка. 15 марта по Невскому прошел трамвай, груженный льдом, сколотым на путях. А спустя месяц Ольга проехала на трамвае через мосты с Петроградской стороны. Вагоновожатая маршрута № 3 весело позванивала, и радовались все, кто привык мерить расстояния в городе числом бывших трамвайных остановок. 9 августа в Ленинградской филармонии была исполнена Седьмая симфония Шостаковича, и семья альпинистов-маскировщиков откомандировала в оркестр виолончелистов Андрея Сафонова и Михаила Шестакова. 27 августа в квартире Ольги из водопроводного крана закапала ржавая вода. 22 января 1943 года, ночью, по радио неожиданно объявили, что прорвано блокадное кольцо.
Но город еще жил впроголодь. Для Ольги и ее товарищей по-прежнему оставались лакомством «хряпа» и «дуранда».
Питались лебедой, крапивой, ели жмых, солод, целлюлозу, альбумин, очищенную олифу; варили из столярного клея студень с перцем и лавровым листом.
Силы таяли, и с трудом давался каждый десяток ступеней. Еще труднее – подъемы без лестниц. Где набраться выносливости, если у тебя цинга, руки в нарывах и даже маленькая царапина долго не заживает?
Спасибо морячкам с «Кирова», они несколько раз подкармливали маскировщиков, которые работали на Адмиралтействе. Неведомый капитан второго ранга распорядился, чтобы после ужина верхолазам наливали в котелки по черпаку матросского варева. Благословенна навеки щедрая поварешка! На камбузе ее называли чумичкой.
А подыматься на высоту в двадцать – тридцать этажей с помощью веревок или карабкаться по вертикальным лесенкам не так легко, если голова кружится, в животе сосущая пустота, к горлу подступает тошнотная слабость, колени подгибаются, а инструменты тяжелеют в руках с каждым днем. Конечно, тому, кто сильно похудел, легче протискиваться меж деревянных стропил и распорок внутри шпиля. Но как бы не изнурить сердце, не обессилеть вконец...
Где она, былая силенка, куда запропастились сноровка и ловкость, которые не раз выручали Ольгу на трудных скальных маршрутах?..
И теперь Ольге нередко приходилось делать «шпагат», работая рядом со статуями, венчающими балюстраду, – одна ступня в воздухе в веревочной петле, а пяткой другой ноги она упирается в лоб Александру Македонскому; великий полководец прощал ее вынужденную непочтительность. А когда маскировали колокольню церкви Иоанна Предтечи, она шила, повиснув вниз головой. Поневоле занимаешься акробатикой, если работаешь выше самой высокой тяги, а прочность конструкции не рассчитана на вес человеческого тела.
Когда они забрались на купола собора Николы Морского, под Шестаковым стал гнуться крест. В другой раз лопнула сгнившая веревка, и Шестаков едва удержал Ольгу от падения: она опасно покачнулась, стоя у него на плечах.
В ту минуту невольно вспомнилось восхождение на Шхельду, тогда их группу преследовала одна неудача за другой и опасность росла, как снежный ком. Лопнул канат, слава богу, это произошло не на отвесной скале, а на крутом склоне. Позже у Ольги вырвался из рук ледоруб...
Еще в начале работы, когда Ольга висела на шпиле Адмиралтейства, снизился «мессершмитт» и дал длинную очередь из пулемета. Немец боялся задеть за шпиль, но пролетел близко – под прозрачным колпаком кабины Ольга видела летчика в шлеме и очках...
Сегодня самолетов не видно, не слышно, но Ольге не внушает доверия чистый и прозрачный воздух. Немецкие наблюдатели, наводчики становятся более дальнозоркими – можно ждать огневых налетов.
Придется проторчать наверху не один час. Нужно со всех сторон обшить чехол у основания шпиля; мешковина прохудилась и свисает бахромой.
Стежок за стежком, стежок за стежком...
Откуда-то слетелись ласточки. Они ведут себя беспокойно – шумно хлопают крыльями, кружатся, предупреждающе кричат.
Никогда Ольга не видела ласточек так близко: голова, спина, хвост и крылья – черные, а шея, грудь, брюшко, надхвостье и перышки на ногах – белые. Вспомнила, что ласточки зимуют в низовьях Нила. Доверчиво летят сюда, на берега Невы, по воздушным путям, проторенным их далекими предками еще во времена Нефертити, летят, послушные таинственным законам природы...
Ласточки мельтешили вокруг и чуть ли не садились ей на голову; самая дерзкая клюнула в руку, державшую иглу с парусной ниткой.
Ольга пригляделась, сунула руку под выступ, который обшивала, – в глубокой нише лепилось ласточкино гнездо. Птенцы увидели подлетевших родителей и начали возню. Еще минуту назад они сидели притаившись, напуганные соседством человека. А теперь попискивали, даже слабо кричали. Драчливые птенцы – их было не то четыре, не то пять – толкались, клевали один другого, били крылышками – воевали из-за места возле летка. Все, как по команде, раскрывали рты, голод нетерпелив.
Обшить выступ, затянуть чехол со всех сторон – обречь пернатую мелюзгу на гибель. Выход один – вырезать дырку в мешковине напротив гнезда, оставить своеобразную форточку, куда могли бы залетать ласточки и откуда птенцы вылетят на свою первую прогулку. По-видимому, их воздушное крещение уже не за горами, птенцы расправляют крылышки, подымают за спиной, трут их одно о другое.
Хлопот с этой форточкой немало, следует надежно обметать мешковину по краям.
Стежок за стежком, стежок за стежком...
Ольга шила, отмахиваясь, отбиваясь от ласточек.
А птенцы все горластее. Передалась тревога родителей? Давно без корма? Испугал человек в небе? Или чувствовали, что решается их судьба?
В прошлом году на куполе собора Николы Морского, где слежались тонны птичьего помета, Ольга увидела голубя. Митрополит Алексий, он жил и служил в соборе, держал шесть пар голубей и сам кормил их. С каким вожделением, глотая голодную слюну, смотрели на это летающее жарко́е и прихожане, и певцы из церковного хора, и они, маскировщики...
Распугали всех пернатых бомбежки, обстрелы, а больше всего крейсер «Киров» – как громыхнет из орудий главного калибра...
«Ласточкам и голубям так же голодно, как и людям, – неожиданно подумала Ольга, орудуя тяжелыми ножницами, кромсая мешковину кухонным ножом, не выпуская иглы из немеющих рук. – У них сократился паек на мух, жучков, червяков. В городе вымерли или съедены лошади, собаки, кошки. Ушли крысы и мыши. Не стало мусора. Некому, а главное, нечем сорить... А если это последние ласточки Ленинграда?..»
Зловещее шуршание заглушило крики ласточек и хлопанье крыльев. Тяжелый снаряд ударил в Неву, в опасной близости к Дворцовому мосту. Взметнулся зелено-голубой столб воды, ослепивший алмазным блеском и тут же опавший в пенный водоворот. Еще один снаряд разорвался на бульваре и выкорчевал вековую липу.
Радио наверх не доносится, однако в ушах Ольги звучит неслышный ей, хорошо знакомый голос диктора: