412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдуард Володарский » У каждого своя война » Текст книги (страница 7)
У каждого своя война
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 18:56

Текст книги "У каждого своя война"


Автор книги: Эдуард Володарский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 30 страниц)

– А признайтесь, душа моя, насовал я вам чертей в душу, а?

– Да уж, Феликс Иванович, душа сомнениями полна, – не без иронии ответил Сергей Андреевич.

– Чем не Мефистофель? – и он опять подмигнул Сергею Андреичу. – Скажу вам авторитетно: сомнения – путеводная звезда мыслящего человека по дороге к истине.

– Ну вас-то они давно должны были привести к истине.

– И привели, а вы что думаете? – он хитро посмотрел на Сергея Андреевича.

Они готовились к операции. Медсестра поливала им из чайника горячую воду, а они долго и тщательно мылили руки, стоя напротив друг друга.

– В чем же она заключается, поведайте миру, Феликс Иванович, заклинаю.

– Миру об этом знать незачем, не заслужил этот проклятый мир. А вот вам в знак искренней симпатии скажу, – Феликс Иванович наклонился к самому уху Сергея Андреевича и прошептал: – Все дерьмо, мой милый, кроме мочи... – и оглушительно захохотал.

Арестовали Феликса Ивановича Копылова в начале лета, когда началось наступление. К госпиталю подкатил открытый «виллис», в котором сидели двое автоматчиков-смершей и на переднем сиденье, рядом с сержантом-шофером, – майор в фуражке с малиновым околышем и малиновыми петлицами. Они выпрыгнули из «виллиса», неторопливо направились к госпиталю. Сергей Андреевич, Геннадий Шулепов и Игорь Старков помогали санитаркам развешивать на веревках выстиранные простыни. Увидев смершей, они озадаченно посмотрели на них.

– Чего это они прикатили? – растерянно спросил Шулепов.

– Не «чего», а «за кем»... – вполголоса ответил Старков.

– Шутишь... – обронил Шулепов, и в глазах у него заплескался страх.

Смерши вошли в госпиталь. Врачи молчали. Санитарки перешептывались, то и дело оглядываясь на дверь.

– Теряюсь в догадках... – пробормотал Старков и посмотрел на Сергея Андреевича. – У вас есть какие-нибудь соображения?

– Не знаю... – Губы у Сергея Андреевича дрогнули. – Боюсь сказать, но, может быть, снова за кем-нибудь из раненых.

– Мы бы заранее знали. Прошлый раз, когда этих... ну, дезертиров забирали, так они ночью позвонили Феликсу Иванычу и сообщили, что приедут утром…

А тут – здрасьте, не ждали…

В это время дверь открылась, и первым на крыльцо вышел майор, а за ним Феликс Иванович. Руки заложены за спину, голова опущена. Следом за ним шли двое автоматчиков – дула автоматов направлены подполковнику в спину. Сергей Андреевич обратил внимание, что у Феликса Ивановича нет погон на плечах. И это обстоятельство подвело черту всем вопросам. Арестован! Феликс Иванович подошел к «виллису» и остановился, поднял голову и окинул взглядом госпиталь, захламленный двор с кучами мусора, помятыми бочками из-под солярки, два санитарных автобусика с выбитыми стеклами. Он увидел врачей и медсестер, стоявших у веревок, протянутых от дерева к дереву, на которых под теплым ветром шевелились выстиранные простыни и наволочки. По лицу Феликса Ивановича Сергей Андреевич понял, что он хотел что-то сказать, но боялся. Гимнастерка свободно висела на нем – ремня с пистолетной кобурой не было. Один из автоматчиков открыл дверцу машины, забрался на заднее сиденье, второй автоматчик подтолкнул Феликса Ивановича стволом автомата в спину, и тот тоже залез на заднее сиденье, после него сел второй автоматчик и захлопнул дверцу. Майор оглянулся на медсестер, улыбнулся и помахал им рукой:

– Приветствую, товарищи женщины! – На врачей он даже не посмотрел, сел вперед рядом с шофером-сержантом, захлопнул дверцу, буркнул: – Поехали.

«Виллис» сделал крутой разворот и запылил по дороге мимо полуразрушенных домов районного центра.

Шлейф пыли тянулся за машиной.

– Хотел бы я знать, за что его? – пробормотал Игорь Старков.

– За язык... – ответил Геннадий Шулепов. – Он же, пьяный черт, знает, что молол. При ком попало.

– Прекратите! – резко сказал Сергей Андреевич. – И чтобы ничего подобного больше не слышал! Занимайтесь делом! – и он быстро пошел к двери, скрылся внутри госпиталя…

...До конца войны и даже после победы Сергей Андреевич вспоминал подполковника медицинской службы Копылова, пытался осторожно наводить справки, что стало с Феликсом Ивановичем, жив ли, а если жив, то где находится? Безрезультатно. Феликс Иванович как в воду канул. Наверное, расстреляли или погиб в штрафбате, а может, медленно загибается в одном из бесчисленных сибирских лагерей. Сергея Андреевича просто преследовали слова подполковника, высказанные в том давнем разговоре. И только теперь он стал понимать, даже чувствовать, что говорил тогда Феликс Иванович искренне, высказывая то, что накипело у него в душе, о чем с трудом молчал, и оно вырывалось наружу, только когда выпивал, терял контроль над собой. Как же трудно ему жилось, думал Сергей Андреевич, как же болела и страдала его совесть, если он вслух измывался над собой... Но самое страшное для Сергея Андреевича было в другом – теперь, по прошествии тяжких, кровавых лет, он начал понимать, какая правда была в словах Феликса Ивановича. Не правденка, не правдишка, не правдища, как любил выражаться подполковник медицинской службы, а именно – правда... С особенной силой он понял это, когда жутким смерчем пронеслось над страной «дело врачей». Сергей Андреевич читал газеты, а перед глазами стояло насмешливое лицо Феликса Ивановича, звучал в ушах его голос: «Ну что, насовал я вам чертей в душу? Скажу вам авторитетно – сомнения есть путеводная звезда мыслящего человека по дороге к истине».

Время шелестело над головой Сергея Андреевича, текли день за днем, год за годом, а он, казалось, не замечал этого – он как одержимый писал свой роман. Поклялся самому себе, что будет писать правду, и только правду. А там – хоть на куски режьте! Хоть до конца оставшейся жизни в тюрьму сажайте! Он написал великую правду о войне, о жизни и любви!

...Великий вождь и учитель всех народов помер пятого марта пятьдесят третьего. Несколько дней перед этим в школе зачитывали в актовом зале бюллетени о состоянии здоровья великого вождя, называли, сколько у него в крови всяких там шариков и ноликов. Сам директор читал. Учителя выстраивались вдоль стенки, как на каком-то ответственном смотре. Ученики старших классов были печальны, переживали, а малолеткам – все до лампочки, они с трудом сохраняли серьезность на лицах. Потом – баста, помер! В квартире все плакали. Бабка не верила, всех переспрашивала, даже надела теплое пальто и выбралась во двор, и там всех спрашивала, потом всхлипнула, прижав кончик платка к губам:

– Как же это я, дура старая, его пережила? Господи, куды ж ты смотрел-то? Цельный народ осиротел…

Как же мы теперь без тебя жить будем?

Подобный вопрос задавали себе десятки миллионов людей, страх и растерянность охватывали их – кто теперь будет ими управлять? Кто будет вести к светлому будущему? Кто будет изрекать истины, поучать и наставлять? Наверное, так себя ведут дети, которых во время прогулки в лесу покинула воспитательница. Время спрессовалось, дни и месяцы летели с грохотом и свистом, как камни в горах.

Но были и те, кого при известии о смерти вождя охватила бурная, почти безумная радость, – политзаключенные и уголовные зэки. Амнистия! Слово это витало над страной. И если политзаключенные амнистию не получили, то десятки тысяч уголовников вышли на свободу.

Люба замирала от радости – скоро должен объявиться Борька! Но Борька почему-то не объявлялся и перестал писать, просить посылки.

Весна грянула дружная и жаркая. Уже в мае ходили без пальто. И все как-то утряслось и забылось потихонь ку – расстрел Берии, разгул уголовщины в Москве, когда грабили в переулках среди бела дня. На газетных полосах замелькала улыбающаяся физиономия Хрущева.

Заговорили о беззаконии, о репрессиях, о гибели миллионов невинных людей. Все ужасались и не верили.

Борька не объявлялся. А Сергей Андреич с упорством маньяка писал по ночам роман…

Робка любил эти ранние утренние часы. Потому, наверное, они так часто с Богданом прогуливали уроки.

Друзья выскакивали из подъезда и, как завороженные, останавливались, оглядывая тихий маленький дворик, покрытые росой деревья. Даже на железной, крашенной зеленой краской решетке, отделявшей один двор от другого, были заметны крупные капли росы. Окна в доме почти везде нараспашку, но не слышно голосов, радио или музыки. Почти деревенская тишина. Только с улицы доносился перезвон трамваев. И вдруг в соседнем подъезде хлопает дверь, и слышится гулкий топот шагов – кто-то торопится на работу.

А на крыше противоположного дома, как раз между чердачным слуховым окном и трубой, примостилось умытое, чистое солнце, и его лучи обливали теплым ясным светом голубей, расхаживавших по карнизу. Робка и Богдан закидывали за спины обшарпанные полевые сумки, набитые истрепанными, в чернильных пятнах учебниками, и не спеша шли по тихим пустым переулкам к набережной. К друзьям приходило то мечтательно-торжественное состояние, когда они могли прогулять любые уроки, даже если за это будет грозить смертная казнь. На темной воде покачивалось, вспыхивало солнце. На другом берегу реки поднимались тяжелые темно-красные зубчатые стены Кремля и победоносно сверкал купол Ивана Великого. Робке почему-то казалось, что там должны вот-вот зазвонить.

– Давай постоим... – предлагал Робка, и Богдан, пожав плечами, останавливался, хотя смотреть на мутно-серую воду ему было, честно говоря, скучно. Но раз друг просит... Робка смотрел на глинистую непроницаемую воду и думал, что еще год, ну чуть больше, и он пойдет работать, и заработает кучу денег, и повезет бабку в Карелию, на Онегу. Пусть посмотрит старая, жить-то ей недолго осталось…

– Слышь, Роба, а давай к этой в столовку двинем, а? Пожрем на дармовщинку? – предложил неожиданно Богдан.

– К кому? – не понял Робка.

– Ну, к этой... к Милке. Там такую поджарку дают – обожраться можно.

– Ты что, там был уже? – покосился на него Робка.

– Ну был... – ухмыльнулся Богдан. – А чего? Добрая баба, пожрать дала.

– Ну ты и жук, Володька, ох и жучило! – засмеялся Робка. – Ладно, пошли! Она про меня спрашивала?

– Спрашивала. Где, говорит, твой дружок? Почему ты один заявился?

– А ты что? – допытывался Робка.

– А я говорю – у него бабка хворает…

Столовая была небольшая, в полуподвальные окна заглядывало весеннее яркое солнце. Небольшая очередь тянулась от кассира к раздаче блюд. На раздаче стояла Милка в белом халатике и белой косынке, с обнаженными по локоть руками и раскрытой грудью. Прядь темных волос упала на влажный лоб, щеки горели темным румянцем – на кухне было жарко.

– Дядя, чего тебе? – раздался ее громкий задиристый голос. – Чего рот разинул, молчишь как рыба?

– Гуляш мне... компот…

Милка быстро накладывала в тарелки, двигала их клиентам.

– А вам, женщина? И эта молчит! У вас что, на лбу написано?

– Как вы разговариваете?! Безобразие! Я жалобу напишу!

– Потом напишете, вон сколько народу ждет! Что вам, говорите!

– Лангет без гарнира.

Милка бухнула в тарелку квашеной капусты, бросила кусок мяса.

– Без гарнира не положено! – и тут она увидела Робку и Богдана, входивших в столовую, и вся расцвела от улыбки. – Ой, ухажеры мои пришли! Зинуля, подмени на пяток минут!

– Безобразие! – возмущалась дама, тряся головой от негодования. – Я просила без гарнира!

– Щас, дамочка, успокойтесь! – К раздаточному окну подлетела толстая краснощекая Зинуля, схватила чистую тарелку.

А Милка усадила ребят за столик в углу столовой:

– Ну что ж ты, а, Робка? И не стыдно?

– Чего стыдно-то? – сделал вид, что не понял, Робка.

– Я его до дому проводила, а он – с приветом! Забыл, позорник! Поматросил и бросил, да? – Она улыбалась, весело смотрела на него, и неподдельная радость была написана на ее лице.

– Школа замучила, – пришел на выручку Богдан. – Сплошные контрольные. Учителя озверели.

– Ладно, прощаю. Есть хотите? Щас накормлю от пуза. А вообще, как жизнь, Роба?

– Ничего... живем помаленьку.

– Брательник не вернулся?

– Да нет. Мать ждет каждый день. А ты откуда знаешь? Про брата?

– Да Гаврош рассказал! – махнула рукой Мила. – Ой, Робка, какой же ты все-таки смешной! Тебе говорили, что ты красавец парень? – Она вдруг обняла его и жарко зашептала в ухо: – Если будут говорить – не верь! – и тут же оттолкнула его, вскочила. – Щас накормлю вас!

И через несколько минут друзья хлебали наваристую густую солянку, так что за ушами хрустело. А Милка сидела напротив, подперев кулаком щеку, и заботливо, совсем по-матерински смотрела на них. Робка почувствовал этот взгляд, поднял глаза от тарелки.

– Ешь, Роба, ешь, – мягко улыбнулась Милка, и в ее бархатных глазах появилась грусть. – Наголодались?

– С утра не жравши, – ответил за Робку Богдан.

– Милка, скоро ты там? – донесся голос Зинули из раздаточной.

– Иду! Иду! – зло ответила Милка. – Три минуты подождать не может! – Она вскочила и убежала, мелькая стройными белыми ногами.

Раскрыв рот, Робка смотрел ей вслед. Вид у него сделался глуповатый. Богдан понимающе усмехнулся:

– Втюрился, что ли?

– Почему это я? Ты до меня сюда уже наведывался.

– Так я – пожрать... А ты точно втюрился, гы-гы-гы! – рассмеялся Богдан. – По роже видно…

– Если втюрился, то что такого? – нахмурился Робка, ему не понравился нахальный, бесцеремонный смех товарища.

– Дурак, она ж взрослая баба! – Глаза Богдана испуганно округлились. – А Гаврош? Он за нее голову оторвет.

Робка не ответил, поковырял вилкой в тарелке, вдруг спросил:

– Слушай, а она красивая?

– Не знаю... – пожал плечами Богдан. – Мне как-то до фонаря. А тебе чего, взаправду нравится?

– Ага... – Робка смотрел на него, и дурацкая улыбка застыла на его губах, а глаза были глупыми-глупыми. – Она мне снилась... и все время голая, – он прыснул в кулак и тут же смутился…

В клубе «Текстильщики» был вечер танцев. Танцевали под радиолу, администратор – пожилая женщина с копной белых травленых волос и в черном костюме – меняла пластинки. Танцевали два долговязых парня с набриолиненными «коками» (последний крик моды), в узеньких дудочках-брюках и рыжих, на толстой микропорчатой подошве туфлях. Тощими длинными ногами они выделывали немыслимые кренделя, подпрыгивали и вертелись, как волчки. Танцевали парень с парнем и девчонка с девчонкой. Большинство двигалось в ритме танго, некоторые пытались изображать фокстрот, а совсем «избранные» крутили рок-н-ролл. Название только-только появилось, и большинство даже не понимало его смысла. Тогда же впервые зазвучало непонятное слово «стиляга». И то и другое осуждали во всех газетах, это надо было презирать.

В зал Милка вошла первой, остановилась, окидывая сияющими глазами танцующую публику, тут же потянула Робку за руку – танцевать:

– О, «Брызги шампанского»! Ты умеешь?

Робка вспотел от напряжения. Танцевал он из рук вон плохо, несколько раз наступил Милке на ногу, еще больше вспотел и боялся поднять на нее глаза. На ней было эдакое веселенькое платьице с красными цветочками по голубому полю, с «фонариками» у плеч. Она танцевала легко и гибко, жадно стреляла глазами по сторонам, но иногда вдруг в упор начинала смотреть на Робку, и под этим взглядом ноги у него становились совсем деревянными.

– Ох, Робка, Робка... – глаза у нее стали грустными. – И зачем ты такой красивый?

– Что? – из-за громкой музыки он не расслышал ее слов.

– Ничего, проехали. – Она вновь завертела головой по сторонам. – Ой, сколько народу! И все веселиться пришли, во звери, а?

– Жить стало лучше, жить стало веселее, – усмехнулся Робка.

– Кому как... Кому веселье, а кому похмелье! – она засмеялась, откинув голову назад. Смеялась она заразительно, открывая ровный ряд белых поблескивающих зубов. – Так мой папка говорит!

Когда танец кончился, они пошли к буфету. Вернее, Милка потянула Робку за собой. Сунула ему в руку скомканную пятерку.

– Угости меня пирожными... и пивом.

– Твои деньги, сама и угощайся. – Робка даже обиделся, почувствовал себя униженным – у него было всего два рубля, и достать их из кармана он постеснялся.

– Ты что, обиделся? Ну чудак, Робка! А еще кавалер! Ты ведь должен за мной ухаживать, не знаешь? Возьми, возьми. Ты с Богданом тоже деньги делишь на свои и чужие?

– Сравнила! То Богдан, дружок... кореш.

– А мы с тобой кто? Любовники, да? – она засмеялась, озорно глядя на него.

– Кончай, Милка... – Робка опустил голову.

– Значит, тоже друзья! А если друзья, то – все пополам! Твое-мое отменяется! – и она силой вложила ему деньги в руку. – Иди. А я пока место займу.

Робка купил две бутылки пива и два пирожных и, подойдя к столику, протянул Милке сдачу, два рубля с мелочью.

– Оставь себе, – Милка беззаботно махнула рукой.

– Зачем? Мне не надо. – Робка положил деньги на стол.

– Оставь, пригодится, – она налила в стакан пива, выпила и залихватски подмигнула Робке. – Вкусно! Люблю красивую жизнь! А ты?

– Люблю... – улыбнулся Робка. – I (о воровать боюсь. Так Гаврош говорит.

Милка сразу же посерьезнела – вообще выражение ее лица менялось мгновенно.

– Смотри, Робка, от Гавроша держись подальше.

– А ты? – взглянул на нее Робка, и нечто большее прозвучало в его вопросе.

– Я человек взрослый, а ты еще пацан. – Она подмигнула, взъерошила ему волосы на затылке. – Я целую семью кормлю, понял? Отец-инвалид да сестренка с братом, понял?

– А мать? – спросил Робка.

– Умерла в прошлом году... Болела долго. – Опять глаза у нее сделались темными и грустными. – Так я с ней намучилась, так намучилась. Рак желудка у нее был…

Они сидели за столиком рядом с громадным фикусом в обернутой серебристой фольгой кадке. А над ними в широченной багетовой раме висели знаменитые «Мишки в сосновом лесу».

– В школу совсем ходить не будешь, что ли? – спросила после паузы Милка и опять уставилась на него своими глазишами.

– Почему? Буду... прогуливаю много... – он сокрушенно вздохнул, будто сам переживал и корил себя за это.

– А чего? Учиться неинтересно?

– Да нет, почему?.. Математика проклятая замучила, а так ничего…

– Учись, Робка. Работать еше хуже. В столовке за день так набегаешься – ног под собой не чуешь…

А жизнь проходит! – она засмеялась. – А ведь она дается человеку один раз!

– И прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно... – улыбаясь, продолжил Робка знаменитое изречение из «Как закалялась сталь» Островского.

– А у тебя отец-мать живы, Робка? – перебила она вопросом.

– Живы... Только отца нету…

– Бросил, что ли?

– Да нет... с фронта не пришел... – Робка прикусил губу. – В извещении написано: «Пропал без вести»…

– Наверное, погиб... – сочувственно проговорила Милка и положила свою руку на руку Робки. – А мать ждет, конечно?

– Да нет, уже не ждет... – усмехнулся Робка. – Мужика давно привела. Отчим называется…

– Ох, Робка, Робка, что поделаешь... у многих так... Он тебя не бьет?

– Кто?

– Ну отчим? – она погладила его руку, стиснула ласково.

– Пусть только попробует, – зло усмехнулся Робка. – Прирежу…

– Ты на мать не злись... знаешь, по-всякому бывает... Стерпится – слюбится, так говорят…

– Да иди ты! – вдруг психанул Робка и вскочил, вырвав свою руку из ее руки. – Раскудахталась, как клушка! Тебе-то что? Такая сердобольная, прям дальше некуда!

Милка совсем не обиделась, взяла его снова за руку, потянула к себе, усадила обратно на стул – лицо у нее было виноватым, а глаза печальными и ласковыми.

– Ох, прости, Робочка... Обиделся? Я ж не хотела... Ну прости... А отец кем воевал?

– Танкистом был... – нехотя процедил Робка, отвернувшись.

– И мой танкистом был, – слабо улыбнулась

Милка. – Орденов у него – ужас сколько... А с войны слепой пришел... – она погладила его по плечу, вздохнула. – Так на него иногда смотреть страшно – лицо все обгорелое... не лицо, а маска... Вот не поверишь, а иногда вдруг думается... Может, лучше убили бы его, чтоб так не мучился... Ох, гадина я, такая гадина... – Голос у нее задрожал, глаза наполнились слезами, и они медленно поползли по щекам.

Робка растерянно смотрел на нее.

– Я сейчас, сейчас... – она виновато улыбнулась, стала утирать слезы, шмыгнула носом. – Три танкиста выпили по триста.…

Снова зазвучала мелодия танго, и центр зала стал заполняться танцующими парами. Робка и Милка теперь танцевали медленно, прижавшись друг к другу, Робка ощущал ее всю, гибкую, сильную и такую красивую. Она вдруг коснулась губами его уха, прошептала:

– Ты мне очень нравишься, Робка... очень, очень…

Он проглотил шершавый ком в горле, ответил хрипло:

– И ты мне…

Она улыбнулась, опять прошептала:

– Это ведь ничего, что я тебя старше? Всего-то на полтора года, правда, ничего?

– Конечно, ничего... – И душа Робки полетела в голубое поднебесье, подхваченная розовыми, с белыми крылышками амурами, он ничего уже не видел перед собой, кроме сияющего Милкиного лица, ее больших ласковых глаз. Никогда прежде Робка не испытывал ничего подобного.

Они танцевали танец за танцем, никого не видя вокруг и ничего не слыша, кроме мелодии танго. У него мурашки бежали по коже, когда он касался губами ее волос, щеки, когда чувствовал, как ее пальцы гладят его шею, а когда она тихо поцеловала его в щеку, у Робки и вовсе потемнело в глазах.

Они ушли из клуба чуть ли не самыми последними, когда в зале стали гасить огромную хрустальную люстру и дежурная несколько раз произнесла противным металлическим голосом:

– Вечер закончился, товарищи. Прошу покинуть зал.

Робка провожал Милку домой. Они шли плохо освещенными кривыми замоскворецкими переулками и разговаривали без остановки.

– А ты «Тарзана» все серии видел? – спрашивала Милка.

– Три только... такие очереди, озвереешь.

– А «Сестру его дворецкого» с Диной Дурбин?

– Нет, не видел... Мать как-то говорила, что это ее любимое кино.

– А «Багдадский вор»? – не унималась Милка.

– Видел! Моща кино!

– А тебе какие кино больше нравятся, про войну или про любовь?

– Про войну, – признался Робка, – «Константин Заслонов» нравится, «Секретарь райкома»... или вот это – «Королевские пираты» – ух, сила! Мне даже по ночам снилось! Как они там здорово на шпагах дерутся! Мы во дворе потом такие побоища устраивали…

– А мне больше про любовь нравятся... – Она опустила голову, задумалась. – Чего в войне хорошего? Как людей убивают? Так это только в кино понарошке убивают, а в жизни... по-настоящему…

– Война – занятие мужчин... – важно произнес Робка. Эту фразу он услышал от историка Вениамина Павловича и почему-то запомнил. Теперь вот сказал к месту. Но Милка глянула на него и рассмеялась:

– Где это ты вычитал? Или услышал от кого?

– Историк наш любит повторять... запомнилось, – смутился Робка.

Милка взяла его под руку, притиснула к себе крепко, пропела грустно-весело:

 
Робка-Робочка, клеш да бобочка.
Белый шарфик, прохоря! Полюбил бы ты меня! —
 

и опять засмеялась.

Вот и пришли. Милка остановилась у подъезда старого четырехэтажного дома.

– Завтра придешь? – спросила она.

– Приду... – Робка носком ботинка поковырял асфальт, сунул руку в карман и достал два рубля с мелочью. – Возьми, пожалуйста, Мила.

– Ух ты какой гордый, – нахмурилась она и вдруг обняла его и поцеловала в губы.

У Робки перехватило дыхание, белый свет померк перед глазами, и он издалека услышал ее насмешливый голос:

Ох, Робка, красавец парень, а целоваться не умеешь! Ведь я тебе говорила, что не умеешь! Чего до сих пор не научился?

А где мне было учиться? – совсем глупо спросил Робка, и Милка хихикнула, зажала себе рот ладонью.

– Ну, со своими... одноклассницами... – весело сказала она.

– Они тоже небось не умеют... – Робка тоже расплылся в дурацкой улыбке.

– Хочешь, научу? – шепотом спросила Милка, прижавшись к нему.

И вновь огненная дрожь пробежала по всему Робкиному телу, и в горле пересохло, и он едва пошевелил шершавым языком:

– Научи…

Она потянула его в подъезд и там, в темноте, обняла изо всех сил и поцеловала. Кепка с головы упала на пол. Милка ерошила его волосы, гладила кончиками пальцев по лицу и прижималась к нему так тесно, что он почувствовал, что ее тело тоже все дрожит. Вдруг она отодвинулась от него и проговорила совсем серьезно:

– Только никогда не думай обо мне плохо... Никогда, хорошо?

– Хорошо... – прохрипел он и теперь сам обнял ее, прижал к себе и стал жадно, ненасытно целовать.

Они несколько раз прощались и все не могли оторваться друг от друга. Обнявшись, разговаривали полушепотом обо всем и ни о чем, как это бывает у влюбленных – все равно, о чем разговаривать, лишь бы слышать голос друг друга. За грязным пыльным окном подъезда медленно серел рассвет. Первой спохватилась Милка:

– Ой, всю ночь процеловались! А мне на работу спозаранку – обещала девчонкам пораньше прийти, уборку затеяли, а то на кухне грязь непролазная и крысы бегают! – она все это выпалила без остановки, чмокнула Робку в щеку и застучала каблучками вверх по лестнице.

Люба тоже не спала, когда заявился Робка. Она перешивала старую отцовскую рубаху. Светила лампа в красном абажуре с мохнатыми кистями, висевшая низко над столом – предмет гордости. Люба купила ее по дешевке на Бабьегородском рынке у какой-то старухи. Уютно стрекотала швейная машинка «Зингер», еще довоенного производства, свет лампы освещал лицо матери, снующие проворно руки. Она вздрогнула и подняла голову, услышав, как щелкнул замок входной двери, потом раздались шаги по коридору, такие знакомые шаги. Вся квартира спала, и потому шаги эти были особен но хорошо слышны. Мать дождалась, когда Робка вошел в комнату, и тут же опустила голову, быстро завертела ручкой машинки. Ровный механический стрекот наполнил комнату.

– Извини, мам... – негромко проговорил Робка от порога. – Я девушку провожал…

– Девушку... – неопределенным тоном хмыкнула мать, странная улыбка появилась на ее лице и какая-то растерянность во взгляде. Собралась обрушиться с руганью, а тут – на тебе... девушку провожал... И не врет, кажется, и голос тверезый, и вид какой-то... чокнутый... Мать, обернувшись, посмотрела на него, спросила: – Есть будешь? На кухне треска жареная на сковородке. Подогрей только.

– Да не хочется что-то... – Робка неуверенно улыбнулся. – Спать хочу…

– Понятное дело, – усмехнулась Люба и снова отвернулась к машинке, завертела ручку, спросила: – Ну что, кончилась твоя учеба, раз по свиданкам стал бегать.

Учитель истории приходил, спрашивал, почему в школу не ходишь? Не тянет, да? Скучно учиться?

– Почему? – Робка прошел к старому кожаному дивану, стоявшему в углу рядом с кроватью бабки, отгороженной ширмой, стал раздеваться. – Директор не пускает.

– Почему это не пускает?

– Велел, чтобы ты в школу пришла. Дневник отобрал.

– Опять что-нибудь нашкодил? – Мать перестала вертеть ручку машинки, посмотрела на сына.

– Да ничего не нашкодил, – покривился Робка. – Кто-то стекло на первом этаже расколотил, а директор считает, что это я.

– Какое стекло? – не поняла Люба.

– Ну, у директора в кабинете... Кирпичом засветили. Так этот кирпич прямо директору на стол упал, – Робка злорадно ухмыльнулся.

– Кто ж эту гадость сделал?

– А я знаю?

– Знаешь, конечно. Или ты это сделал, или знаешь, кто разбил.

– Ну знаю, и что с того?

– Ах, ты товарища выдавать не хочешь? А то, что тебя вместо него в школу не пускают, этому товарищу не стыдно?

– А что он может сделать? Он же не виноват, что директор на меня думает?

– А кто это сделал? – спросила Люба для проформы, потому что и в мыслях не могла допустить, что ее Робка кого-то выдаст. И конечно, услышала то, что и ожидала услышать:

– Не знаю…

– Вот поэтому директор тебя и не пускает, шпану и прогульщика. Зачем тебя пускать-то? Чтоб ты другим учиться мешал? – Люба смотрела на него усталыми печальными глазами. – Не хочешь учиться – не надо, неволить не стану. На завод иди. Или вон на стройку к Федору Ивановичу... Неужто у матери на шее сидеть собрался? А может, воровать станешь? Вижу, тебя на блатную романтику потянуло…

Робка молчал, расстилая на кожаном диване простыню и одеяло. Спиной он чувствовал требовательный взгляд матери и не знал, что ответить. Можно, конечно, начать отпираться, уверять мать, что он жаждет учиться, что никакая он не шпана, но…

– Ты думаешь, для чего я живу? Чтоб тебя на ноги поставить... Бабушку прокормить... Чтобы ты человеком стал, а не каким-нибудь... отбросом общества... Вот Борька вернется, кому хлопот прибавится? Матери! Если опять за старое возьмется, задушу собственными руками! И ты... в общем, решай сам: не хочешь учиться – иди работать…

– Сказал же, директор не пускает... – пробурчал Робка и юркнул под одеяло, накрылся с головой. Стало тихо, вновь застрекотала швейная машинка. —

Мам... – спросил из-под одеяла Робка. – А ты про отца справки не наводила? Может, он живой... где-нибудь живет себе…

– Ну если б он был живой, разве ж он к нам не вернулся бы? – мать обернулась к дивану, усмехнулась.

– Вон дядя Толя из сороковой квартиры. В прошлом году вернулся.

– Так он в плену был... потом сидел... Отсидел свое и вернулся, – ответила мать.

– За что сидел?

– За то, что в плену был.

– И что, всех, кто в плену был, сажали? – Робка сдернул одеяло с головы, тревожно посмотрел на материнскую спину, затылок.

– Не всех, конечно... кому какой следователь попадался... кому везло, а кому... – с некоторой растерянностью в голосе отвечала мать.

– Так, может, и отец в плену был?.. А потом его посадили?

– Мы бы тогда знали, Робик. Он бы нам тогда написал... – Она задумалась, глядя в пустоту, повторила убежденно: – Обязательно написал бы. Он знаешь как тебя любил? – Глаза матери засветились воспоминаниями, и дрожащая улыбка появилась на губах. – Ты еще в люльке лежал. Вот он подойдет, посмотрит на тебя и плачет... – и у Любы в глазах заблестели слезы. – Любка, говорит, у меня двое сынов, я самый счастливый человек на свете…

– А кого он больше любил, меня или Борьку? – ревниво спросил Робка.

– Разве можно любить больше или меньше? – качнула головой Люба. – Можно просто любить – и все... И вас он любил... и меня... – Заскорузлым пальцем она смахнула слезу со щеки, шмыгнула носом и проговорила строгим голосом: – Дрыхни, спрашивалыцик! И чтоб завтра в школу отправлялся! Еще раз прогуляешь – шкуру спущу!

...Костина мама была молодая, красивая, в каком-то жутковато-роскошном халате небесно-голубого цвета, пышная прическа с шестимесячной завивкой, холеные руки с огненно-красными лаковыми ногтями. И прихожая была у них царственная: громадное зеркало в тяжелой раме красного дерева, какие-то диковинные китайские вазы, на которых были изображены пузатые полуголые люди с тощими бородками и узкоглазые красивые женщины в разноцветных кимоно, и деревья в горах, и причудливые птицы. Холодно поблескивал навощенный паркет в убегающем в глубь квартиры коридоре.

– Здравствуйте, мальчики, – голос у Костиной мамы был глубокий, бархатный. – Как вас зовут?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю