Текст книги "У каждого своя война"
Автор книги: Эдуард Володарский
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц)
– Что случилось, что? – Она уставилась на участкового уполномоченного. – Вы так кричали, я испугалась.
– Тебя еще тут не хватало! – рявкнула Люба. – Скройся!
Люся исчезла, а Гераскин решительно направился из кухни. Степан Егорович успел взять его за рукав мундира:
– Погоди, Гераскин... Что вы как на рынке... вот люди... Пойдем ко мне, словом перекинемся. У тебя ведь дежурство кончилось?
– Да кончилось. Домой шел... – хмуро ответил Гераскин.
– Давай заглянем ко мне на минутку…
И он потянул участкового за рукав в коридор, Гераскин нехотя последовал за ним. Степан Егорович стучал своей деревянной култышкой по коридору, и на кухню доносился его глуховатый миролюбивый голос:
– Ты войди в ее положение... Баба день-деньской на работе мается, устает хуже мужика всякого, вот и нервная... Наговорит с три короба, а потом сама же и переживает…
На кухню заглянула Нина Аркадьевна и металлическим голосом проговорила:
– Попрошу потише! У меня дочь больна, а вы разорались тут, как на рынке!
– Да провались ты вместе со своей дочерью! – взорвалась Люба. – Дверь плотнее закрывайте и не подслушивайте!
У Нины Аркадьевны начал мелко трястись тяжелый двойной подбородок. Казалось, скандала не миновать, сейчас выскочит Игорь Васильевич, и начнется. Но вместо Игоря Васильевича появился Сергей Андреевич. Он осторожно взял Нину Аркадьевну за плечи, мягко развернул к себе, проговорил с ласковым сочувствием:
– Нина Аркадьевна, милая, не надо сейчас ее трогать. Не в себе человек. Завтра она сама поймет, что была не права…
– У меня действительно больна Леночка, температура второй день держится... – жалобно заговорила Нина Аркадьевна.
Сергей Андреевич повел ее в глубь коридора, продолжая говорить что-то утешительное, сказал, что сейчас же посмотрит Леночку, даст необходимые лекарства.
Чуть позже Гераскин вышел из комнаты Степана Егоровича, на ходу дожевывая соленый огурец, и на толстых щеках его появился заметный румянец.
– Так вот жизнь и течет, Гераскин, так и течет. – Степан Егорыч шел за ним следом, держа в одной руке початую поллитровку, в другой стакан. – Слышь, Гераскин, в войну люди вроде дружнее жили... Горе общее было, может, потому?
– Может, и потому, – уклончиво отвечал Гераскин.
– Вот я и говорю, дружнее жили, – повторял Степан Егорович. – А нынче грыземся, как кошка с собакой... Ты заходи завтрева после дежурства, мы с тобой обстоятельно посидим. В шахматишки сбацаем. Я слышал, ты в шахматы большой мастер играть?
– Зайду, – оживился Гераскин. – Часиков в девять, годится?
– Годится, годится, – закивал Степан Егорович.
– Жена грибков из деревни привезла, – на ухо Степану Егоровичу зашептал Гераскин, – малосольные, дюжину банок приволокла. Принесу попробовать…
– Давай, Гераскин, это ж царская закусь, – улыбнулся Степан Егорыч и похлопал участкового по плечу.
Проходя мимо кухни, где Люба возилась у плиты, Гераскин на секунду задержался, окинул ее осуждающим, грозным взглядом, поправил фуражку и решительно прошел к двери. Стало тихо. Степан Егорович зашел на кухню, проговорил:
– Что ты на людей, как пантера, кидаешься, Люба? Эдак святого из терпения выведешь. Он-то здесь при чем? У него служба... – Степан Егорович поставил бутылку и стакан на стол.
Люба искоса взглянула на бутылку, покачала головой:
– Опять за свою проклятую водку принялся, эх, Степан, Степан…
– Видать, крышка мне, Любаша, э-эх, ма-а... – Степан Егорович сокрушенно поскреб в затылке.
– Что ты все вздыхаешь, детинушка?
– Да вот думаю, думаю…
– Про что ж такое интересное ты думаешь? – усмехнулась Люба.
– А про всякое... – Глаза Степана Егоровича напряженно смотрели в одну точку. – К примеру, за что мне два ордена Славы дали?
– Тебе одному, что ли, дали?
– А я про себя думаю. Стало быть, был я тогда героем, раз две Славы дали?
– Ну был, был... Ты и сейчас герой!
– То-то и оно, что теперь геройство мое куда-то подевалось. А куда? – вздохнул Степан Егорович.
– В бутылку! – съязвила Люба.
– Э-эх, Люба-а, может, и вправду я человек никчемный?
– Ох, любишь ты про себя поговорить, Степан, ох любишь! Чтоб тебя успокоили, утешили... Постыдился бы, мужик!
Степан Егорович забрал бутылку, стакан и молча ушел к себе в комнату. Закурил папиросу и повалился на кровать. Лениво подумал о том, что надо бы сходить в магазин, купить чего-нибудь пожрать или, может, с утра вместо магазина в столовую сползать, съесть котлету, похлебать горячих щец? Тяжелым взглядом он обводил свою убогую каморку, где и мебели-то никакой не было.
Одинокая чахлая герань стояла на подоконнике, два скрипучих стула, продавленный диван, на диване скомканные изорванные военные карты, исчерченные стрелами. И доколе будет продолжаться эта никчемная дурацкая жизнь? Когда конец этому тоскливому существованию? Разве на фронте он так себя вел? Разве не хватало ему мужества, когда тяжко приходилось, когда, казалось, не было выхода? Ведь не за здорово живешь все-таки дали ему две Славы?
Почему-то Степану Егоровичу вспомнился закадычный дружок Василий Плотников. Двадцать шестого ноября Василий Плотников погиб. Холодюга стояла жуткая, ветер резал по лицу, словно бритвой. И даже «ура» они кричать не могли, у всех были сорваны глотки, и мышцы лица не слушались – настолько застыли.
Слышен был только клокочущий хрип. Итальянцы улепетывали из своих окопов. Бедные итальянцы! Уже в октябре месяце они околевали от холода, ходили по деревням и спрашивали, когда кончится эта ужасная зима? А может, это было двадцать восьмого? – напряг память Степан Егорович. Нет, двадцать восьмого он уже валялся в медсанбате. Степан Егорович вспомнил, как медсестра плакалась: «Господи, думала, хоть на день рождения отдохнуть дадут, а их вон сколько навалило!» Степан Егорович тогда все никак не мог сообразить, у кого это сегодня день рождения? И какой к чертям собачьим может быть день рождения, когда наступление началось? Потом, когда стал поправляться, спрашивал: «Сестрица, не у вас двадцать восьмого день рождения был?!» И все сестры улыбались, пожимали плечами. Померещилось ему тогда, что ли? Странно, сколько лет прошло, а как хорошо, как ясно помнится! Иногда целые куски жизни начисто стираются из памяти, проваливаются в тартарары, а вот это... Он тогда бежал по льду и хрипел что-то матерное, рядом бежал Василий Плотников, впереди, с боков – ребята из первой роты. Когда падали на лед, то был слышен громкий стук автоматов и винтовок.
И, упав, человек еще скользил по льду два или три метра. И где-то позади рвались мины. Ледяной, скрежещущий вой и короткий взрыв. Плотников размахивал рукой с зажатым в ней пистолетом, оглядывался назад. Перед боем он сидел в окопе, всматривался в укрепления немцев и итальянцев и что-то думал. Потом сказал:
– Убьют меня нынче, наверное... сердце чует…
– Мели, Емеля, твоя неделя, – усмехнулся Степан Егорович.
– Ну ничего! Мы их – хрясь, хрясь – и в дамки! – Плотников улыбнулся и взглянул на Степана Егоровича. – Как думаешь, Степан?
– Хрясь, хрясь – и в дамки! – повторил Степан Егорович бодрым голосом, хотя знал, что мясорубка предстоит адская.
С Плотниковым Степан Егорович два раза выходил из окружения. Лучшего солдата он не встречал ни до, ни после его гибели. А уж в этом деле Степан Егорович толк знал. Познакомились они в снарядной воронке. Их в этой воронке оказалось трое: Степан Егорович, Василий Плотников и... писатель. Как звали писателя, Степан Егорович так и не узнал.
– Чего на гражданке делал? – с улыбкой спросил Плотников писателя.
– Я – писатель, – ответил худой чернявый парень. Ему было чуть больше тридцати.
Плотников захохотал. В небе «мессеры» кружат, бомбы воют, от взрывов в ушах закладывает, чуть перепонки не лопаются, а он развалился на влажной глине и ржет в свое удовольствие. Чернявый парень обиделся и сказал со злостью:
– Я хороший писатель, дурак, не веришь?
– Не-а! – заливался смехом Плотников.
– Ну и черт с тобой! – ругнулся писатель и полез из воронки. – С таким дураком даже в одной воронке сидеть не хочу!
А через минуту писатель был мертв – шальной осколок ударил его в голову. Плотников долго сокрушался, винил себя, что позволил писателю вылезти из воронки. Он говорил Степану Егоровичу с самым серьезным видом:
– Эх, Степан, первый раз в жизни живого писателя встретил, и поговорить по душам не удалось. Писатель, видно, хороший, ей-богу, у меня нюх на это дело! А я даже фамилию не спросил, все книжки его прочитал бы…
Плотников полез тогда достать документы из нагрудного кармана писателя, но их накрыло взрывом.
А еще говорят, что самое безопасное место на поле боя – снарядная воронка. Воронка-то действительно была снарядная, но накрыло их авиационной бомбой.
И Плотников выкопал Степана Егоровича полуживого.
Э-эх, как все же жаль, что он погиб! Больше такого дружка Степану Егоровичу не встретить. Все трепались, что он заговоренный, что пули его стороной облетают.
Сглазили Плотникова. Мина шарахнула в лед прямо рядом с ним. Степана Егоровича отшвырнуло в сторону, а Плотников провалился в черную студеную воду. Полынья проглотила его мгновенно. Оглушенный взрывом, Степан Егорович подполз к рваному краю полыньи и долго тупо смотрел на свинцовую, пузырящуюся воду и все надеялся в глубине души, что вот сейчас покажется голова Плотникова. Но голова не показалась. Плотников не вынырнул. Господи, сколько они вместе прошли-прожили! Сколько чудил и-фокусничали, и смех и грех! К примеру, был во взводе один новехонький бушлат. Его берегли, как невероятную ценность, заворачивали в тряпье, чтоб, не дай бог, не запачкали... Тогда, кажется, наступление шло. Входят они в деревню, выбирают дом посправнее. Двое солдат берут новенький бушлат и стучатся. Открывает какой-нибудь дремучий дед: «Чего надобно, милые?» – «Дед, самогонка есть?» – спрашивают солдаты. «Откуда, орелики? Немец все подчистую выгреб!» И тут солдаты суют ему под нос новенький бушлат и сразу цену назначают – полведра самогонки, и никаких гвоздей! Дед бушлат пощупает, повздыхает и спускается в погреб, волокет полведра. В это время дверь с грохотом открывается и вваливается Плотников с солдатом. «A-а, старый хрыч, самогонкой в прифронтовой полосе торгуешь? Да еще на казенное обмундирование! Знаешь, чем это пахнет? Доблестную Красную армию спаивать, сукин ты сын! А ну, марш за мной в комендатуру! И вы тоже!» И младший лейтенант Плотни ков грозно смотрит на солдат с бушлатом. Дед от страха себя не помнит, на колени валится: «Сынки-и, пожалейте, помилуйте, бес попутал! Забирайте ее даром, проклятую! Пощадите за Христа ради!» Солдаты тут же подхватывают бушлат, ведро – и ходу! Плотников идет за ними и еще некоторое время для порядка ругается. После подобной «операции» бушлат снова аккуратно заворачивали в чистую тряпку и прятали в вещмешок. До следующего раза.
Санитарка Галя часто говорила: «Этот Плотников такой хитрюга!» Плотников, когда видел ее, сразу мрачнел. Синие глаза темнели, и пропадал юмор. Галя знала, что Плотников влюблен в нее, и помыкала им как хотела. Плотников все терпел, как телок. Даже обидно за него становилось Степану Егоровичу. Особенно когда Галя уходила прогуляться с комроты капитаном Сердюком.
Плотников и это безропотно сносил. Капитан Сердюк часто заходил в землянку к санитаркам. Он шутил и всегда смеялся первым, уверенный в том, что все тоже будут смеяться – как же, начальство шутит! Степан Егорович не знал, что у Гали с этим Сердюком было, только как-то прибежала она вся зареванная. Степан Егорович и Плотников сидели в это время у санитарок, чаи гоняли. Галя пришла, легла в углу и молчит. Подружки спрашивают, в чем дело, что стряслось, – она молчит. А потом вдруг реветь начала. Плотников молча поднялся и вышел из землянки. Степан Егорович – за ним. Он еще не понимал, в чем дело, но пошел, почувствовал неладное. Плотников топает прямым ходом к Сердюку в командирский блиндаж. У входа обернулся и сказал:
– Если не хочешь – не ходи.
– Почему это не хочу? – даже обиделся Степан Егорович. – Очень даже хочу!
Сердюк сидел один. Развалился в деревянном кресле и револьвер чистил. Где это плетеное дачное кресло раздобыли, никто не знал. Степан Егорович остановился у входа, а Плотников прямиком к Сердюку, схватил за гимнастерку, рывком поднял на ноги. Комроты от такой наглости обалдел и ничего сказать не может. А Плотников в глаза ему заглянул и говорит, сквозь зубы цедит:
– Если еще девчонку обижать будешь, в первом же бою пулю пущу! И не в спину, а в морду, понял? При сви детелях говорю, прошу принять к сведению, гражданин капитан. – И Плотников швырнул Сердюка обратно на кресло с такой силой, что тот перевернулся вместе с креслом, растянулся на земляном полу. – Запомни, сука... – Плотников ошпарил его бешеным взглядом, повернулся и вышел. Степан Егорович – за ним. Шли к себе и молчали. Наконец Плотников спросил: – Самогонка у нас есть?
– Можно к разведчикам сбегать. У них точно есть, – ответил Степан Егорович. – Я мигом, Василий.
– Сбегай, Степан, окажи милость... – попросил Плотников, и только тут Степан Егорович заметил, какое у него было в тот момент страдающее лицо.
Господи, куда их потом только не вызывали!
И в штаб батальона, и в штаб полка, и даже в штаб дивизии. И простое начальство допытывалось, и особисты нервы трепали.
– Сержант Стекольников, вы слышали, как младший лейтенант Плотников оскорбил капитана Сердюка?
– Никак нет, товарищ полковник, не мог слышать.
– Почему не могли? Капитан Сердюк утверждает, ч*го вы в это время находились в блиндаже.
– Так я же далеко стоял, у входа... я же на ухо туговат, товарищ полковник, после контузии... в марте меня миной накрыло…
В штабе дивизии та же песня:
– Сержант Стекольников, вы видели, как младший лейтенант Плотников ударил капитана Сердюка?
– Никак нет, товарищ полковник, не мог видеть.
– Как это не могли? В штабе полка вы говорили, что плохо слышите после контузии. А не видели почему? Ослепли, что ли?
– Не видел, потому что младший лейтенант Плотников не ударил капитана Сердюка. Культурно они разговаривали, я у входа стоял. Вот только о чем они разговаривали – не слышал. Но – культурно, вежливо.
Степан Егорович вздохнул и загасил окурок. Поднялся с кровати, налил в стакан, выпил. Опять закурил.
Тихо в квартире. И вдруг в комнату донесся поющий голос Любы. Степан Егорович прислушался, разобрал слова:
– На позицию девушка провожала бойца…
Степан Егорович вновь повалился на кровать на спину, неподвижными глазами уставился в желтоватый с подтеками и сырыми разводами потолок... А это... событие, если можно так выразиться, произошло совсем незадолго до гибели Плотникова. Их батальон послали в большую, наполовину разбитую деревню. Они с Плотниковым быстренько отыскали для ночлега целый, неразрушенный дом. В доме жили глухая старуха и девушка необыкновенной красоты. По крайней мере, им тогда так показалось. У нее были черные продолговатые глаза, ямочки на крепких круглых щеках, и две толстые черные косы уложены венчиком вокруг головы. Постояльцев они встретили без особой радости, если не сказать хуже. Но согласились постирать их грязное белье, заштопать бушлаты, гимнастерки, прохудившиеся во многих местах. Грех солдата обидеть. Плотников хотел было малость поприставать к девице. И не потому, что она уж очень ему понравилась, а больше... по инерции, из спортивного интереса. Солдат же он, а не размазня какая-нибудь. Девушка встретила его домогания с усталой раздраженностью и даже брезгливостью.
– Ох, да не надо же... что вы все, как животные… сразу лезете, – и столько было в ее голосе усталости, тоски и равнодушия ко всему на свете, что Плотников мгновенно отстал.
Он сидел в красном углу, под иконами, и смолил самокрутку. А Степан Егорович уже расположился на лавке у окна, подложив под голову скатанную шинель. В доме было жарко – по случаю прихода солдат девушка натопила крепко. Она стирала в деревянной кадке у печи, рукава платья были засучены, открывая белые сильные руки, и ворот на груди расстегнут. Когда она наклонялась низко, Плотников ненароком видел ее небольшие нежные груди. Несколько раз в дверь колотили кулаками и прикладами, солдатские голоса громко спрашивали:
– Переспать есть где?
– Битком у нас! – врал Плотников. – Друг у друга на головах сидим!
Солдаты уходили, ругаясь.
– Немцы у вас стояли? – спросил Плотников девушку.
– Стояли, а як же... – ответила она, взбивая в кадке мыльную пену.
– Ну и как? – после паузы, дымя самокруткой, снова спросил Плотников, глядя на лицо девушки, покрывшееся бисеринками пота.
– Атак... стояли, и все…
– Не обижали, значит? – с двусмысленной усмешкой спросил Плотников и покачал головой. – Ай-яй-яй, ты гляди, какие немцы хорошие попались…
– А то! – с готовностью поддакнул Степан Егорович. – Ты гляди, какая она смурная, Василий. Небось плакала, когда они уходили…
– Лишнее говоришь, – попытался было остановить его Плотников, но Степана Егоровича понесло.
Подстегнуло его то, что девушка совсем не обратила на него внимания, будто его и не было вовсе, будто пустое место. Глядя в потолок, Степан Егорович стал распространяться о том, что все бабы – они и есть бабы гнусные, все лживые и неблагодарные, с одним обнимается, а уже на другого глаз кладет, одно слово – сучки паршивые, сколько из-за них мужиков замечательных погибло! Пушкин вот Александр Сергеевич, к примеру, или Лермонтов Михаил Андреевич…
– Юрьевич... – нахмурившись, поправил его
Плотников.
– Разве? – искренне удивился Степан Егорович. – Ну пусть Юрьевич, не в этом дело, а дело в том, Василий, что эти бабы…
И его снова понесло. Сколько ж лет ему тогда было? Ну да, годов двадцать пять, может, двадцать пять с половиной, в общем-то, взрослый уже бугай, женился перед войной, когда на фронт уходил, двух дочек оставил, а вот в голове все равно – мусор. Нахватался дурацких пьяных разговоров про баб и повторял как попугай.
Он разглагольствовал, лежа на лавке, и не видел, как хмурилась черноглазая дивчина, как от негодования у нее вздрагивали и раздувались маленькие аккуратные ноздри. Плотников поглядывал на нее, курил и молчал.
А самому Степану Егоровичу казалось, что говорит он ужасно остроумные и глубокомысленные вещи.
– Вот и освободили мы их, Василий, от фрицев.
А ведь тут и призадумаешься, в каком смысле освободили…
Договорить он не успел. Девушка намыленными подштанниками влепила ему по физиономии с такой силой, что Степан Егорович полетел с лавки. Вскочил, попытался открыть глаза и тут же зажмурился – мыльная пена больно ела слизистую оболочку. А девушка как с цепи сорвалась, лупила его наотмашь мокрыми подштанниками, и мыльная пена клочьями летела в разные стороны.
– А ну, геть из дому, освободитель поганый! – отчаянно голосила девушка. – Язык тебе выдрать, паразиту! Плотников раскачивался над столом и беззвучно хохотал, даже слезы текли из глаз. Степан Егорович наконец вырвал из рук девушки мокрые подштанники, швырнул их на пол и выскочил из дома.
– Завтра до вашего комиссара пиду, все ему расскажу! – кричала ему вслед девушка.
Степан Егорович стоял на крыльце, вытирая мокрое лицо, и шепотом матерился. Потом сел на завалинке и решил немного подождать. Сразу возвращаться в хату было бы как-то несолидно. Медленно потемнело небо, сползлись дырявые лохматые тучи, и начал накрапывать мелкий дождик. Степан Егорович сунулся было в дом, но дверь оказалась заперта.
– Эй вы там, деятели, отворите! – сердито закричал он и грохнул в дверь босой пяткой.
Открылось окно, и выглянул Плотников, сказал недовольно:
– Кончай греметь, спать мешаешь.
– Что же мне, под дождем полураздетым мокнуть?
– Не сахарный, не растаешь, – улыбнулся Плотников. – Ничего не поделаешь, брат, терпи. Я ее едва уговорил, чтобы она завтра к замполиту не пошла. Прям с утра бежать хотела. Злая сидит, как ведьма.
– А мне куда? Я ж вон без штанов и босой!
– Терпи, терпи, Степан, и не шуми... Ты вообще-то думай хоть самую малость, когда речи толкаешь. – Плотников как-то странно ухмыльнулся и закрыл створку окна. Степан Егорович сплюнул с досады и вновь присел на завалинку, накрылся шинелью с головой, пригорюнился. Идти искать в такую погоду новый ночлег не хотелось, да и попробуй найди его, каждая дыра набита солдатами. Проклиная все на свете, Степан
Егорович остался сидеть на завалинке. Так и задремал под шуршание дождя, накрывшись отяжелевшей от воды шинелью. Проснулся он оттого, что кто-то тряс его за плечо. На улице было совсем темно и тихо, дождь прекратился. Гимнастерка и шинель промокли насквозь.
– Идите в хату, – негромко сказала девушка, – простынете…
– Да ладно... – дернул плечом Степан Егорович, – перебьюсь... мы привычные.
– Идите в хату... – напряженным голосом повторила девушка, глаза ее остро блестели в темноте, – прошу вас…
Степан Егорович вздохнул, поднялся и молча побрел за ней в дом, забрался на сухую теплую лежанку рядом с Плотниковым. Со злостью ткнул его в бок, прошипел:
– Подвинься! Разлегся тут…
Плотников, оказывается, не спал. Усмехнулся:
– Отходчивая она... Я б тебя за твою трепотню всю ночь на улице продержал бы.
– Это ты, что ль, дверь запер? – догадался Степан Егорович.
– Ну, я…
– Понятно.... спасибо тебе, педагог хренов! Макаренко! – Степан Егорович повернулся к нему спиной и мгновенно уснул.
Утром они уходили. Попрощались с глухой старухой, с черноглазой девушкой тоже.
– За вчерашнее прошу извинить, – буркнул Степан Егорович, глядя куда-то в сторону.
Девушка вдруг заплакала, обняла его и поцеловала в небритую щеку, сунула в руку узелок с вареной картошкой и шматом сала.
– Видал? – весело подмигивал ему Плотников, когда они в строю месили дорожную грязь. – Да я за наших баб свет белый переверну! Я за них... – он не нашелся что еще сказать, и только потряс кулаком.
Степан Егорович молчал, то и дело разглядывая узелок с вареной картошкой, и острое чувство стыда кололо душу, досада охватывала, что так получилось, что не сказал девушке на прощание каких-то искренних, хороших слов... Плотников вышел из строя, окинул взглядом колонну понуро бредущих солдат, гаркнул:
– Гей, славяне! Что носы повесили?! Запевай!
И первым затянул песню... Да-а, много они с Плотниковым пережили всякого – и плохого, и хорошего.
Был бы жив сейчас Плотников, как было бы здорово! Единственный в мире человек, которому Степан Егорович мог бы излить душу, поговорить о жизни, и он замечательно все понял бы, совет дал бы самый правильный, поддержал, помог и защитил, если бы потребовалось.
Единственный в мире человек, друг, кореш... Степан Егорович поежился, поднялся и снова налил себе в стакан, выпил одним глотком и побрел на кухню. Он прислонился плечом к косяку, закурил и стал смотреть на Любу. И хоть стоять было тяжело и неловко, Степан Егорович не садился. Он смотрел на Любу и думал, что уже сколько лет они живут рядом, сколько ночей напролет, лежа на продавленной, скрипучей кровати, он думает о ней, видит ее глаза, слышит ее голос. Вот померла Роза Абрамовна, вроде как подарок судьбы... Иначе не поехали бы они вместе на кладбище, не гуляли по нему, не разговаривали... вдвоем... только вдвоем... Эх, Плотников ты мой дорогой, что бы ты посоветовал своему фронтовому другу? И ведь она замечала, чувствовала, что он сохнет по ней, погибает без нее! Не могла не чувствовать. Тогда, на кладбище, он это ясно понял. Так зачем же привела этого замухрышку Федора Ивановича? Неужто все дело в его деревянной ноге? Нет, не может так быть, даже думать так не хотелось... Видно, сердцу не прикажешь, любовь зла, полюбишь и…
Люба взглянула на него и вдруг улыбнулась. Она полоскала в корыте белье, руки были мокрые, красные, выжимала над корытом выполосканную рубашку. Степан Егорович молча подошел, отобрал рубаху и стал выжимать, да с такой силой, что затрещала материя.
– Порвешь, леший здоровый! – засмеялась Люба и потянула рубаху к себе.
Степан Егорович и сам толком не помнил, как это все получилось. Он вдруг обнял ее своими длинными сильными ручищами, и из самой глубины души, из самого потаенного уголка ее поневоле вырвалось тягостное и надрывное:
– Э-эх, Люба-а... люблю я тебя…
И до того это было неожиданно и нелепо, посреди кухни, в горячем чаду кипевшего на плите белья, что Люба засмеялась и даже вырываться не стала, только повернулась к нему сияющим смехом лицом:
– Кости поломаешь... пусти, лапы как железные…
Но когда она заглянула в его потемневшие, исстрадавшиеся глаза, когда увидела, как вздулись желваки под скулами, то вдруг поняла, что это не шутки, что это до горя, до боли всерьез.
– Пусти, Степан Егорович... – шепотом попросила она.
И хоть страшно стало ей в первые секунды, но тут же метнулась в душе шальная мысль, что, значит, жизнь ее не совсем прошла в трудах и заботах, что, значит, не совсем она еще старая, раз ее любит такой мужик.
Степан Егорович целовал ее в щеки, в шею.
– Я пить брошу, Любушка... – с бульканьем в горле выговорил он. – Я без тебя как пес подзаборный…
– О-ох... – со стоном выдохнула Люба, и в глазах ее сверкнули слезы. – Зачем ты, Степан Егорович, господи-и, ну заче-е-м? Ведь не вернешь ничего... не поможешь... Что ж ты раньше-то молчал, гвардии сержант? – Она отстранилась от него, посмотрела прямо в глаза.
– Боялся гвардии сержант... трусил гвардии сержант... – бормотал потерянно Степан Егорович. – Тогда на кладбище... я хотел... в душе все жгло, а вот сказать не смог... Да и раньше... Думал, ну кому одноногий калека нужен?
Дочка музыканта Игоря Васильевича Лена готовила в комнате уроки. Ей захотелось попить, она взяла из буфета чашку и пошла на кухню – и остановилась на пороге, точно встретила глухое непреодолимое препятствие. Ей было одиннадцать, и понимала она много.
На кухне, у корыта с грудой мокрого дымящегося белья, обнимались и целовались Люба и Степан Егорович. И тетя Люба почему-то всхлипывала, и горестно охала, и гладила Степана Егорыча по голове, плечам.
Разве когда целуются, плачут, недоумевала Лена.
– Степа, Степушка... – со стоном выговаривала Люба. – Что же нам делать? Ведь это грех, Степа... – Она взяла в ладони его лицо, заглянула ему в самую душу, прошептала: – Я ведь не смогу так жить, Степа…
Не смогу-у…
– Уедем, а? Люба! – горячо заговорил Степан Егорович. – У меня свояченица на Орловщине живет, в Шаблыкинском районе, будем там жить! Дом свой поставим! Хозяйство будет! Люба! А то хочешь, еще куда махнем? Куда хочешь? Россия большая, Люба! Что мы себе места, что ль, не сыщем?
– Ох, Степан, ты хуже дитя малого, – с печальной улыбкой Люба покачала головой. – А Робка? А Борька вот-вот вернется? А бабка? Куда их? Они ж пропадут без меня... Да и Федор Иванович…
– Ты и так лучшие годы на них положила, Люба! – не сдавался Степан Егорович. – Робка и Борька взрослые, глядишь, женятся и уйдут... Ты-то с кем останешься? С бабкой да... Федором Ивановичем? Заживо себя похоронишь, Люба!
Люба вдруг почувствовала чье-то присутствие в коридоре, настороженно вскинула голову, посмотрела на распахнутую дверь. Но хитрая девочка Лена успела спрятаться в коридор, крадучись, на цыпочках пошла по коридору и юркнула в свою комнату. Люба уловила едва слышные шаги, стремительно рванулась к двери в коридор, выглянула – в коридоре никого не было. «Почудилось... – испуганно подумала Люба и горько усмехнулась: – Теперь вот так любого шороха бояться? Каждый поцелуй воровать, каждое свидание... Ох, господи, твоя воля, зачем все мучения эти?»
Она вошла обратно на кухню, стала возиться с бельем, стараясь не смотреть на Степана Егоровича. А тот столбом стоял посреди кухни, опустив голову, и в голове этой шумело, беспорядочно метались ошалевшие мысли, обрывки каких-то ненужных фраз, вопросов – оглушен человек и никак не может сосредоточиться, не может найти нужные, те единственные слова, которые могли бы спасти Степана Егоровича. Впрочем, вряд ли можно было найти такие слова. Мир рушился на глазах гвардии сержанта, и он погибал под его обломками. Что смог бы сейчас посоветовать ему погибший фронтовой друг Василий Плотников? Пожалуй, только одно – застрелиться…
– Люба... – прохрипел Степан Егорович, хотел еще что-то сказать, но Люба мягко, но непреклонно перебила:
– Не надо, Степан. Не смогу я так... не сумею… по-воровски, украдкой. И уехать с тобой никуда не могу – дети у меня, мать-старуха... А Федор Иванович? Что же мне, предательницей дальше жить?
– Глупости говоришь, Люба! Мы ведь любим друг друга!
– Есть любовь, Степан, а есть... семья, – сухо ответила Люба.
– Ну ладно, будет! – Степан Егорович ощутил наконец ясность и спокойствие в голове, и пришли к нему те единственные слова, которые он должен был сказать Любе: – Понял я все, Любовь Петровна... Дети, мать-старуха – это все хорошо. Федор Иванович – распрекрасно. Только подумай, может, ты до этого предательницей жила?!
Люба молча смотрела на него, прикусив губу, качала головой, и слезы вновь закипели у нее на глазах.
– Нет, нет... – прошептала она и с ужасом почувствовала, что Степан Егорович говорил правду.
– Да! Только подумай, что лучше: уйти, полюбив другого, или жить с человеком без любви, по принуждению... Это, скажу я тебе, еще большая гадость... – и Степан Егорович ушел к себе, стуча по полу деревянной култышкой. Открыв дверь в свою комнату, он крикнул отчаянно: – Спохватишься, Любка, да поздно будет! Гляди, взбесишься!
Громко и тяжело хлопнула дверь. Люба окаменело стояла перед корытом, пальцы машинально перебирали мокрое белье, невидящие глаза смотрели в пустоту. Сейчас и она почувствовала, что мир рушится на ее глазах и она может погибнуть под его обломками…
...На улице стояла полная весна. Сияло жаркое солнце, на деревьях густо зеленели листья, звенели мальчишеские голоса во дворах. Играли в лапту, салочки, носились как угорелые. Ох, как тяжело учиться во вторую смену! День в самом разгаре, столько жутко интересного происходит на улице, а ты вынужден томиться в душном классе, слушать унылые голоса учителей, решать занудные задачки, заучивать бессмысленные формулы по химии или физике. Почему, куда ни глянь, везде жизнь устроена несправедливо?
– Совсем от весны одурели? – усмехался историк Вениамин Павлович, глядя на взбудораженный класс.
– Погода шепчет: бери расчет, езжай на море, – раздалась нахальная реплика с галерки.
– Успеете, наездитесь. А сейчас прошу внимания.
Прошу успокоиться! Или Колесов выкатится из класса колесом! Белов сейчас покраснеет, а Краснов побелеет! Несчастные балбесы! Вы же тупые, безграмотные людишки! С трудом помните, когда сами-то на белый свет родились! А туда же, историю изучают! Зубрилы! – сердито выговаривал Вениамин Павлович, и широкий шрам на лбу медленно краснел и вздувался.








