Текст книги "У каждого своя война"
Автор книги: Эдуард Володарский
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 30 страниц)
Робка усмехнулся. Наконец отчим нашел алюминиевую вилку с гнутыми в разные стороны зубьями, тщательно протер ее носовым платком, сел за стол и стал есть.
Жевал он медленно, словно приморенный бык на привязи, наклонив над столом голову. «Интересно, он хоть догадывается про маму и дядю Степу?» – подумал Робка.
Может, и догадывается, только вида не подает. Да нет, вряд ли, Федор Иваныч скрываться не умеет, простодушный мужик, ишачок рабочий, на таких все и держится.
Робка встал, подошел к окну и стал снова смотреть на башенные краны, освещенные прожекторами. Красиво. Робка покосился на Федора Иваныча. Сидит усталый человек в брезентовом плаще с откинутым на спину капюшоном, медленно жует, поскребывает вилкой по дну кастрюли, смотрит невидящими глазами в одну точку.
– Всю Москву ломают, – сказал Робка.
– Угу... Работы выше крыши... Двоек нынче много нахватал?
– Все мои, – усмехнулся Робка.
– Да-а, брат, хамство из тебя так и прет, – вздохнул Федор Иваныч и почему-то добавил: – А ведь я человек пожилой, ты меня уважать должен.
– Уважают за что-то, дядя Федя, а не за возраст.
– И за возраст уважают, – упрямо возразил Федор Иваныч.
«А за что тебя уважать? – невольно подумалось Робке. – Чего ты такого особенного сделал? У дяди Степы хоть два ордена Славы, медалей куча, а ты... Мама тебе рога наставила, а ты и в ус не дуешь. И даже если узнаешь, ничего такого особенного делать не станешь – пороху не хватит. Пообижаешься, похлюпаешь носом, и тем дело кончится. Но что же тогда такого особенного нашла в нем мать, когда привела его? Не первый же встречный! Значит, что-то в нем было такое? Наверное, в каждом человеке есть что-то такое особенное, даже в самом сером ишаке».
В прорабскую, гремя сапогами, ввалились трое рабочих и сразу загалдели, перебивая друг друга. Один был совсем молодой, наверное, на год или два старше Робки.
«Человек уже фанеру заколачивает, а я, долдон, в школе штаны протираю», – подумал Робка, разглядывая паренька.
Из этого галдежа Робка понял, что раствора понавезли чертову прорву, а кирпича не хватает, и раствор каменеет, его потом даже убрать невозможно будет. А все потому, что порядка нет, никакой согласованности. Федор Иваныч слушал, продолжая мрачно жевать картошку с котлетами. Будто вовсе и не к нему обращались.
И вдруг он с такой силой шарахнул кастрюлей по столу, что все трое разом притихли. И Робка искренне удивился – таким отчима он никогда не видел. И взгляд сделался совсем другой – холодный и властный, и мясистое, рыхлое лицо вдруг собралось, резче обозначились складки и желваки под скулами.
– Что разгалделись, как на базаре?! – рявкнул он. – Будто бабы! У самих котелки не варят! Воды в раствор побольше добавляйте – он остывать подольше будет... И кладку с угла начинайте – там больше раствору надо, значит, больше израсходуете. Что, сами дотумкать не могли? Пошли покажу! – Он швырнул вилку с гнутыми зубьями в кастрюлю, встал и первым вышел из прорабской.
В окошко Робка видел, как Федор Иваныч шел с рабочими через строительную площадку, стал ловко, несмотря на свое большое грузное тело, карабкаться вверх по лесам. И Робке опять подумалось, что Федор Иваныч, вообще-то, мужик совсем неплохой, и пашет с утра до вечера, и ничего плохого он Робке за все эти годы не сделал, ну брюзжит много, зануда порядочная, а так – терпеть вполне можно. Но что он будет делать, когда узнает про Степана Егорыча, этого Робка понять не мог и даже страшился представить подобную картину.
Нет, он не боялся ни за Федора Иваныча, ни за Степана Егорыча – он боялся за мать. Слухи и сплетни уже поползли во дворе, и Богдан намекал Робке, о чем говорят кумушки и старухи, сидящие на лавочках у подъездов или под деревянным раскрашенным грибком на детской площадке. Богдан, выпучивая заговорщицки глаза, пытался узнать у Робки, правда ли это.
– Ты лучше у своей матери спроси, ладно? – зло отвечал Робка. – Она у тебя все про всех знает.
– Да мне-то что... мне до лампочки... – хлопал глазами Богдан.
– А если до лампочки, чего тогда спрашиваешь? Робка чувствовал, видел, как вся квартира то ли невольно, то ли сознательно оберегала Федора Иваныча. Несмотря на суровость и римскую прямолинейность нравов, царивших в коммунальной квартире, его почему-то жалели. По-другому не объяснишь. Никто Федора Иваныча в квартире не боялся, и сообщить ему «приятную новость» было бы просто удовольствием для Нины Аркадьевны, или, например, Зинаиды, или Полины, но... не сообщали. Это было невероятно, но за все годы проживания в столь ожесточенном коллективе жильцов Федор Иваныч каким-то непостижимым уму образом умудрился ни разу не поссориться ни с одним из жильцов, никому не причинил вольного или невольного зла. Это даже Робу удивляло. Какой-то он был... обтекаемый, что ли. Робке трудно было понять, что вся сознательная жизнь Федора Иваныча прошла в общежитиях, гражданских или армейских, и в силу природной доброты и покладистости он научился жить с людьми в мире, часто уступая им, успокаивая, уговаривая. Он не был силен физически, потому всегда старался любой конфликт закончить миром и со временем научился делать это с большим искусством. Хорошо или плохо быть от рождения добрым? Ответить на этот вопрос Робка не мог, хотя часто задумывался. Вон Богдан – добрый всегда, очень трудно его обидеть или вывести из себя. Но он же и глуп как валенок. Он обижается, но, как ребенок, через минуту забывает все обиды и снова полон доверия ко всем. Потому ребята во дворе так часто его разыгрывали и обманывали. Тогда они были маленькие. Но годы шли, а Богдан не менялся, его телячье добродушие было непробиваемым. Ну и что это принесет ему в будущем? Станет таким же вот Федором Иванычем, безответным ишаком, которому жена будет наставлять рога, будет помыкать им, ни в грош не ставить. А вот Робка все же любил Богдана, его широкую толстогубую улыбку, глуповатые большие глаза, лучившиеся добротой, его непробиваемое спокойствие, незлобивость. И если случалось, он не видел Богдана два или три дня (большего перерыва не было), он вдруг ощущал, что скучает по нему, что ему не хватает именно этого увальня с его обжорством, нелепыми вопросами, например:
– Слушай, Роба, а что такое материя?
– Какая? Бостон или шевиот? – усмехался Робка.
– Нет, я в этом смысле... ну, философском? Помнишь, физик рассказывал…
– И долго ты над этим думал?
– Да вот... подумалось... – разводил руками и выпучивал глаза Богдан, жуя сдобную булочку.
– Выбрось из головы, – советовал Робка. – Лучше булочку ешь.
И вдруг вспомнил Робка, что не всегда Богдан бывал таким добрым теленком. Он вспомнил, как Богдан однажды бросился на отца с ножом, защищая мать... как однажды в парке Горького они сцепились с компанией подвыпивших ребят и Богдан без страха и секунды колебания пошел один на троих, прикрывая упавшего Робку, дрался с ними так остервенело, что трое парней позорно побежали в кусты... как он воровал конфеты в доме у Костика, воровал для сестренки... Не-ет, Богдан – человек, друг до гроба, думал Робка, возвращаясь в трамвае домой. Тренькал звонок, кондукторша визгливо выкрикивала названия остановок. На коленях у Робки лежала кошелка с пустой кастрюлей.
...Гаврош заявился к Милке домой днем, когда в квартире никого не было – все на работе. Сама Милка взяла отгул, чтобы сделать большую уборку. Она как раз мыла полы, когда затренькал звонок. В коротком платьице, босая, с мокрой тряпкой в руке она открыла дверь, рукой неловко поправила упавшую на лоб прядь волос.
– Хозяйствуешь? – Гаврош затоптался на пороге.
– Ноги вытирай! – Милка бросила ему под ноги мокрую тряпку.
Гаврош, усмехаясь и жуя мундштук потухшей папиросы, с преувеличенной тщательностью вытер ноги, прошел в коридор. Милка зашлепала босыми ногами впереди.
– Зачем пришел?
– Как это? – удивился Гаврош. – Соскучился. Че это ты марафет наводишь? Гостей ждешь? – Он остановился у входа в «пенал», прикурил потухший окурок, привалился плечом к косяку.
Милка вошла в «пенал», обернулась, вновь резко спросила:
– Зачем пришел?
– Ты только не гоношись, не надо, – усмехнулся Гаврош, хотя в голосе прозвучала нотка угрозы. – Тебя добром спрашивают.
– И я тебя добром спрашиваю. Зачем явился?
– А что, не имею права? К тебе вход по спецпропускам, да?
– Уходи, Витька! У меня дел по горло. Скоро люди приходить с работы начнут, а полы не помыты.
Милка вышла в коридор, взяла тряпку, стала полоскать ее в ведре, потом бросила тряпку с водой на пол перед ногами Гавроша, стала мыть, перегнувшись пополам и ловко работая тонкими сильными руками. Гаврош долго молчал, наблюдая, вдруг лицо его зло передернулось, он выплюнул изжеванный окурок папиросы на вымытое место на полу. Милка медленно разогнулась, посмотрела ему в глаза, проговорила, тяжело дыша:
– Подними.
– Ты ж убираешься – вот и уберешь. Или ты только за дорогими гостями подбираешь, а я уже так, пришей кобыле хвост, да?
– Да. Подними, я тебе сказала. – Милка крутила в руках мокрую тяжелую тряпку, уже с ненавистью смотрела на Гавроша.
– Ты на кого хвост подымаешь, Милка? – Гаврош шагнул к ней, наступив на окурок. – Я ж к тебе как к человеку пришел, а ты скалишься. Вечером у меня соберемся?
– Нет, – отрезала Милка. – Разошлись, как в море корабли. Не понял, что ли? Могу повторить.
– От меня бабы просто так не уходят... – с ухмылкой покачал головой Гаврош.
– А вот так они от тебя уходят? – Ярость заплескалась в глазах Милки, и она хлестанула мокрой тряпкой Гавроша по лицу. Гаврош успел отклонить голову, и удар пришелся по плечу, брызги грязной воды легли на щеку.
– А-ах ты, с-сука... – процедил Гаврош, вырвав тряпку из руки Милки и замахиваясь, чтобы ударить.
Милка инстинктивно согнулась, закрывая голову руками. И рука Гавроша с тряпкой медленно остановилась, опустилась, тряпка шлепнулась на пол. Гаврош обнял ее, попытался прижать к себе – Милка сопротивлялась, все так же закрывая лицо и голову руками, бормоча бессвязно:
– Отстань, кому сказала... Чокнулся, да? Отстань… ну что ж ты навязался на мою голову, господи…
Гаврош не отставал, он затащил Милку в «пенал», схватил за руки, разведя их в стороны и пытаясь поцеловать Милку в губы. Она отчаянно сопротивлялась, вертя головой то в одну, то в другую сторону, но Гаврош был сильнее. Он заломил ей руки и стал валить на узенькую кушетку, приговаривая сдавленно:
– Ладно тебе... Забыла, да? Кончай дурочку валять, Милка... Ну чего ты, а? С тобой же по-хорошему, а ты целку из себя строишь... – Он повалил ее наконец, руки жадно зашарили по груди.
– Нет... – задыхалась Милка. – Никогда больше… нет! – Она хлестанула его ладонью по лицу, раз, другой, уперлась ему в грудь руками – откуда только силы взялись. Боже мой, да что она так взъярилась-то? – мелькнуло у нее в голове. Будто у нее раньше этого с Гаврошем не было, будто она действительно девочка-недотрога, ну одним разом больше... И тут же вспыхнуло в памяти рас терянно-счастливое лицо Робки, когда он обнимал ее на этой кушетке, бормотал что-то бессвязное, – и она снова ударила Гавроша по лицу, вцепилась ногтями ему в щеку.
Он рванул на ней платьице, но, когда ногти Милки впились ему в кожу, оставляя глубокие борозды, он взвыл от боли – несколько кровяных бороздок появились на щеке. Милка выскользнула из-под него, прижалась к стене, закрывая на груди разорванное платье.
– Нет! Никогда больше, понял?! Нет!
– Сука ты... Я твоему Робертино козью рожу сделаю…
– Только попробуй! Лучше скажи, откуда у тебя денег столько?!
– Молчи, тварь! Денис Петрович дал!
– За красивые глаза, да? А может, сам взял? В пустом магазине, куда мы за водкой ходили, забыл, да? А теперь эта кассирша за тебя в тюрьму сядет? А ее детей ты кормить будешь? Вор в законе! Морда ты позорная, понял? Дрянь!
Гаврош коротко и сильно ударил ее в скулу. Милка ойкнула, колени подогнулись, и она упала на кушетку.
А Гаврош ударил еще и еще. Милка вскрикивала, закрывала лицо руками. Гаврош навалился на нее, жарко дыша в лицо.
– Только вякни кому-нибудь – убью, как мышь, – со свистом шипел он. – Не я, так другие найдутся, запомни... И Робертино твоему башку отвернут, как шайбу с болта! – Войдя в раж, он еще раз сильно ударил ее в скулу. Милка уже не вскрикивала, лежала, откинув голову, закрыв глаза. Он изнасиловал ее такую, оглушенную, почти бесчувственную…
Встал с кушетки, застегнул брюки и медленно вышел из «пенала». На пороге оглянулся – Милка лежала на кушетке в задранном до живота платье, белые голые ноги вытянулись. Гаврош скривился от неожиданной боли и обиды, прикусил губу. Ему вдруг стало жалко и Милку, и себя, и острая ненависть к Робке пронизала его до пяток. Он прошел по коридору, открыл и с силой захлопнул дверь. От этого звука Милка очнулась, медленно подогнула под себя ноги, застонала, всхлипнула и заревела навзрыд.
– Гад... гад... – шептала она сквозь слезы. – За все заплатишь, гад…
Она вдруг резко поднялась, сняла с себя изорванное платье, достала черную длинную юбку. Она одевалась с лихорадочной торопливостью, всхлипывая и утирая слезы. Желание отомстить овладело ею всей, и других мыслей в голове не возникало. Она твердо знала, что сейчас сделает, и совершенно не думала о том, что будет потом, не думала, какая опасность может грозить ей.
Продолжая всхлипывать, она выскочила из квартиры, каблучки дробно застучали по лестничным ступенькам.
Она вышла из дома и заспешила по переулку. И тут судьба на какое-то время отвела от нее беду. В темноте она налетела на Робку. Он шел к ней. На углу они столкнулись – Милка едва не сбила его с ног.
– Милка, ты? – Робка вглядывался в ее зареванное, распухшее от побоев лицо. – Что случилось, Милка?
– Робка... Робочка-а... – Милка громко разревелась, уткнувшись ему в грудь, и ее худые плечи мелко вздрагивали. Робка растерянно гладил ее по плечам, по распущенным, спутавшимся волосам.
– Милка, миленькая... ну что ты, Милка…
Понемногу она успокоилась, Робкиным платком утерла слезы, с облегчением вздохнула – слезы освобождают от гнетущего тумана беды.
– Пойдем погуляем? – Она как-то жалобно взглянула на него.
Переулками они дошли до набережной, перешли через мост. Милка тихо, даже без волнения рассказала, как приходил Гаврош, как избил ее. Промолчала только о том, что он изнасиловал ее. Она держала Робку под руку, и ее пальцы то и дело нервно вздрагивали, а голос то напрягался, то ослабевал. Вдруг она проговорила с горечью уставшего, взрослого человека:
– Господи, как все надоело... эта жизнь дурацкая… когда она кончится?
Робка не нашелся что ответить, только крепче прижал ее руку. Он еще сильнее испытывал обиду и унижение за Милку оттого, что не знал, как поступить, понимал свое бессилие перед Гаврошем и его компанией.
Милка посмотрела на него сбоку, на его понурый, убитый вид, спохватилась и улыбнулась:
– Давай посидим? – Она первой присела на лавочку и, когда Робка сел, обняла его, взъерошила волосы на затылке: – Прости меня, разнюнилась перед тобой, как... девочка... Ух, какая же я дуреха – каждый день видимся, а мне все мало... Влюбила в себя малолетку, а теперь боюсь…
– Чего боишься? – спросил Робка.
– Тебя потерять боюсь, глупый.
– Ты меня в себя влюбила, а я, значит, ни при чем?
– Ты же бычок на веревочке... – Она тихо рассмеялась, после паузы спросила серьезно: – Тебе когда-нибудь что-то очень важное в жизни решать приходилось? Что-то очень важное…
– Не знаю... – Робка снял куртку, надел ее Милке на плечи, обнял, спросил: – А что?
– Не знаю, как тебе объяснить... – Милке хотелось все рассказать Робке о краже денег в магазине, и что сделал это Гаврош, и что она хочет пойти в милицию и заявить. Хочет, но не решается... боится…
И она проговорила: – Вот возьму и решу что-то очень важное.
– Что? Все грозишься, а не говоришь. Я тоже решу что-то важное, очень. – Робка поцеловал ее в шею.
– Что же ты хочешь решить?
– А женюсь на тебе! – с веселой бесшабашностью проговорил он, а Милка тихо рассмеялась.
Стоял теплый вечер. Справа от них тянулась набережная с цепочкой горящих фонарей, и желто-красные ломающиеся дорожки света бежали по черной воде, возвышался у пристани светящийся пароход-ресторан, оттуда доносилась музыка, на палубе о чем-то громко разговаривали трое подвыпивших мужчин и громко смеялись. Гудели, сверкая фарами, проносящиеся редкие машины.
– Если ты меня разлюбишь, я сразу... умру, – вдруг тихо и очень серьезно проговорила Милка. – Не веришь? Правда, правда – сразу умру…
Робка поцеловал ее, и у него перехватило дыхание.
– Я тебя никогда... никогда не разлюблю…
Она долго смотрела ему в глаза, потом отодвинулась, сгорбилась, глядя в землю. И вдруг сказала глухо:
– Это Гаврош в магазине деньги украл.
– Откуда знаешь? – вздрогнул Робка.
– Знаю, – качнула она головой и вновь посмотрела на него внимательно, изучающе.
– Брось... – Робка оторопел, испугался и даже не скрывал этого.
– Хоть брось, хоть подними, – ответила Милка. – Ворюга проклятый... Отец плюшевых мишек шьет... слепой... двадцать копеек за штуку. У него все пальцы иголкой исколоты... до крови... – Милка проглотила комок в горле, глубоко вздохнула, словно наконец решилась на что-то.
– Да откуда ты знаешь? – Робка все еще не верил, вернее, ему очень хотелось бы, чтобы слова Милки оказались без доказательств, оказались неправдой. И боялся признаться самому себе, что хочется ему этого потому, что тогда не надо будет решать что-то очень важное.
И очень опасное для Робки и Милки. Очень... позорное, с точки зрения Робки.
– Откуда ты знаешь? – повторил он.
– Знаю. – Она взглянула на него, жестко прищурившись, словно опять проверяла, какое это на него производит впечатление. – И заявлю куда надо... В милицию заявлю.
– Заложить хочешь? – прошептал Робка.
Она опять молча изучала его, и Робка не выдержал ее взгляда, отвел глаза в сторону. Милка усмехнулась:
– Что ж ты тогда про свою соседку рассказывал? Двое детей у нее, с работы ее выгоняют, детей кормить нечем будет... Конечно, в сторонке сочувствовать всегда легче.
Робка понимал жестокую правду ее слов, сидел опустив голову.
– Не бойся, – сказала Милка. – Тебе они ничего не сделают.
– Да я не об этом, Мила, – неуверенно забормотал Робка.
– А о чем? – Теперь она чувствовала разницу между ним и собой, которая заключалась прежде всего не в двух годах возраста, а в том, как жила она и как жил он, в том, что значил труд для нее; и в том, что ее любимый Робка труда как такового, в сущности, не знал никогда.
– Ну не об этом я, Мила! – уже нервно и обиженно проговорил Робка.
– А я об этом... Легавым стать боишься? – Она усмехнулась опять, и в голосе ее появилась интонация взрослого человека, разговаривающего с подростком-несмышленышем, в интонации этой даже сквозило презрение.
– Не боюсь! – обиженно ответил Робка. – Но не хочу быть легавым, понимаешь?
– Понимаю... Ты же шпана замоскворецкая... – снова усмехнулась Милка и поднялась. – Нет, Робка, ты просто – фраер дешевый. Пока. Не провожай меня.
– Подожди, Мила. – Он вскочил следом, схватил ее за руку, и выражение лица его было таким растерянно-детским, вся взрослость слетела с него, как шелуха.
– Подожди, Милка... – потерянно забормотал Робка. – Я понимаю, ты из-за меня хочешь... но я... я…
– При чем тут ты? Ох, Робка, ты так ничего и не понял! Пацан!
– Почему пацан? Я все понимаю, и я…
– А если понимаешь, то тем хуже для тебя. – Милка вырвала свою руку, быстро пошла по аллее, обернулась и крикнула: – Дешевка!
Робка вздрогнул, как от удара. Милка! Большеглазая Милка, его первая женщина! Которую он любил без памяти! О которой думал во сне и наяву! Назвала его дешевкой! За что? Как у нее язык повернулся такое сказать?! За то, что ему противно быть легавым?! Донести на товарища! Пусть бывшего, пусть грязного и гнусного, но товарища! Что во дворе скажут пацаны, когда узнают? Что скажут на улице?! По всему Замоскворечью?! Он, Робка Крохин, у которого брат сидит, вор в законе, заложил Гавроша – своего кореша! Заложил мусорам! Из-за бабы! Да он никогда в жизни не смоет с себя этого позора! Его будут сторониться, как чумного, будут плевать вслед! Да ему родная мать этого никогда не простит! Когда, где, в какие времена и в каких странах уважали доносчиков и предателей? И тут же Робка вспомнил воющую от горя на кухне кассиршу Полину и двоих ее замызганных детишек, ее выпученные в ужасе, пустые, залитые слезами глаза. Вспомнил, как жильцы собирали деньги... как они с Богданом и Костиком пошли на толкучку продавать костюм отца Костика. Ну что же, тут все нормально – они пытались выручить несчастную женщину, спасти ее от беды – но какое это отношение имеет к тому, чтобы пойти и продать ментам Гавроша? Только ведь именно он украл у Полины деньги! Нет, не у Полины он украл, а из кассы в магазине – большая разница. Но страдать-то от этого будут Полина и ее дети... Робка брел по темным аллеям, опустив голову, пиная носком ботинка мелкие камешки. Вообще-то, если честно, Гаврош и у Полины украл бы, если б как-нибудь ненароком попал к ней в комнату и там каким-нибудь чудом лежали большие деньги... и маленькие деньги украл бы... Если честно, Гаврош у кого угодно украл бы, и ему абсолютно плевать, на какие шиши человек завтра купит себе кусок хлеба, будь то женщина, девушка, старик или калека. Вор различий между людьми не делает – все, что плохо лежит, все его. И даже то, что хорошо лежит, – постарался, приложил силы, проявил хватку и смелость, значит – твое... Но ему-то, Робке, что теперь делать? Опять попал в переплет и не знает, как выбраться. Ладно, его дело – сторона, а с Милкой как быть? Ведь она пойдет и заложит, в этом Робка уже не сомневался... И у него похолодело в груди от предчувствия, что может ждать Милку потом... и он опять бессилен что-либо сделать... как-то поступить, чтобы предотвратить... Да все же воруют, черт подери! Сама Полина чуть не каждый вечер из магазина кошелки продуктов таскает, неужели на зарплату покупает? Дядя Егор с завода тырит все, что плохо лежит, – в своем хозяйстве и ржавый гвоздь пригодится. Мама нет-нет да и принесет с завода кулек-другой украденного рафинада. В прошлом году, когда ремонт в комнате делали, так Федор Иваныч штук пятьдесят рулонов обоев приволок. На ремонт ушло пятнадцать, а тридцать пять Федор Иваныч продал нескольким соседям в подъезде по дешевке и был страшно рад – какое выгодное дело обтяпал! А Игорь Васильевич из своего ресторана вообще мешками прет – курей, мороженую рыбу, мясную вырезку, овощи и еще прорву всякого. Да и Милка тоже из столовки домой продукты и закуски разные носит. В кастрюльках. Сама хвасталась! Робка вспомнил, как Федор Иваныч говорил Любе как-то за ужином, что сдают они комиссии одну девятиэтажку, а тех стройматериалов, которые на нее пошли, с лихвой хватило бы еще на такую же девятиэтажку, и еще смеялся при этом.
– Понятное дело, растаскивают, – сказала Люба. – Озверел народ от нищеты, вот и тащит все, что видит.
– Да не скажи... – посмеиваясь, отвечал ей
Федор Иваныч. – Много ли работяга утащит?
А вот начальство машинами кирпич вывозит, и рамы оконные, и двери, и паркет, и обои – ну обнаглели, спасу нет! Раньше бы за такое... не посмотрели бы, что начальник... Под расстрел бы – и дело с концом!
– Всех не перестреляешь, – коротко рассмеялась Люба. – А теперь начальников стало больше, чем работяг.
Робка остановился посреди темной аллеи сквера, не зная, куда идти дальше и что делать. Как остановить Милку от рокового шага, который она решила совершить? Грамоту ей мусора дадут, елки-палки! Медаль на грудь повесят? И посоветоваться не с кем. Кому про такое расскажешь? Разве что к Вениамину Павловичу пойти? А он разговаривать не захочет – книжку потребует. А книжка у Гавроша…
И Робка поплелся к Гаврошу за книгой. Дверь ему открыла пьяная Катерина Ивановна, громко хмыкнула от удивления и пропустила Робку в коридор.
– А ты говорил, Робка с Милкой милуется, а он – вот он! – проговорила Катерина Ивановна, пропуская Робку в душную, накуренную комнату.
Там, как всегда, шумела пьянка. И участники те же – Гаврош, Ишимбай, Валя Черт, Карамор. Правда, рядом с Денисом Петровичем сидел на диване еще один мужик лет сорока с лишним, тощий, с длинным, лошадиным лицом и голубыми навыкате глазами. Денис Петрович пару раз назвал его Лосем, и Робка понял, что это кличка мужика.
– Че тебе тут нужно, а, фраерюга?! – злобно спросил Гаврош, поднимаясь из-за стола. – Че ты сюда шастаешь? Тебя кто звал?
– Ходит, вынюхивает, сука легавая... – пьяновато поддакнул Валька Черт. – Дай ему в глаз, Гаврош! Робка вдруг рванулся к столу и схватил Вальку Черта за грудки, рванул на себя, захрипел:
– Кто сука легавая? Кого я продал?! Кому?! За такие слова я тебя, тварь, на нож поставлю!
Взрыв Робки был настолько неожидан для всех, что стало тихо. Валька Черт молча вырывался из рук Робки, мужик по кличке Лось сказал одобрительно:
– Ты, Валек, за такие слова... доказать нужно…
А если не докажешь, можно и перо в бок схлопотать.
– Резвый малец, – хмыкнул Денис Петрович. – Пришел в дом – и сразу за грудки!
– Ох, Валька, до чего ты противная морда! – скривилась Катерина Ивановна. – Ну всегда, паразит, воду мутит! За что парня обидел?!
– Отпусти его, ты, псина, а то... – Гаврош угрожающе сжал кулаки и шагнул к Робке. Тот оттолкнул от себя Вальку Черта, и Валька пьяным мешком рухнул обратно на стул, задыхаясь:
– Н-ну-у, с-сучара, н-ну-у, я т-тебе с-сделаю…
Гаврош остановился напротив Робки, повторил:
– Че пришел? С Милкой нагулялся, а теперь сюда пришел?
– Мне книга нужна... – ответил Робка. – Историк требует.
– Ах книга-а! – Пьяная улыбка расползлась на лице Гавроша. – Какая книга?
– Какую ты у меня на «Стрелке» почитать взял.
– Когда я у тебя брал?! – продолжал улыбаться Гаврош. – Ты перепутал, Робертино! Это ты Милке книгу дал, а у меня спрашиваешь.
– Дай ему в глаз, Гаврош! – крикнул Валька Черт и стукнул кулаком по столу. А Денис Петрович в это время что-то шептал на ухо Лосю.
До Лося наконец дошел смысл того, что шептал ему Денис Петрович, и он протянул, захлопав белесыми ресницами:
– A-а, вон что... Ну, я те, Денис, скажу: сучка не захочет, кобель не вскочит... А легавым называть не имеет права, законно! Если доказать не может – не моги!
– Ну он еще сопля, как хошь назови... – заржал Денис Петрович. – Поживи с наше, тогда и качай права.
– Кончай, Гаврош, не гони волну... И не держи на меня зла, ей-богу, я ни в чем перед тобой не виноват... – и Робка протянул Гаврошу руку, заглянул в глаза, добавил после паузы: – Я никогда не хотел сделать тебе плохо.
– Не хотел, но сделал, – ухмыльнулся Гаврош, с преувеличенным вниманием глядя на открытую ладонь Робкиной руки.
– Гаврош, дай ему в пятак! – вновь взвизгнул Валька Черт. – Он у тебя бабу увел!
– Заткни хайло! – цыкнул на него Гаврош. – Мам, где книга?
– Какая книга, сынок? – удивилась Катерина
Ивановна.
– Ну эта... про этого…
– «Мартин Иден», – сказал Робка.
– Во, точно! – пьяно качнулся Гаврош. – «Мартин Иден»! А кто Мартин Иден? Ты или я?
– Ты, – ответил Робка.
– Да, я – Мартин Иден, – согласно кивнул Гаврош. – А ты кто? Сказать?
– Скажи... – Робка опустил руку, поняв, что Гаврош ее не пожмет.
– Скажи ему, Гаврош, скажи! – поддакнул Валька Черт.
Ишимбай спал, навалившись грудью на стол и уронив голову на руки, даже всхрапывал сладко.
– Только сначала книжку принеси, – добавил Робка.
Катерина Ивановна покрутила ручку патефона и поставила старую, заезженную пластинку. Поплыла мелодия, сквозь потрескивания запел женский голос:
На позиции девушка-а провожала бойца,
Темной ночью простилася на ступеньках крыльца,
И пока за туманами видеть мог паренек,
На окошке на девичьем все горел огонек.
Гаврош, пошатываясь, двинулся в другую комнату и скоро вышел оттуда, держа в руке книжку.
– На! – Гаврош протянул ему «Мартина Идена». – А теперь тебе сказать, кто ты? Сказать?
– Ну скажи... – Робка взял книжку.
– Дешевка... – Гаврош сплюнул на пол и растер ногой.
– От это по-нашему, Витек! – заржал Денис Петрович. – Как он его, а, Лось?!
– Бей в глаз – делай клоуна! – взвизгнул Валька Черт.
Робка повернулся и пошел из комнаты, физически ощущая на спине тяжесть взгляда Гавроша.
– Ты зверюга, Витька! – крикнула Катерина Ивановна. – Че ты на него все набрасываешься, как кобель цепной?! А мне вот Робка ндравится!
– В ж... его поцелуй, если нравится! – сказал
Валька Черт.
– Ты к-кому, падла, такое говоришь? – прорычал Гаврош, и послышался глухой тяжелый удар.
Когда Робка вышел в коридор и обернулся, он увидел лежащего на полу Вальку Черта. Гаврош остервенело бил его ногами. Робка закрыл дверь и побежал по полутемному коридору, выскочил на лестничную площадку.
«Дешевка!» – будто молотом стучало у него в голове. Он бежал по набережной, и в мозгу больно отзывался голос Гавроша: «Дешевка!», а потом раздался голос Милки: «Дешевка!»
Ах, память, драгоценная наша память! Может быть, самая нужная функция мозга. А может быть, и самая ненужная! Прошло много-много лет, а Роберт Семенович часто слышал в бессонной ночи эти голоса, Милки и Гавроша: «Дешевка!» Сколько раз перебирал в памяти самые малые мелочи тех встреч и разговоров. И почему же они такой болезненной занозой засели в сердце? Разве мало было потом горьких утрат и страшных, несправедливых оскорблений? Но все быстро вытиралось из памяти, быстро переставало сдавливать горькой обидой сердце, но вот те два голоса, произнесшие одно и то же слово, звучали в душе с постоянной болью. Может быть, потому, что он никогда об этих встречах с Милкой и Гаврошем никому не рассказывал. НИКОМУ. Ни матери, ни жене, ни детям. Он чувствовал, что будет носить в сердце эту обиду до самой смерти и вместе с ней уйдет в небытие. Он был уже знаменит и богат, и все в жизни складывалось замечательно, удача шла с ним рука об руку, любила жена, росли трое прекрасных детей, но почему же вдруг черным туманом заволакивало душу и он слышал в ночи звонкий девичий крик: «Дешевка!», а следом за ним – хриплый мужской голос отчетливо произносил: «Дешевка!» Что за наваждение?! Что за дурацкая привычка русского человека терзать себя дурными воспоминаниями, со сладостной болью вновь и вновь переживать то, о чем нормальный француз забудет через полмесяца и не вспомнит больше никогда. Выбросит из памяти и сердца, потому что это мешает дальше жить, расшатывает здоровье, вредит психике... А может, это грыз его страх смерти. Какие мрачные и трагичные легенды бытовали в те времена о том, как воры жестоко мстят за предательство, за фискальство и донос. «Легавый!» – это было страшным оскорблением. «А как одному легавому вчера в трамвае все лицо «пиской» разделали? Ужас!» «Писка» – это безопасная бритва, которой вор мог полоснуть по лицу, по глазам – жуть! Хотя на самом деле таких случаев никто не мог и припомнить, чтобы видел лично. Но легенды, одна мрачнее другой, упорно ходили в народе. Так вот какой страх, как мышь, забился в самый темный уголок души! Он-то всему и начало!








