412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдуард Володарский » У каждого своя война » Текст книги (страница 25)
У каждого своя война
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 18:56

Текст книги "У каждого своя война"


Автор книги: Эдуард Володарский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 30 страниц)

В коллективизацию. Когда колхозный строй победил.

Припоминаешь? Ты еще сказал, что сам все это видел, уполномоченным райкома работал.

– Ну припоминаю... – слегка нахмурился Николай Афанасьевич – ему эти воспоминания были неприятны.

– А я потом прочитал, что как раз в эти годы, когда на Украине люди от голода друг друга ели, по решению правительства было продано за границу шестьдесят восемь миллионов пудов хлеба. Это в тридцать первом.

А в тридцать втором – еще больше. А в тридцать третьем сто миллионов пудов... Как мне это понять, Николай Афанасьевич?

– Золото было нужно, золото, – сильнее нахмурился Николай Афанасьевич. – На индустриализацию золото было нужно.

Он ответил и вдруг сам со страхом подумал, что говорит что-то не то, что вдруг оказался он на краю пропасти и подводит его к нему этот чертов Семен Григорьевич.

– Люди друг друга ели от голода... – шепотом повторил Семен Григорьевич. – А ты мне про индустриализацию толкуешь…

– Толкую! – повысил голос Николай Афанасьевич. – Не было бы индустриализации – мы бы войну проиграли! Это были необходимые жертвы!

– Как-как ты сказал?

– У тебя со слухом плохо? Необходимые жертвы! Когда делается великое дело – без жертв не бывает! И в гражданскую войну были жертвы! И еще будут!

– Помнишь, что сказал Достоевский? Не может быть справедливого, светлого... я точно не помню, но смысл таков... если в основу этого светлого будущего положена хоть одна невинная жертва... или слезы ребенка, не помню точно, но смысл – таков! Не может быть никакого светлого будущего, если ради него загублены миллионы... люди друг друга ели от голода, ты подумай только, люди!

– Да пошел ты к черту со своим Достоевским! Нашел писателя! Реакционный писателишка, Чернышевского ненавидел, а ты мне его изречения втолковываешь! Он говорил – не может быть, а мы говорим – может! И будет! Он говорил, а мы – делаем! Вот-вот, следователь мне как раз про это говорил! Теперь понятно, чьи это мыслишки! Получается, не врача того арестовать надо было, а тебя, Семен Григорьевич!

– Можешь арестовать. Прямо хоть здесь, – сухо проговорил Семен Григорьевич. – Я готов.

– Я не арестовываю! Для этого другие люди есть! – уже яростно выкрикнул Николай Афанасьевич.

– Знаю. Мы их с тобой на фронте видели. Лихие ребята. Бравые. Со своими мастера воевать, – второй раз за все время разговора усмехнулся Семен Григорьевич. – Да и ты их видел, Николай Афанасьевич, а? Тогда они со своими воевали и теперь со своими сражаются.

– Ты-ы! – задохнулся Николай Афанасьевич. – Ты-ы... за эти разговоры знаешь, что бывает! Ты – контрреволюционер! Наконец-то я понял! И мысли твои контрреволюционные! Ты – враг! Понял?!

– Понял, – спокойно кивнул Семен Григорьевич и подумал, что надо бы встать, распрощаться и уйти – разговор исчерпан, ничего больше не будет и помощи Сергею Андреевичу никакой не будет. Не так надо было разговаривать, не так! Поюлить надо было, разжалобить, попросить, сказать, что это Сергей Андреевич – натуральный дурак, сам не соображал, что делает, написал чушь по недомыслию, простить его надо, он и подписку любую даст, что вообще больше ничего писать не будет, станет вести себя примерно, и покается прилюдно, у партии и советской власти прощения попросит, и тогда... Но тут же Семен Григорьевич подумал, что нельзя так, что это было бы оскорблением самого Сергея Андреевича, его бессонных ночей, их бесконечных разговоров о жизни, правде, справедливости... Но ведь человек погибнет! Оттуда просто так не выпускают! Сотрут в порошок, отправят, куда Макар телят не гонял! А у него жена в больнице, что с ней будет? Умрет от припадков, от тоски и горя... Что же делать-то, что делать?

– Зачем ты ко мне пристал, а? Что ты мне второй час душу мотаешь? – свистящим шепотом спросил Николай Афанасьевич и встал, быстрыми шагами прошел к книжному стеллажу, открыл рывком дверцу, достал бутылку коньяку, рюмку, выпил, еще раз налил и выпил, постоял неподвижно, тупо глядя перед собой, потом проговорил глухо:

– Уходи, Семен... и больше…

– Григорьевич, – добавил Семен Григорьевич.

– Уходи, Семен Григорьевич, и больше никогда мне не звони.

Семен Григорьевич встал, медленно пошел к двери, бросил на ходу, не глядя на Николая Афанасьевича:

– Прощай…

– И тебе того же... – не повернувшись, ответил тот.

Семен Григорьевич дошел до двери, уже взялся за медную толстую ручку и вдруг опять подумал, что так нельзя, не имеет права он уйти просто так, уйти – это значит подвести черту под судьбой Сергея Андреевича навсегда, ведь, кроме Николая Афанасьевича, никто не поможет, обратиться не к кому. И Семен Григорьевич повернулся и, задыхаясь от волнения, сказал хрипло:

– Во имя прошлого нашего... нашей дружбы фронтовой, Николай Афанасьевич, прошу тебя... заклинаю тебя – помоги! Несправедливость великая совершается опять... замечательный человек погибнет... Умоляю – помоги…

Николай Афанасьевич вздрогнул, спина его напряглась, он медленно повернулся, подошел вплотную к Семену Григорьевичу, держа в одной руке бутылку, в другой – рюмку, щека у него нервно дернулась, и в глазах – Семен Григорьевич отчетливо увидел это – стояли слезы. Он подошел совсем близко и зашептал Семену Григорьевичу в лицо, кривя губы:

– Не могу... я сам их боюсь, понимаешь? Я позвонил, говорил, мне ответили... Это страшный народ, Семен Григорьевич... не могу... прости.

– Тогда прощай. И ты меня прости, Николай Афанасьевич, вводил тебя в искушение, – вновь сухо и бесстрастно проговорил Семен Григорьевич, открыл дверь и вышел вон…

Он медленно брел по улице, шумной и многолюдной, смотрел перед собой и ничего не видел. Столкнулся с женщиной, несшей тяжелую сумку с продуктами, извинился сухо и побрел дальше. Прав Николай Афанасьевич в одном – для чего ему теперь жить? Жизнь потеряла теперь всякий смысл – дальше ничего не будет, никакого просвета. Можно ходить на работу, возвращаться в свою комнату, готовить себе ужин, съедать его, ложиться спать, заведя будильник, и утром вставать по звону этого будильника, умываться, завтракать и снова отправляться на работу, где у него нет ни друзей, ни даже хороших приятелей – ведь он не пьет, он нелюдим, на работе его считают букой и сухарем. И так будет продолжаться день за днем... а зачем? Появился у него друг, настоящий друг, и он не смог ему помочь, когда тот попал в беду, хотя в этой беде он тоже был виноват. Единственный друг настоящий, с которым связано проклятое и драгоценное прошлое, и того он потерял только сейчас, потерял навсегда!.. Что осталось? Надежда? На что? Что может перемениться в этой жизни? Ведь все так прочно и незыблемо, зло вошло в кровь и плоть людей, и они сами не понимают, что это зло, они воспринимают его как неотвратимость судьбы и живут себе, живут, не зная, что может быть другая жизнь... Но ведь надежда остается всегда. Кто-то сказал, что надежда умирает последней. Но Семен Григорьевич был мужественный и бесстрашный человек и понимал, что надежда – удел трусов. Даже приговоренный к смерти, которому сообщили дату казни, все еще надеется на избавление. Отчего так? От трусости, был уверен Семен Григорьевич, трусость не позволяет человеку подвести черту под своим земным существованием, трусость оставляет человеку надежду. Но Семен Григорьевич трусом никогда не был.

Даже когда их, полумертвых пятерых офицеров, везли по «Дороге жизни», по льду Ладоги, он понимал, что умирает, и был готов к смерти, ни на что не рассчитывал, НИ НА ЧТО НЕ НАДЕЯЛСЯ... А что же теперь? На что он теперь надеется? И Семен Григорьевич с холодной ясностью понял, что надеяться не на что. Только жалость острой болью вонзалась в душу, жалость о том, что он оказался бессилен помочь Сергею Андреевичу.

От центра Москвы, где находился Московский городской комитет партии, до Замоскворечья Семен Григорьевич прошел пешком и совсем не устал. Когда шел через Большой Каменный мост, холодный морозный ветер обжигал лицо, продувал старенькое пальто. Семен Григорьевич смотрел на черную, стылую воду Москвы-реки, на серые мрачные корпуса дома правительства, похожие на тюрьму. Он прошел Большой Каменный, миновал этот самый дом правительства, прошел мимо кинотеатра «Ударник», пересек Малый Каменный и побрел по Полянке.

Домой он пришел днем, в квартире, кроме Борьки, никого не было. С Борькой он столкнулся в коридоре, когда открыл ключом дверь и вошел.

– О, Семен Григорьевич, а чего не на работе? – улыбнулся Борька. – Когда весь советский народ в едином трудовом порыве…

– Перестань, – сухо оборвал его Семен Григорьевич и прошел к себе.

Борька с удивлением посмотрел ему вслед – что-то в лице Семена Григорьевича было такое, чего он раньше не видел. Потом Борька пошел на кухню, налил в графин воды – бабка попросила попить – и пошел в комнату, налил воды в стакан, поднес к кровати, приподнял бабку за плечи, вставил в руку стакан. Бабка хворала, то ли от простуды, то ли просто от старости. Она совсем высохла, и от этого нос у нее сделался громадным, как у Бабы-яги, щеки провалились, и даже морщины на лбу разгладились.

– Пей, бабаня, пей…

Бабка сделала несколько глотков, прошамкала беззубым ртом:

– Хватит, Боренька... А где все-то?

– Как где, бабаня? Мать на работе, Федор Иваныч тоже, Робка в школу пошел, ума набираться.

– А ты чего же?

– А я уже ума набрался, бабаня, – улыбнулся Борька.

– И не стыдно на матерниной шее-то сидеть? – Бабка легла на подушки, часто, тяжело дышала.

– А я не сижу, бабаня. – Борька заботливо поправил ей подушку. – Ей еще на хозяйство подкидываю.

– Где ж ты деньги берешь, ежли не работаешь?

– Да ворую, бабанечка, – хищно улыбнулся Борька. – Тоже, между прочим, работа.

– Опять тебя посодют, дурень... – чаще задышала бабка. – Нешто это хорошо?

– Крошка сын к отцу пришел, и спросила кроха, что такое хорошо и что такое плохо, – продекламировал Борька и вновь поправил подушку. – Ладно, бабанечка, спи... Поспи малость, а я тебе позжей молочка подогрею. Попьешь…

– Дурень ты, Борька, дурень... – прошептала бабка и закрыла глаза.

– Не дурней других, бабанечка, – ответил Борька и подумал о том, что больше всех и по-настоящему он любит только одного человека – бабку. Он любил мать, любил брата Робку, но только бабка вызывала в нем то необъяснимое чувство волнения, которого он даже стыдился, только бабке он мог сказать любую правду. Борька вздохнул, глядя на нее, и вновь пошел на кухню – надо было погладить выстиранную рубаху. Вечером он собирался поехать к Насте. Там его должен был ждать Денис Петрович и Ишимбай. Они намечали дело и должны были обсудить последние детали и подробности.

...Семен Григорьевич, придя домой, снял пальто, пиджак. Затем кухонным ножом вскрыл паркетину в полу – там, в углублении, лежал его фронтовой «ТТ», смазанный и завернутый в тряпицу. Зачем его Семен Григорьевич сохранил с войны и прятал все это время, он и сам не знал. Сердце подсказывало, что «ТТ» может пригодиться. И вот пригодился. Семен Григорьевич развернул тряпицу, и пистолет блеснул вороненым дулом.

Семен Григорьевич сжал рукоять, взвесил оружие на руке – тяжелый. Сколько же раз он стрелял из него? Сотни, а может, и тысячи раз. Потом, когда Семену Григорьевичу делали операцию во фронтовом госпитале, он лежал в вещмешке вместе с военной формой. А когда Семен Григорьевич выздоровел, ему выдали его вещмешок с верным другом в нем. Да, это еще один верный друг! Так сколько же раз он стрелял из него? Не сосчитать. Теперь предстояло выстрелить в последний раз. Семен Григорьевич погладил пистолет левой рукой, затем вынул обойму и проверил патроны – все были на месте.

Он вставил обойму, перевел предохранитель и передернул затвор. В памяти промелькнули лица жены и детей, умерших в блокадном Ленинграде. Все-таки странный он был человек – всего одна женщина в жизни... Семен Григорьевич поднес пистолет к виску и твердым пальцем нажал спусковой крючок.

Борька расстелил рубаху на кухонном столе и хотел было зажечь газовую конфорку, чтобы поставить на нее утюг, как вдруг услышал грохот. Борька даже вздрогнул – это был пистолетный выстрел. Борька бросился по коридору к комнате Семена Григорьевича, распахнул дверь. Семен Григорьевич лежал на полу возле стола лицом вниз, правая рука его сжимала пистолет.

– Во дела-а... – невольно прошептал Борька. – Застрелился…

Сначала Борька испугался – а вдруг его заподозрят в чем-то, потом, успокоившись, стал думать, что же заставило молчаливого, непьющего и некурящего бухгалтера спустить курок? Неужели фанеру растратил? Такие вот тихие и молчаливые самыми злостными растратчиками и бывают. Борька вспомнил двоих, с которыми сидел в лагере в первой «командировке», один – главный бухгалтер какой-то пошивочной артели, другой – бухгалтер в продовольственном магазине. Тоже были некурящие и непьющие. Но первый просаживал кошмарные деньги на бегах, а второй был заядлым преферансистом и тоже продул огромную сумму; оба пошли на разные финансовые аферы, которые на первых порах удавались и сходили с рук, но сколько веревочке ни виться, а кончику быть, – оба схлопотали по червонцу.

Наверняка наш Семен Григорьевич зарылся по уши.

Может, у него тут где-нибудь большие тыщи запрятаны? Борьке страшно хотелось поискать, пошуровать в комнате, и он уж хотел было приступить к делу, но вовремя сообразил, что придут опера и, конечно же, заметят, что тут кто-то уже шуровал, и, конечно же, возьмут за хвост Борьку, кого же еще? У него и так рыло в пуху. А ведь ничего был мужик. Борька вспомнил, как Семен Григорьич и Степан Егорыч были единственными в квартире, да и во всем доме, кто дал Борьке положительную характеристику, когда их вызывал следователь, занимавшийся делом Борьки. Хорошие стреляются, а вот дерьмо всякое, всякая шушера, вроде Игоря Васильевича, живет, и ничего над ними не каплет, подумал Борька. Вот у этой-то твари точно мешок денег припрятан! Раскулачить его, что ли? Раскулачить и рвануть когти в южные края. С Настей погулять вволю, так, чтоб душа – пополам!

И с этими мыслями пришлось Борьке идти в ментовку – ох, как он не любил туда заходить, даже с получением паспорта тянул сколько мог, только чтобы не являться к ментам. Гераскин две повестки прислал, домой заходил, грозил карами. А тут, нате, самому приходится идти. Гераскин был как раз на месте, и когда Борька сообщил ему новость, он с минуту молчал, открыв рот и моргая, потом схватился за сердце и откинулся на спинку стула, замычал что-то нечленораздельное.

– Ты чего, Гераскин? – участливо спросил Борька. – Сердчишко прихватило? Ты только вот что – я тут ни при чем, Гераскин. Я на кухне был, когда выстрел услышал…

Потом Гераскин схватил графин и стакан, стал наливать воду, и горлышко графина мелко застучало о край стакана. Выпив воды и половину пролив на мундир, Гераскин стал звонить – конечно, операм! Вот прав был Борька, что не стал шуровать в комнате Семена Григорьевича! Гераскин прокричал в трубку новость, поднялся и сказал Борьке:

– Пошли со мной.

Не успели они прийти в квартиру, как подкатила «скорая» и явился оперуполномоченный, с ним какой-то хмырь с фотоаппаратом. Пока этот хмырь фотографировал лежащего на полу Семена Григорьевича, опер на кухне допросил Борьку, записал по форме протокол и велел Борьке расписаться. Потом санитары положили Семена Григорьевича на носилки и унесли, ушли и врач, и хмырь с фотоаппаратом. Как раз в это время стали появляться другие жильцы. Первым пришел Степан Его рыч, потом прошмыгнул Игорь Васильевич, следом явилась Люба, за ней Зинаида и Егор Петрович. И все, кроме Игоря Васильевича, набились в кухню, и Борьке в который раз пришлось рассказывать, как он на кухне собирался погладить рубаху – она действительно лежала до сих пор на кухонном столе неглаженая – и услышал выстрел. И дальше шли подробности и ответы на самые нелепые вопросы.

– Ну и квартирка у вас... – горестно вздыхая, проговорил участковый Гераскин. – Не соскучишься с вами, мать вашу…

– Мы-то здесь при чем? – пожала плечами Зинаида.

– Может, у него на работе что стряслось? – спросил Егор Петрович.

– Следствие разберется, – сказал Гераскин.

– А что, и следствие будет? – испуганно спросила Люба.

– А вы как думали? – грозно посмотрел на нее Гераскин. – Откуда у него оружие? Боевое оружие! Это ж страшное нарушение закона!

– Чего ты на нас-то орешь, Гераскин? – заносчиво ответила Люба. – Мы, что ли, ему пистолет дали?

– Не знаю, не знаю... – Гераскин смотрел угрюмо. – А вообще, ох как вы мне все надоели! То у них, понимаешь, враг народа, антисоветчик в квартире окопался, по ночам писал, а они ничего не видели, то…

– Ну писал... – сказал Степан Егорыч. – Мы-то что должны были делать?

– Сигнализировать вовремя надо было!

– Тебе и просигнализировал один... скот, – ответил Степан Егорыч.

– Ты, Степан Егорыч, лучше помолчи, – угрожающе проговорил Гераскин. – Ты у меня вообще под следствием находишься…

– Под каким следствием? – удивился Борька.

– Он Игорю Васильевичу в ухо дал, – сказала Люба. – А тот на него Гераскину заявление накатал.

– Не только заявление, – ответил Гераскин. – Он и справку из больницы принес. Сотрясение мозга – раз, раны на лице – два, ухо опухшее – три. Я обязан принимать меры.

– Так раны на лице – это ему жена рожу разодрала! – сказала Зинаида. – И мало разодрала! Я б этой сволочи глаза бы выцарапала!

– Зинаида! – прикрикнул Гераскин.

– Так-так... – хищно улыбнулся Борька. – Ну и хорек у нас в квартире завелся, Степан Егорыч, а? Так-так…

– Ты тут не «такай», не «такай»! – глянул на него Гераскин. – Ты мне лучше скажи, почему ты в рабочее время дома околачивался?

– Отгул у меня, Гераскин, – опять улыбнулся Борька. – Что ты все на мозоли наступить норовишь?

– Если тебе на мозоли наступлю, ты у меня обратно туда загремишь, откуда недавно приехал.

– Ну ты даешь, Гераскин! – всплеснула руками Люба. – Человек только на свободу вышел, а ты его обратно за решетку толкаешь!

– Он давно на свободу вышел! – возразил Гераскин. – А где пол года ошивался и чем занимался, не рассказывает! Был бы я сволочь, я бы давно на него материал в уголовку направил. Понял? – он опять грозно посмотрел на Борьку. – Так что сиди и помалкивай.

– Ох и люди-и! – вздохнул Егор Петрович. – Человек застрелился, а они собачатся, как на рынке.

И все замолчали, на лицах отобразилось некое подобие скорби.

– Помянуть бы надо... – вновь вздохнул Егор Петрович. – Хороший был человек.

– Ох ты-и! Кто про что, а вшивый – все про баню! – зло фыркнула Зинаида.

– Чего он застрелился-то, не пойму? – вздохнула Люба.

– Он Сергею Андреичу помочь хотел. Из тюрьмы выручить, – ответил Степан Егорыч. – Да, видно, не вышло.

– А ты откуда знаешь? – подозрительно посмотрел на него Гераскин.

– Он мне говорил, что собирается по начальству пойти, – сказал Степан Егорыч. – Вот, видно, и сходил…

– Стреляться-то чего? – не поняла Зинаида. – Ну сходил, не получилось помочь, а стреляться-то зачем? Ничего не понимаю.

– И не надо, – сказал Гераскин. – Лучше спать будешь.

– Гордый человек был... – раздумчиво произнес Степан Егорыч. – Душа, видать, не выдержала.

– Какая такая душа? – взъярился Гераскин. – Чего душа не выдержала? Ты мне эти разговорчики... Тоже туда захотел, где Сергей Андреич охлаждается?

– Что ты, Гераскин, все Сергея Андреича поносишь? – спросила Люба. – Плохой человек был, скажешь?

– Раз за ним органы пришли, значит, плохой. Наше дело маленькое, не рассуждать, а исполнять и принимать к сведению!

– Да лучше его во всем районе не было! Скольких людей лечил! Помогал скольким! Его все дети по имени знают!

– Так-так... – хищно улыбался Борька и качал головой. – Так-так…

– Ох и квартирка... – снова покачал головой Гераскин и поднялся, пошел из кухни. – Мне с вами по душам говорить ни к чему, а то... С вами только на официальном языке протокола можно разговаривать.

– Ты другого языка и не знаешь, Гераскин, – вслед проговорил Степан Егорыч. – Давай быстрей свое следствие кончай, а то я заждался.

– Закончу, закончу... – пообещал Гераскин. – Тогда по-другому запоешь. Я ведь со следствием этим тяну, и думаешь, почему? – в голосе Гераскина прозвучала обида. – Мне ведь тебя жалко... фронтовик, с двумя Славами и загремел по хулиганской статье, хорошо, да?

– А если этот хмырюга заберет заявление, стало быть, и дела не будет? – вдруг спросил Борька.

– Ты у меня законник, все знаешь. Хрен он его заберет, – вздохнул Гераскин. – Он у меня на той неделе спрашивал, почему я тяну с делом? Грозился по инстанциям писать... Ладно, бывайте.

– Помянуть Семена Григорьевича не останешься, Гераскин? – спросил Егор Петрович. – Не по-человечьи как-то, Гераскин.

– Да? – обернулся Гераскин и кивнул в сторону коридора. – А он потом на меня напишет, что я с подследственными и вообще со своими подопечными водку распиваю... Нет уж, спасибочки... – И Гераскин ушел.

В кухне было слышно, как грохнула входная дверь.

На кухне воцарилась тишина. Егор Петрович хлопнул себя по коленям и решительно поднялся:

– Ладно, давайте сбрасываться. Я схожу, пока магазины открыты.

Все разбрелись по комнатам и скоро вернулись, протягивая Егору Петровичу деньги – кто тридцатку, кто – четвертной.

– Я с тобой схожу, Егор Петрович, – сказал Борька. – Мало ли... вдруг очередь большая будет?

– Аты, значит, без очереди привык? – усмехнулся Егор Петрович.

– У меня в десятом все продавщицы знакомые, – тоже ухмыльнулся Борька.

– Ладно, пошли. Зин, пока тут закусон какой-нибудь сварганьте, картошечки там... селедочка у нас есть…

– Сварганим, сварганим, иди, поминальщик!

Они ушли, а все остальные еще некоторое время сидели молча, думая каждый о своем, и настроение у них было подавленное. Пришел на кухню Игорь Васильевич – никому ни «здрасьте», ни «привет». Поставил на плиту чайник, кастрюльку с водой, почистил несколько картофелин, покидал их в кастрюльку и ушел к себе. Пока он все это делал, все молча наблюдали за ним, молча проводили его взглядами. Когда же его фигура исчезла в коридоре, Степан Егорыч смачно сплюнул на пол, тихо выругался. Зинаида встала у своего стола, принялась чистить картошку.

– Зин, я бабку покормлю и приду помогать, – сказала Люба и ушла.

Пришла с работы Нина Аркадьевна – и сразу на кухню:

– Мне щас во дворе сказали... Это правда?

– Правда... – негромко отозвался Степан Егорыч, дымя «Прибоем» и стряхивая пепел в консервную банку, которая стояла у него на коленях, затем добавил после паузы: – Нету больше Семена Григорьевича…

Губы у Нины Аркадьевны задрожали, на глазах выступили слезы, руки теребили сумочку. Одета она была в теплое пальто с воротником из чернобурки, в теплые боты.

– Войну человек прошел... в блокаду выжил… а тут – сам себе пулю пустил, – пробормотал Степан Егорыч. – Нет, не понимаю... Умом понимаю, а вот тут... – он постучал себя кулаком в сердце, – не понимаю…

– Это все из-за моего вурдалака? – тихо спросила Нина Аркадьевна со слезами в голосе.

Зинаида и Степан Егорыч долго молчали. Наконец, видя, что Нина Аркадьевна не уходит, Степан Егорыч сказал со вздохом:

– Ты не обижайся, Нина Аркадьевна, но вот, ей-богу, в толк не возьму, как ты с ним жила? Зачем? Красивая такая баба... умная... все при тебе... и с таким жлобом подлючим связалась. – Он резким движением загасил окурок в банке. – Э-эх, женщины, женщины, удивление меня на вас берет!

– Ты лучше на себя удивляйся, – не поворачиваясь, обрезала его Зинаида. – А то в чужом глазу соринки видит, а в своем рельса не замечает!

Конечно, она намекала на отношения Степана Егорыча с Любой! Бабья память длинна и зла! Конечно, Нина Аркадьевна не виновата, может, раньше этот Игорь Васильевич и другой был, молодой да красивый, небось хорошо заколачивал деньги в эвакуации в Алма-Ате, вот и упала девка на удалого ухажера, на сытную похлебку и теплый угол, а потом... потом суп с котом. Разудалый музыкант обернулся свинячьей харей, подлым доносчиком, жмотом и сквалыгой. Не-ет, тут с Любой и сравнивать нечего. Она хоть привела в дом Федора Иваныча, так он же – как ни крути, и добрый, и честный человек, мухи не обидит, не подлец какой-нибудь, который только на комнату и позарился. Да на что там зариться? Пять человек на двенадцати метрах! Потому и болела совесть у Степана Егорыча перед Федором Иванычем, потому и в глаза ему он не смотрел, стыдился. Вот как-нибудь напьется Степан Егорыч да скажет Федору Иванычу все по-честному, выложит как на духу – хочешь в морду дай, хочешь – прости, но уж так случилось, сердцу, конечно, приказать можно, только надолго ли? Будет сердце терпеть, стонать и разрываться и в конце концов все равно повернет тебя по-своему, а если не повернет, то какой ты тогда человек с горячей кровью – не человек, а так, робот на подшипниках и полупроводниках.

«Ах, Люба, Люба, песня ты моя неспетая... Что ж нам делать, как нам быть, как нам горю пособить?» Так думал Степан Егорыч, угрюмо глядя в пол. А Нина Аркадьевна все стояла посреди кухни, теребила сумочку, и оттаявший снег стекал с бот на пол. Вдруг она сказала:

– Я на развод подала... В заводское общежитие перееду…

– Это какое такое общежитие? – резко повернулась Зинаида. – Ты в общежитие, а Ленку куда? С собой, конечно, заберешь, да? А эта гнида одна в двух комнатах жировать будет?! Ты что, малахольная, Нинка?! Ты от него терпела, добро его, как цепная псина, охраняла, а теперь уйдешь не солоно хлебавши? Правда, мы, бабы, – дуры! Сами себя наказываем! А он сюда какую-нибудь потаскуху приведет!

– Что же делать? Он же эти комнаты получал… и ордер на него... – В дрожащем голосе Нины Аркадьевны вновь послышались слезы, но она крепилась изо всех сил.

– Да в суд на этого борова! В суд! И разделят комнаты – в суде таких субчиков видали! Ты – мать, у тебя – дочь! А у него что? Ковры с хрусталем! Шубы норковые?!

– А ты откуда знаешь? – не смогла сдержать удивления Нина Аркадьевна, потому что про эти проклятые шубы ни она, ни уж тем более Игорь Васильевич никому не говорили.

– Я, милая моя, все знаю! – хлопнула себя по бокам Зинаида. – Мои пролетарские глаза сквозь стенки видют! Вот и пусть он энти шубы сам носит! А то по суду тебе определят! Продашь, да пропьем вместе! Степан Егорыч невесело рассмеялся, покрутил головой.

– А что? По суду все имущество поровну разделят! Вот ей шубы-то и присудят. Она на их Ленку оденет и накормит, да и самой еще достанется! Ишь ты, благородная какая, в заводское общежитие собралась! Декабристка! Да ты хоть раз в том общежитии-то бывала? Нет? А я, милая моя, с Егором там два года промаялась – врагу не пожелаю! Образованная ты баба, Нинка, а гляжу – дура, и все тут! – Зинаида разошлась не на шутку, и остановить ее было уже невозможно.

Пришли Егор Петрович с Борькой, несли в руках сетки, набитые бутылками и разной едой – торчали палки колбасы, видны были банки консервов, какие-то кульки и свертки.

– Гос-споди! – всплеснула руками Зинаида, сразу забыв про Нину Аркадьевну. – Да где ж вы денег-то столько взяли?

– Бог послал... – улыбнулся Борька.

А Егор Петрович, наклонившись на ухо Степану Егорычу, жарко зашептал:

– Это все Борька платил, слышь, Егор. Откуда у него деньжищ столько? Убей меня бог, опять где-то ворует аль грабит. Во лиходей, а?

– Гм-гм... – неопределенно промычал Степан Егорыч, глядя на Борьку. А тот опять безмятежно улыбнулся, и глаза его были скорее добрыми, чем волчьими:

– Надо же помянуть человека по-человечески, Степан Егорыч, а?

Нина Аркадьевна быстро ушла, почти убежала. Она наврала – на развод она еще не подала, только собиралась это сделать, и Игорю Васильевичу еще ничего о своем намерении не сказала. Но сейчас, после страстного монолога, она твердо решила подать на развод и по суду разделить имущество – эти мысли вихрем пронеслись у нее в голове. Игорь Васильевич собирался на «вечернюю вахту», как он выражался. Сверкающий перламутром аккордеон стоял на диване, на полу лежал раскрытый футляр. Игорь Васильевич стоял перед трюмо и повязывал галстук. Нина Аркадьевна разделась и, не глядя на Игоря Васильевича, прошла в другую, меньшую, комнату, где жила теперь с Ленкой. Дочери еще не было дома. На столе лежала записка: «Мамочка, я ушла надень рождения к Ане Пивоваровой. Буду дома в десять часов». Нина Аркадьевна переоделась в халат, повесила жакет, юбку и блузку на вешалку, присела на кровать, прислушиваясь к тому, что делает Игорь Васильевич в большой комнате. Вот он еще раз протирает фланелевой тряпочкой аккордеон. Попробовал мехи, пробежал пальцами по клавишам. Наконец стал укладывать в футляр. Вот он надел пиджак и снова долго вертелся перед зеркальным трюмо. Как баба, беззлобно подумала Нина Аркадьевна. Вот запер на ключ секретер, где хранились деньги и разные драгоценности, которые Игорь Васильевич в разные времена дарил Нине Аркадьевне. Дарил, но они никогда ей и не принадлежали. «Это на черный день, Нинок», – всегда говорил Игорь Васильевич.

Да и куда их надевать-то, эти брошки да кольца с изумрудами, подумала Нина Аркадьевна, на кухню картошку чистить? Теперь же, после памятного скандала, Игорь Васильевич запирал секретер на ключ и уносил его с собой. Теперь он не доверяет Нине Аркадьевне, а значит, и никому. Нина Аркадьевна вся напряглась и сказала громко:

– Игорь, я решила подать на развод! Сегодня отнесла заявление в районный суд. Думаю, так будет лучше. Мы с Леной будем в этой комнате жить, ну а ты – в большой!

Из большой комнаты не ответили. Стояла тишина.

Видно, Игорь Васильевич перестал одеваться и стоял неподвижно. Слова Нины Аркадьевны были для него неожиданными. В глубине души он полагал, что пройдет время, и они помирятся, время все лечит, хотя когда он вспоминал истерику и драку Нины Аркадьевны на кухне, то вновь и вновь приходил в ярость, но в большей степени не на Нину Аркадьевну, а на поганого пьяницу Степана Егорыча, на эту беспортошную рвань, которая посмела ударить его, работника культурного фронта, музыканта, человека, глубоко и тонко понимающего музыку, человека с абсолютным слухом, как давным-давно сказал про него преподаватель в музыкальном училище.

Слова эти Игорь Васильевич запомнил на всю жизнь, потому что так хорошо про него больше никто и никогда не говорил. И вот он услышал слова Нины Аркадьевны о разводе и молчал, соображая лихорадочно, что же теперь делать, что ответить, как поступить?

– А если я не дам тебе развода? – наконец нашелся он.

– Не глупи. Суд разведет, – ответила из другой комнаты Нина Аркадьевна. – И комнаты разделят…

И имущество…

– Что?! – вздрогнул Игорь Васильевич и вбежал в маленькую комнату. – Ах ты, тварь! Какое имущество?! Которое я горбом наживал! Которое собирал по крохам! А ты сидела дома и задницу себе наедала! Конь як по ночам жрала?! А теперь ты на мое добро претендуешь?!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю