412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдуард Володарский » У каждого своя война » Текст книги (страница 22)
У каждого своя война
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 18:56

Текст книги "У каждого своя война"


Автор книги: Эдуард Володарский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 30 страниц)

– Чего уставился? – она зябко передернула голыми плечами, набросила шаль. – Ешь…

– Понравилась…

– Я всем нравлюсь, – усмехнулась Настя. – Лучше скажи, как там отец?

– Жив-здоров, чего и тебе желает. Также и мамаше, – лучезарно улыбался Борька. – Просил ждать его и надеяться.

– Отец написал в записке, что денег с тобой посылает. Где деньги? Давай.

– Я что, малахольный, по городу с фанерой шляться? А вдруг тут вместо тебя мусора в засаде сидят?

– Где же деньги?

– В Африке. Завтра съезжу и привезу. Готовь радостную встречу.

– Обязательно. С цветами и оркестром, – ответила Настя.

– У меня тоже вопрос, Настюха.

– Я тебе не Настюха!

– Ну, Настена…

– И не Настена. Привыкли из имен пугалы какие-то делать. Меня Настей зовут. – Она обожгла его взгля дом черных глаз, и Борьке стало на душе хорошо. «Огневая, шалава!» – с удовольствием подумал он.

– К тебе, случаем, Денис Петрович не заглядывал?

– Да он в большой комнате спит, – удивилась Настя. – Ты его что, на физиономию не знаешь?

– Откуда! У меня к нему тоже записочка есть.

Настя пошла в большую комнату, Борька направился за ней. Они разбудили человека, который спал, накрывшись одеялом с головой, этим человеком действительно оказался Денис Петрович. Физиономия у него была небритая, сильно помятая с похмелья и плохого сна. Настя растолковала Денису Петровичу, кто есть такой Борька, и ушла в маленькую комнату. Борька присел рядом с Денисом Петровичем на раскладушку, и некоторое время они, как два волка, обнюхивали друг друга разными осторожными вопросами, наконец каждый убедился, что никакого подвоха нет – каждый являлся тем, за кого себя выдает. Тогда Борька отдал Денису Петровичу записку. Тот прочитал, сунул в рот папиросу, закурил и заодно сжег записочку.

– Пойдем, Денис Петрович, там у девок похмелиться есть, – предложил Борька.

Денис Петрович позвал Тамару, дал ей.денег и наказал сходить в гастроном, купить чего требуется. Тамара оделась и убежала, хихикая. Денис Петрович и Борька сели за стол, выпили и неторопливо заговорили о житье-бытье, об общих знакомых и корешах, кто, кого, когда и где встречал, в каких «командировках», на каких пересылках и в каких лагерях, кто сейчас где – сидит или на свободе. Постепенно перешли к разговору о Гавроше.

– Одиночная кража... по первопутку... – раздумчиво проговорил Денис Петрович. – Пятерик вломят.

В марте будущего года съезд партии намечается, значит, амнистия легонькая будет – как раз для Гавроша…

– Веселую картинку нарисовал, Денис Петрович, – хмыкнул Борька.

– А ты больше мрачные уважаешь? – покосился на него Денис Петрович. – Это дело нехитрое – и дурак нарисует... Вот одного только не пойму, Борис, как его эта Милка паскудная заложила... Такая была своя в доску девка... А ведь у меня на людей – нюх…

– Да ну? – с той же веселостью не поверил Борька.

– Ты «нукать» будешь, когда запряжешь, – нахмурился Денис Петрович, и Борька тут же понял, что переступать опасную черту в отношениях нельзя – Денис Петрович в свой адрес иронии не признает.

– Извиняй, Денис Петрович, к слову сказанулось... А с этой шалавой разберемся, такое дело спускать нельзя.

– Ты разберешься? – внимательно посмотрел на него Денис Петрович.

– А что? – оскалился в улыбке Борька.

– Ну-ну... Бог в помощь…

Настя не слушала, о чем они говорили, уходила, приходила, предложила поджарить яичницу и опять ушла на кухню. Через некоторое время принесла шипящую сковородку и деревянную дощечку, сказала весело:

– Рубайте, волкодавы! А то забуреете с голодухи…

Борис краем глаза все время наблюдал за ней, и сердце его млело, сладко таяло и душа пела – ах, какая деваха встретилась Борьке, вот и угадай поди, где найдешь, а где потеряешь…

Пришла Тамара с сеткой, набитой бутылками и продуктами. Все оживились, Денис Петрович довольно потирал руки, вдруг сказал:

– Ну, Настя, амба пришла твоей вольной жизни!

– Чего это вдруг? – Настя скорчила презрительную гримаску, отчего ее миловидное лицо показалось Борьке еще привлекательнее.

– Борис на тебя глаз положил.

– Ой, держите меня, а то упаду! Да кто он такой-то, твой Борис? Таких Борисов тут знаешь сколько перебывало?

– Что ты молотишь, Настька? – хихикнула Тамара. – Молодой человек тебя неправильно поймет! – и она опять захихикала.

– А каждый понимает в меру своей испорченности! – ответила Настя.

«Интересно сказано, – подумал Борька, – надо будет запомнить».

– Он молодой человек, совсем неиспорченный! – хихикнула Тамара. – Он тебя правильно понимает.

Так они выпивали и «шутили» до поздней ночи.

Потом Борька попросил переночевать.

– Негде голову, что ли, положить?

– Прописка есть, а ночевать негде... – вздохнул Борька.

Ему постелили на полу рядом с раскладушкой, на которой спал Денис Петрович. Тамара ушла и, когда прощалась, тоже хихикала. Настя улеглась на кровати в маленькой комнате. Борька не мог уснуть, ворочался, потом спросил громко, благо, дверь в маленькую комнату была открыта:

– Настя, не спишь?

– Не сплю, – сердито ответила Настя.

– Ты где работаешь-то, Настя?

– На Полянке парикмахерскую знаешь?

– У Малокаменного, в самом начале? – переспросил Борька.

– Я там парикмахером работаю, устраивает?

– Вполне... – улыбнулся Борька, глядя в темное мокрое окно. – Буду бесплатно стричься.

– С чего это ты взял? – из маленькой комнаты отозвалась Настя. – С тебя тройную цену брать буду.

– За что ж это?

– За то, что ты на меня глаз положил.

– Ого! Я первый, что ли? Или со всех тройную цену берешь?

– Щас встану и в зубы дам, – серьезно пообещала Настя. – Шутник на голову свалился... Тебе что тут, хаза воровская?

– А если хаза, чем плохо? – подумав, спросил Борька. – Я ж культурно себя веду... И если кто тебя обидит, Настя, я тому... зубы в глотку вобью, век свободы не видать…

– Слава богу, защитником обзавелась, – вновь насмешливо проговорила Настя, но Борька все же уловил в ее голосе нечто новое – теплоту и симпатию, и снова сердце часто забилось, поплыло, словно лодка по ночной реке, в туман, в тревожно-волнующую неизвестность. Не-ет, все-таки будущее всегда лучше прошлого, подумал Борька, в будущем каждую минуту ждет тебя неожиданность, только в будущем живет надежда. В самые тяжкие и тоскливые минуты и часы лагерного бытия его не покидала надежда. Хотя один бывалый зэк сказал ему: если сюда попал, не надейся выйти. Забудь про свободу и вообще про все забудь. Здесь тебе жить, здесь – умереть.

– Для чего забыть? – не понял Борька.

– Чтоб свобода слаще казалась, – усмехнулся бывалый зэк. – Если каждый день про волю думать будешь – сгоришь без дыма, сдохнешь или с ума сойдешь.

Но у Борьки были железные нервы, и он каждый вечер засыпал с мыслью о свободе, о том, как выйдет на волю... как приедет домой... обнимет бабку, мать, младшего брата Робку... как с корешами встретится... как вольный ветер обожжет ему щеки и выбьет из глаз слезу.

Нет, мертв тот человек, которого покидает надежда или который сам прогоняет ее от себя... который смиряется с тем, что имеет, и ничего не хочет больше. Но Борька был живой, наглый и смелый, кровь кипела у него в жилах. Прошлое он забудет начисто! Что ему прошлое, когда у него столько будущего?! Он возьмет в будущем все! И будьте вы прокляты, поганые менты, судьи и прокуроры! Ловите ветер в поле!

Борька заворочался, спросил:

– Настя, у тебя будильник есть?

– Есть.

– На шесть утра поставь, а?

– Куда это ты в такую рань собрался?

– Тебе за деньгами, чудачка... – улыбнулся в темноте Борька.

– И ставить не надо – уже полпятого ночи.

– Ого! – только и сказал Борька, замолчал, нашарил на полу пиджак, достал оттуда папиросы, спички, закурил. Потом встал, на цыпочках прошел в маленькую комнату, стал искать на столе консервную банку для окурков.

– Ну куда, куда ты топаешь? – спросила тут же Настя.

– Спи, Настя, спи. Я банку для окурков ищу.

– Смотри ты, какой культурный... – пробормотала Настя, засыпая.

Борька нашел банку, вернулся на свой матрац на полу, улегся и курил, глядя в черное, слезящееся дождем окно. В шесть утра зазвонил будильник, но Борька и без него не спал. Он бесшумно встал, быстро оделся, нашел на вешалке пальто, шарф и кепку, натянул свои громовые «прохоря» и вышел из комнаты. Протопал по гулкому дощатому коридору, спустился по деревянной лестнице и вышел на улицу.

Было начало седьмого, и уже пошли первые трамваи. Люди выходили из домов и бараков, торопились к остановкам. Еще не наступило утро – воздух постепенно наливался голубизной, словно в пузырек с чернилами понемногу добавляли воды.

Борька ехал на трамвае, потом – на троллейбусе, потом шагал по переулкам. Хорошо, хоть дождя нет, подумал Борька. Хотя было сыро и зябко, у черных мокрых деревьев с голыми ветвями был сиротливый, бездомный вид. Борька пришел к Милкиному дому, потоптался у подъезда, оглядываясь вокруг, потом вошел внутрь. Он притулился на короткой лестнице, ведущей в подвал, спрятавшись за большим деревянным ящиком с дворницкими метлами и лопатами. Отсюда был виден последний пролет лестницы со второго этажа. То на одном, то на другом этаже хлопали двери, слышались шаги спускающихся людей, потом появлялись на последнем пролете они сами. Борька внимательно, не отрываясь, наблюдал, ссутулившись, втянув голову в плечи. И вот хлопнула еще одна дверь, послышались частые перестуки девичьих каблучков. Борька вздрогнул и, еще не видя, кто идет по лестнице вниз, понял, что это Милка. Рука скользнула во внутренний карман пиджака, вынула финку.

Милка быстро спускалась по последнему пролету и вот уже шагнула к двери из подъезда, как чья-то рука сзади крепко схватила ее за лицо, зажала ладонью рот, увлекла под лестницу, за ящик с дворницким инструментом, и она услышала свистящий, обжигающий шепот:

– Давно тебя жду, сука... Гаврош должок получить велел…

И что-то холодное вдруг вошло в бок под сердце, такое леденящее, что сразу перехватило дыхание и свет померк перед глазами, тело Милки обмякло, раздался совсем тихий стон, жалобный и протяжный. Борька отпустил Милку, и она мягко повалилась на цементный пол. Он достал из кармана носовой платок, завернул в него финку, сунул в карман и вышел из подъезда, быстро пошел по переулку, оглядываясь назад.

Из подъезда никто не вышел. Значит, его никто не видел. Ну и ладушки. Каждый получает то, что заслужил, хоть большой человек, хоть маленький, и пусть не думает, что ему сойдет с рук его черное дело. Пусть лучше думает, когда собирается кого-то заложить, какую цену ему придется заплатить потом. А заплатить придется, и цена будет самой строгой. Как у судей, которые отвешивают срока, как у прокуроров, которые требуют отвесить еще больше…

Милку обнаружил часа через два дворник, пришедший к ящику за метлой, чтобы подметать во дворе опавшие листья. Она была уже мертвая. Дворник, пожилой мужик, вынес Милку на руках в переулок и закричал дурным голосом, сам не зная зачем:

– Убили-и! Девку убили-и!

Народу на похоронах было мало. Милкины подруги из столовой, соседи по квартире, слепой отец с детьми. Пришли и Робка с Богданом.

Подружки вздыхали и всхлипывали, у соседей были скорбные лица, и только Милкин отец, бывший танкист, стоял неподвижно, будто окаменел, и на его изуродованном лице нельзя было прочитать никакого выражения. Рядом с ним замерли детишки, нахохлившиеся, напуганные. Они до конца так и не поняли, что произошло. Приехал грузовик, обтянутый по бортам красной материей с черной полосой. Гроб несли четверо парней, видно, соседи по подъезду, погрузили в кузов, помогли забраться в кузов отцу, подняли детишек. Потом туда же забрались подруги, соседи.

– Можно трогать? – спросил водитель, стоя на подножке.

– Давай, давай потихоньку, – ответили ему несколько голосов.

И тут Робка, стоявший невдалеке, словно очнулся от столбняка, кинулся к машине, вцепился в задний борт, хотел забраться наверх, но подружка Милки Зина сильно толкнула его в грудь, и Робка слетел на землю, едва не упал.

– Ты что, Зин, сдурела? – тихо сказала какая-то женщина.

– Это из-за него ее! – зло выговорила Зинка. – Сопляк паршивый!

Взревел мотор, грузовик тронулся с места, медленно поехал по переулку. Стиснув зубы, Робка смотрел вслед уезжающему грузовику, и даль медленно расплывалась, туманилась. Мир рушился у него на глазах, а он ничего не чувствовал, кроме сильной боли в груди, обжигающей острой боли.

– Пойдем отсюда, Роба, – тихо сказал Богдан. Робка ткнулся лицом в грудь Богдану и зарыдал глухо, давясь слезами, и судорожно вздрагивала спина, дергалась голова. Богдан растерянно молчал, осторожно гладил друга по плечу, и у него самого слезы закипали в глазах.

Милку похоронили, но ничего в жизни, окружавшей Робку, не изменилось – так же ходили трамваи и троллейбусы, так же люди спешили по утрам на работу, а школьники – в школы, те же разговоры соседей по квартире и приятелей во дворе, так же день сменял ночь.

Впрочем, и для самого Робки ничего не изменилось, хотя он все время думал о Милке, вспоминал их встречи, разговоры, ночь, проведенную с ней в ее «пенале». Робка понял только одно – люди уходят из жизни незаметно, не оставляя в ней почти никакого следа. Сперва казалось, что она просто куда-то ненадолго уехала и скоро вернется, также неожиданно и незаметно. Вдруг, например, заходит он в столовку на Пятницкой, а там в окошке раздачи опять стоит Милка в белом халатике, в тапочках на босу ногу и белой косыночке, улыбнется ему, подмигнет как ни в чем не бывало. Прошло еще немного времени, и Милка стала ему сниться, разговаривала с ним, словно ничего и не произошло, и разговоры были совершенно реальные – о школе, о Милкиных сестричке и братишке, об отце, о квартире, которую они должны вот-вот получить, даже о погоде... даже о Гавроше и о краже денег в магазине... Как-то Робка сказал за столом, что ему сегодня снилась Милка. Мать вздохнула и проговорила:

– К непогоде... покойники всегда к непогоде снятся.

– Почему к непогоде? – спросил пораженный Робка.

– Откуда я знаю? Примета такая, Роба.

Мать сделалась злой и дерганой, по любому случаю срывалась на крик, могла и по шее накостылять.

А все, в общем-то, из-за Борьки. Он по неделям не ночевал дома, появлялся всегда неожиданно, под ночь, спал на полу рядом с диваном, на котором спал Робка, и утром исчезал, как привидение. И тут Робка заметил, что мать боится Борьки, даже расспрашивать, где тот пропадает, боится. Она попыталась как-то, но Борька отшил ее с холодной неприступностью, сказав, что ночует он у подруги, на которой собирается жениться, и, может быть, совсем переберется к ней жить. Что означало это «совсем», если он и сейчас не жил с ними? Вообще жизнь с возвращением Борьки пошла как-то наперекосяк. После памятного скандала Федор Иваныч тоже не появлялся дома почти неделю. Как мать выяснила, он ютился у старого своего приятеля-холостяка, тоже работавшего на стройке. Ходил грязный, небритый, с желтым болезненным лицом. Таким Люба нашла его на работе. Он сидел в прорабской один, пьяный и плакал. Люба расплакалась вместе с ним, потом повезла его в баню, потом – домой, одела во все чистое, покормила куриным бульоном, уложила спать. Вроде помирились, и все пошло своим обычным чередом, но Робка нутром чуял, что этот мир, это согласие ненадолго, оно стало зыбким и хрупким – одно неосторожное движение или слово, и все рассыплется в прах.

Гавроша судили в декабре, недели за две до Нового года. В маленький зальчик районного суда набилось множество пацанов и подростков. Пришли и взрослые.

Пришла мать Гавроша Катерина Ивановна. Гаврош в зальчик не смотрел, сидел за барьером в грязной рубашке и помятом пиджаке, лицо заметно припухло и было бледным, видно, от долгого пребывания в затхлой камере. Он как-то равнодушно отвечал на вопросы судьи и народных заседателей, а на лице – ни страха, ни радости, ни надежды – ровным счетом ничего. Поскольку Гаврош сам во всем признался, то судебное разбирательство закончилось быстро, без проволочек и перекладываний. Ему дали семь лет в колонии общего режима. Гаврош выслушал приговор стоя, потом в первый раз посмотрел в зал, отыскал глазами мать, сказал негромко, но отчетливо:

– Маманя, прощай. Жди, я постараюсь вернуться.

Прости меня, маманя.

И все. Двое молоденьких конвойных, видно, первогодки службы, увели Гавроша в боковую дверь. Робка вспомнил, как он пел песню, когда его арестовали, как кричал с надрывом, выглядывая из двери «воронка» и бросив на землю кепку:

– Прощай, шпана замоскворецкая!

А теперь – вот такое покорное спокойствие, равнодушие к себе и другим, словно совсем другой человек.

Даже внешне он не походил на прежнего Гавроша.

– Два года лишнего навесили, суки, – процедил сквозь зубы Борька, когда они вышли из суда на улицу. – Пятерик ему полагался, твари поганые. Ну ништяк, Гаврош нашей породы, выдюжит…

Рядом с Борькой шла черноглазая и черноволосая девица, высокая, в темном пальто с воротником из чернобурки, в аккуратных теплых ботиках, в красной вязаной шапочке с помпоном.

– Познакомься, Роба, это Настя, моя подруга, – коротко сказал Борька.

– Роба... – он мельком глянул на нее.

– Настя, – тихо ответила девушка.

На углу они остановились, потоптались, не зная, о чем говорить. Переулок утопал в снегу, пацаны с криками швырялись друг в друга снежками. Один снежок угодил Борьке в спину. Он погрозил кулаком, крикнул беззлобно:

– Э-э, пескари, уши оборву!

– Домой не зайдешь? – неуверенно спросил Робка. – Мать спрашивала…

– В другой раз, – холодно улыбнулся Борька. – Ты-то как?

– Да ничего... живой пока…

– Из-за Милки переживаешь? – спросил Борька. – Понятное дело... Только я тебе так скажу, Робка, если мое мнение хочешь знать…

– Я не хочу знать твоего мнения, – спокойно и твердо проговорил Робка, глядя в лицо брату.

– Вот мы как? Старшего брата побоку, да? Ладно, Робка, обижаться не будем.

– Не будем.

– А еще домой звал, – усмехнулся Борька. – Зачем зовешь, если видеть не хочешь?

– С чего ты решил, что не хочу видеть? Я про Милку разговаривать не хочу... ни с кем... Ты не так меня понял, Боря.

– A-а, ну извини... – опять кривовато усмехнулся Борька. – Тогда – порядок, давай петуха! – и он протянул Робке руку на прощание.

Робка пожал старшему брату руку, кивнул Насте, и девушка сказала, улыбнувшись:

– Будьте здоровы. Приходите в гости…

Они пошли по переулку, а Робка стоял на углу и смотрел им вслед.

– Ишь зыркает глазенками... – пробормотал

Борька. – Прямо укусить хочет.

– Весь в тебя, – ответила Настя. – На равных говорить хочет.

– Пусть хлебнет с мое, тогда на равных говорить будет... – зло ответил Борька, и некоторое время они шли молча, слушали хруст влажного снега под ногами.

Потом Борька сказал искренним, полным горя голосом:

– Гавроша жалко... э-эх, жизнь – копейка, судьба – индейка.

Настя покосилась на него, ничего не ответила, только почувствовала, как холодок пробежал у нее по спине. Она была не робкого десятка, в ее двух полупустых комнатах перебывало разного уголовного народа – знакомцы папаши, посыльные от него, разные шлюхи и приблатненная шпана, встречались среди этих людей и личности по-настоящему страшноватые, но Настя не боялась никого, со всеми вела себя независимо и даже вызывающе (тень отца витала над ней, охраняя), никто не решался обидеть ее, приставать, никто не позволял себе ничего подобного... Но с Борькой было по-другому.

Бывали минуты, даже секунды, когда она по-настоящему боялась его, страх мгновенно пронизывал ее до костей. Почему так происходило, она понять не могла. Ведь не влюбилась же она в него, в конце концов! Он ей нравился, она пустила его к себе, ничего не требуя от него, но и ничего не обещая. И в то же время она с каждым днем ощущала растущую зависимость от него. Началось это, пожалуй, когда он после первого визита ушел в шесть утра. Появился Борька дня через два, тоже под вечер, принес обещанные деньги от отца и полную кошелку вина, водки, разной дорогой закуски. Той ночью она впервые легла с ним. Он сказал ей под утро:

– Да, Настюшка, если будет кто спрашивать или мало ли там чего... Я прошлый раз никуда от тебя не уходил. Ночь и весь день пробыл у тебя. Гуляли, водку пили, веселились, в общем... запомнила?

Сказал он это почти безразличным тоном, но Настя, сама не зная отчего, вдруг напряглась вся, наверное, почуяла неладное. Ответила:

– Запомнила…

– Ну и ладушки... – Он поцеловал ее, обнял, прижал к себе, зашептал на ухо: – Как повезло мне, Настя… какую женщину встретил... Я всегда верил, что встречу тебя…

Потом, неделей или десятью днями позже, она случайно услышала от Дениса Петровича, что ту девку, которая заложила Гавроша, кто-то пришил в подъезде ее же дома. Настя осторожно спросила пьяноватого Дениса Петровича, когда это произошло, и, сравнив дни, поняла, что произошло это как раз в тот день, когда на рассвете Борька ушел от нее. Она поняла все без дальнейших расспросов. Может быть, тогда родился этот страх? Но почему? Среди людей, появлявшихся в доме, дружков отца, и раньше бывали и такие, у которых на душе загубленные жизни висели, и такие, которые отсидели за убийство, но никого из них Настя не боялась, а теперь вот... Оттого, что она сама себе не могла объяснить причину этого страха, он жил в ней все прочнее.

Сегодня она увидела Робу – брата Борьки, и когда они разговаривали, сочувствие к пареньку шевельнулось у нее в душе.

– Она что, ходила с твоим братом? – спросила Настя.

Они вышли из переулка на набережную и шли теперь по ней, оба смотрели на черную стылую воду, на темно-красную кремлевскую стену на другой стороне реки. В чистом морозном воздухе блистали купола Ивана Великого, над желтым зданием Верховного Совета полоскался на ветру красный стяг.

– Кто «она»? – после паузы ответил вопросом на вопрос Борька.

– Ну эта... которую зарезали... Как ее звали?

Милка?

– A-а, Милка... – глядя перед собой, криво усмехнулся Борька. – Да, ходила вроде... Пацан, влопался в шалаву без памяти, что с него возьмешь? До сих пор переживает…

– Так она и с Гаврошем ходила, и с твоим братом?

– Так выходит... – опять усмехнулся Борька. – Видно, уважала это дело, как думаешь? – Он повернул голову, уставился на нее ледяным взглядом светлых жестоких глаз, и Настя вдруг поняла, откуда у нее этот страх перед ним – от его взгляда, волчьего, леденящего, беспощадного и ничего не боящегося. Пастухи знают, любая, самая смелая овчарка, самая сильная и яростная поджимает хвост перед захудалым, тощим от голода волком, когда он смотрит на нее... смотрит на очеловеченную собаку из глубины веков кровавой вольницы и права сильного, беспощадного. Такой собакой чувствовала себя Настя, когда Борька вдруг смотрел на нее остановившимся, цепенящим волчьим взглядом. «Настюха... – написал ей в записке отец, – Борис – мой дружбан до гроба, слушайся его, он малый – кремень, такой в воде не тонет и в огне не горит. Плохого он тебе никогда не сделает». Такого отец ни про кого никогда не писал и не говорил. Она знала, что ее папаша – вор в законе, личность известная всей уголовной Москве и на Петровке, его многие боялись до смерти, а тут получалось, что ее многоопытный, авторитетный отец боится молодого парня…

– Если мужика любишь, то и это... любишь... – ответила Настя.

– Ну, тут дело бабье. Но я тебе скажу другое – если человек один раз продал, он и другой раз продаст. Гавроша продала и Робку моего продаст, у такой не заржавеет.

– Его-то за что продавать? Робку твоего? – спросила Настя.

– Найдет за что... А не его, так через него – меня заложит... Или Дениса Петровича... или папашу твоего.

Что, не согласна?

– Согласна... – с трудом выговорила Настя.

– Ну и ладушки, Настенька... Знаешь, что я тебе скажу? Человек может, небось, всю жизнь прожить и так и не узнать, кто он есть на самом деле. Бывает так, живет себе и живет, небо коптит, ничего хорошего никому не делает и ничего плохого, так вот спокойненько до самой смерти и доживает... Но вдруг встанет человек на краю пропасти, и надо ему что-то сделать... ну поступить как-то... решить самому – врага наказать, чтоб другу помочь... Через кровь, понимаешь? Через себя перешагнуть, шкурой своей рискнуть, понимаешь, да? – Он говорил и время от времени бросал на Настю короткие взгляды. – Вот тут человек и откроет для себя, какой он на самом деле есть. Шкура или человек... Легавая душонка или честный мужик... Честность, Настюха, она дорого стоит... Думаешь, все, кто вот вокруг нас ходит, они все честные, да? Потому что не воруют, да? Да нет, Настя, никакие они не честные! Они не воруют, потому что боятся... Железно говорю, тюрьмы боятся, заплатить боятся... А платить всегда приходится. Трус в карты не играет. Ты хоть шурупишь, про что я толкую? – Он вновь посмотрел на нее.

– Шуруплю, шуруплю... – вздохнула Настя.

– Молоток! – одобрил Борька. – В общем, человек может всю жизнь прожить трусом и не знать, что он трус! А может всю жизнь прожить героем и не знать, что он герой... пока случай не представится.

– Тебе такой случай представился? – вдруг спросила Настя. – Ты знаешь, кто ты такой есть?

– Знаю... представился случай узнать... и не один... – Борька задумался и дальше шел молча, Настя лишь почувствовала, как он железными пальцами сдавил ее руку.

...Пожалуй, только один человек в квартире мало обращал внимания на то, что происходит вокруг, – это Сергей Андреевич. Он приходил из поликлиники, молча ужинал, быстро проглядывал газеты, осведомлялся у Люси, как она себя чувствует, и удалялся в свой «кабинет». Там он просиживал до пяти утра, согнувшись над шатким столом, дымил папиросой и писал, писал... Выходил на кухню, подогревал чайник, заваривал чай и снова уходил в маленькую комнатку. Но даже стоя на кухне в ожидании, когда закипит чайник, он едва слышно бормотал себе что-то под нос, скреб в затылке, теребил пальцами кончик носа.

Иногда к Сергею Андреевичу заглядывал его новый друг Семен Григорьевич. Тогда врач отрывался от рукописи, и они подолгу негромко беседовали. Семен Григорьевич глуховатым, аккуратным голосом рассказывал о ленинградской блокаде. Рассказы эти были простыми и безыскусными, даже простоватыми в своих ужасающих подробностях, но именно потому, что были такими, они не вызывали и тени сомнения в их подлинности – они были самой правдой, которая леденила кровь, в которую не хотелось верить. Иногда Сергей Андреевич хватал авторучку и записывал в блокнот то, что рассказывал ему Семен Григорьевич. Потом они снова разговаривали, Сергей Андреевич тоже вспоминал разные случаи из своей фронтовой жизни в медсанбате, в госпитале... Потом Семен Григорьевич извинялся и уходил, а Сергей Андреевич брался за авторучку, пододвигал к себе стопку чистой бумаги и с лихорадочной торопливостью начинал покрывать ее неровными, загибающимися книзу строчками. Друзья и сослуживцы тех лет обступали его, он слышал их голоса, видел их лица.

Но больше всего ему досаждал подполковник медицинской службы Феликс Иванович. Этот проклятый хирург не покидал его ни на минуту, стоило только сесть за стол и взять авторучку, его насмешливый скрипучий голос свербил в ушах, Сергей Андреевич даже ощущал запах винного перегара, которым Феликс Иванович дышал ему в лицо…

Этот разговор случился, если не изменяет память, осенью. Лили глухие дожди, и грязь стояла непролазная – к госпиталю с трудом подъезжали машины с ранеными, увязали по ступицы. И сырость стояла в палатах – топили плохо. Продукты подвозили с перерывами и задержками – раненых удавалось накормить, но еле-еле. И вот тут капитан медслужбы Зубаткин попался на воровстве продуктов. История была мутная и отврати тельная, Феликс Иванович пытался как-то замять дело, покрыть Зубаткина, но старшая медсестра доложила (донесла) начальнику особого отдела майору Долганову, и тот, изнывавший от безделья и пьянства, встрепенулся, как охотник, почуявший добычу, на следующий день он арестовал Зубаткина и вызвал из штаба дивизии, в чьей полосе находился госпиталь, смершей. Те также явились незамедлительно. Показания старшей медсестры и еще нескольких врачей были уже готовы, да и сам Зубаткин во всем сознался. Его увезли. Куда увезли, можно было только догадываться, но догадываться весьма определенно. Феликс Иванович был искренне расстроен, пришел в землянку к Сергею Андреевичу под сильным хмелем, да и с собой принес флягу спирта. Он ругался, проклинал начальника особого отдела Долганова, смершей и вообще всех подряд. Сергей Андреевич сухо заметил ему, что не разделяет сетований Феликса Ивановича, считает, что Зубаткин – мерзавец и получил или скоро получит по заслугам. Что он, то бишь Сергей Андреевич, вообще расстреливал бы таких негодяев на месте без суда. Воровать у раненых – разве может быть большее зло на фронте?

Феликс Иванович терпеливо выслушал тираду Сергея Андреевича, выпил разбавленного спирта, понюхал корку хлеба и пустился философствовать. Глаза его заблестели, в них бушевали то трагедия, то сарказм, то ирония, но чаще всего – издевательство и насмешка над всем, что для Сергея Андреевича было свято и незыблемо. Феликс Иванович нависал над ним, заглядывал в глаза и говорил, говорил, кривя губы, дыша в лицо перегаром:

– Вы подумайте сами, драгоценный вы мой, как же добро может существовать без зла? Это же чистейший абсурд крепостью в девяносто градусов! Как бы тогда люди вообще понимали, что такое добро? Ну как, скажите на милость?

– Если вас не устраивает мораль коммуниста, то извольте – есть христианские заповеди, и если жить по этим заповедям, не делать зла ближнему…

– Чего-чего не делать? – перебил Феликс Иванович.

– Зла.

– Какого зла? Его нет, мы же с вами договорились – зла нет вообще. Ну-с, и что же тогда такое добро?

– Не понимаю, о чем вы спрашиваете? – пожимал плечами Сергей Андреевич. – Добро есть добро.

– Сказано с большевистской прямотой, но все равно непонятно, – усмехнулся Феликс Иванович. – Но что есть добро? В чем его суть, голубчик?

Сергей Андреевич долго думал, пытаясь облечь мысль в слова:

– Не делать ближнему того, чего не хочешь, чтобы сделали тебе, – наконец медленно выговорил он.

– Пожалуйста, поподробней. Чего не делать? Не обкрадывать, не обижать, не уводить жену ближнего, не лгать ближнему, не убивать его…

– Ну да! Это же так ясно!

– То есть не творить зла, не так ли? – торжествующим тоном вопрошал Феликс Иванович. – Вот мы и вернулись к нашему любимому, незаменимому злу!

– Ну вас к чертям, Феликс Иванович, совсем вы мне голову заморочили! Я уверен, что вы не правы, но не могу объяснить…

Феликс Иванович смеялся, и смех его был похож на воронье карканье, а в глазах переливалось откровенное издевательство.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю