Текст книги "У каждого своя война"
Автор книги: Эдуард Володарский
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 30 страниц)
– Что ты такой пугливый, а? – улыбнулся Ишимбай. – Принес?
– Да.
– Давай тогда. – Ишимбай протянул левую руку, а в правой Игорь Васильевич вновь увидел финку. Он стал торопливо доставать из кармана пальто толстые пачки сторублевок, но они никак не хотели вылезать из кармана. Игорь Васильевич выронил на цементный пол платок, снова потекла кровь, и он почувствовал, как сердце то совсем замирает, то вновь начинает биться судорожными толчками. Наконец, вырвав из кармана обе пачки, Игорь Васильевич вложил их в широкую лапу Ишимбая.
– Будем считать или все по-честному? – улыбнулся Ишимбай, взвешивая на ладони пачки сторублевок.
– Там точно. Все пересчитано. Двадцать тысяч, – пробормотал Игорь Васильевич, прижимая к щеке мокрый платок.
– Когда к Гераскину пойдешь? – пряча деньги во внутренний карман пальто, спросил Ишимбай.
– Завтра пойду... завтра.
– Не забудь, пожалуйста. А то как бы опять двадцать кусков платить не пришлось.
– Завтра обязательно, – заверил Игорь Васильевич. – А где аккордеон? – вдруг забеспокоился он. – Где мой аккордеон?
– Да вон он стоит, с глазами у тебя плохо стало, Игорь Васильевич, – усмехнулся Ишимбай, кивнув на угол лестничной площадки, где, невидимый в темноте, чернел футляр с аккордеоном.
Игорь Васильевич кинулся к футляру, быстро ощупал его, открыл – аккордеон был на месте. Закрыв футляр, Игорь Васильевич вдруг сел на него и безутешно заплакал, крутя головой и подвывая. Беспросветный черный туман заволакивал глаза, неудержимо катились слезы, смешиваясь на раненой щеке с кровью, и соленые слезы больно щипали рану. На заплеванной грязной лестничной площадке сидел на аккордеоне уже пожилой, побитый жизнью человек и горько, безутешно плакал. И все же вместе со слезами приходило облегчение…
На радостях Борька и Ишимбай отправились разыскивать Дениса Петровича, нашли его неподалеку от Марьиной рощи на одной «хазе» на Трифоновке и одарили пятью тысячами. Денис Петрович, услышав рассказ Борьки про Игоря Васильевича, тоже хохотал, крутил головой и приговаривал:
– Ну, молодежь, далеко пойдете... Ну, Борис, коммерческая голова! По какой статье пойдешь, знаешь? Шантаж и вымогательство, уразумел?
– А нам, татарам, все равно! – скалился Ишимбай. – Что вымогать, что воевать! Вымогать лучше – пыли меньше!
И только под утро следующего дня, опухший от пьянки, в грязной рубашке, Борька заявился к Насте, сказал хрипло:
– Собирайся, Настюша, в Гагры поедем, – и стал выкладывать на стол деньги, – пять косых нам хватит?
– Где ты был? – со страхом спросила Настя, кутаясь в шаль.
– Где я был, там меня и след простыл. Собирайся.
Такси поймаем, по дороге пожрать чего-нибудь купим – и на вокзал!
А Игорь Васильевич на следующий день действительно отправился к участковому Гераскину и забрал свое заявление на Степана Егорыча. Гераскин был так поражен, что некоторое время никак не мог сообразить почему, потом спросил, глядя на заклеенную пластырем щеку Игоря Васильевича:
– Где это вы щеку так себе рассадили, Игорь Васильевич?
– Брился, понимаете ли, пальцы в мыле – вот бритва-то и соскользнула, – пояснил Игорь Васильевич, и Гераскин сразу понял, что он брешет как сивый мерин, что произошло нечто из ряда вон выходящее, только незачем ему, Гераскину, докапываться до правды.
Но что-то определенно произошло, что-то заставило Игоря Васильевича униженно просить обратно свое заявление.
– Значит, неправду в заявлении написали? – решил поизмываться над ним Гераскин. – А у нас за ложные наветы на трудящихся знаете что полагается? Эт-то, видите ли, дело серьезное! Я уже дал делу ход, на каком же основании я его закрывать буду? Что вы из меня-то дурака делаете? Это же официальные бумаги, а не фитюльки какие-нибудь. Ишь, заберу заявление! Быстрый какой!
И по мере того как Гераскин набирал пары, Игорь Васильевич серел лицом, нервно дергался, сердце у него вновь начинало обмирать и холодеть. А Гераскин, видя смятение и страх на лице Игоря Васильевича, расходился все больше:
– То вы, едрена вошь, прибегаете, заявление приносите – избили, караул, милиция, помогите! Справки всякие представляете! Вам что, милиция аккордеон, что ли? Как хочу, так и играю?! Милиция – это орган охраны государственного порядка! Орган советской власти, так-то, дорогой товарищ…
– Да, я написал. Все это правда... – все больше нервничая, заговорил Игорь Васильевич. – Но мне жаль человека. Действительно, фронтовик, инвалид, ордена и медали имеет – ну получился скандал, с кем не бывает. Надо же в положение войти. Степан Егорыч все осознал, виноватым себя чувствует…
– Вы-то осознаете? – перебил его Гераскин. – Вы-то чувствуете?
– А что я должен чувствовать? – тоже спросил Игорь Васильевич, не понимая.
– Ничего, значит, не чувствуете? – уставился на него Гераскин, злорадно думая: «Ага, субчик-голубчик, припек я тебя». – Это очень жалко, Игорь Васильевич, прям-таки до невозможности жалко, что человек ничего не чувствует и не осознал…
– Да что я осознать-то должен? Пришел забрать заявление, не хочу неприятности человеку делать, вот, собственно, и все.
– Не хочете? – Гераскин подозрительно и строго смотрел на него, потом вздохнул, протянул Игорю Васильевичу тонкую папочку, где лежало заявление, медицинская справка и объяснение Степана Егорыча. – Забирайте, раз не хочете... Значит, хоть что-то осознали…
Игорь Васильевич схватил папочку, судорожным движением порвал ее и бросил в мусорную корзинку…
После новогодней пьянки Робку и Богдана из школы все-таки исключили. Завуч сказала решительно, словно судья, зачитавшая приговор:
– Делать вам в школе нечего. Только других с пути сбиваете. Так что идите лучше работать. А десятый класс можно и в вечерней школе закончить. Документы и справки возьмете у секретаря.
Ни Робка, ни Богдан дома ничего не сказали. Утром уходили, слонялись по грязному и слякотному городу, искали работу. Мерзли промокшие ноги, ветер насквозь продувал старенькое пальто. Лучше всего было спасаться от такой погоды в кино, и в те дни они почти все деньги тратили на фильмы. Смотрели сеанс за сеансом, три-четыре подряд, пока не наступало время, когда можно было приходить домой. Самоубийство Семена Григорьевича потрясло обоих, и почти каждый день они обсуждали это самоубийство, пытаясь выяснить причину, но так ничего и не могли выяснить. Люба сделалась совсем бешеной после исчезновения Борьки – пропал, как в воду канул, ни ответа ни привета. Может, прибили где-нибудь, паразита, со страхом думала Люба, а может, арестовали за что-нибудь? Как узнать, у кого спросить? Вот ведь волчище проклятый, хоть записочку оставил бы, хоть бы слово сказал! Люба нервничала все больше, кричала на всех без разбору, но особенно доставалось Робке и Федору Иванычу.
А так жизнь в квартире, да и вообще в Москве и стране текла своим чередом: люди работали, прежде всего работали, кого-то сажали, кого-то выпускали, кого-то награждали, повышали в званиях, с кого-то эти звания снимали, выгоняли с работы и исключали из партии, короче говоря, как всегда в этой жизни – кому-то бывало хорошо, а кому-то плохо. Неизвестно, сколько времени шлялись бы так по городу, по кинотеатрам и пивным Робка с Богданом, если бы не наткнулись однажды на историка Вениамина Павловича. Он увидел их издалека, остановился на углу и терпеливо ждал, когда они подойдут. Робка и Богдан негромко поздоровались, Вениамин Павлович улыбнулся:
– Что, шпана, гуляем?
– В кино были... – ответил Робка, – «Константина Заслонова» в десятый раз смотрели.
– Вообще-то мы работу ищем, – добавил Богдан.
– И не можете найти? Такая у нас безработица – никак найти невозможно? – насмешливо спрашивал Вениамин Павлович – на нем была велюровая серая шляпа, надвинутая на глаза, двубортное серое пальто, шикарный черно-белый клетчатый шарф – приоделся Вениамин Павлович, похож на американского артиста.
– Да не берут нигде... – пожал плечами Робка. – Кому мы нужны, малолетки, да еще исключенные…
– Ах, исключенные! Вроде зэков, значит, да? Изгои бедные! Или вам такую работу надо, чтоб не работать и деньги получать?
– Почему? Мы ищем, ищем... – вздохнул Богдан, а Робку вдруг злость взяла – стоит тут, насмехается, нотации читает, да пошел ты, знаешь куда, козел! Он так и сказал:
– Вам-то чего от нас надо, Вениамин Палыч? Идете своей дорогой, вот и идите. Нам в другую сторону.
Много вас, таких учителей... – и хотел было уходить, но Вениамин Павлович взял его за плечо:
– А вот хамить не надо, Роберт.
– Вам хамить можно, а нам нельзя, да?
– Ладно тебе, Роберт, не ерепенься, – примирительно заговорил Вениамин Павлович. – Хотите, помогу, найду вам работу.
– Будем очень благодарны, – пожал плечами
Богдан.
– Поехали…
Вениамин Павлович привез их в типографию «Металлургиздата», которая находилась стенка в стенку с редакцией «Литературной газеты» в самом начале Цветного бульвара. Из проходной он кому-то позвонил, потом пошел в бюро пропусков, через некоторое время вернулся, позвал ребят:
– За мной, орлы.
Они поднялись на второй этаж, прошли через наборный цех, где чумазые наборщики в синих, перепачканных чем-то черным халатах занимались непонятным делом – собирали в плоских, с невысокими бортами ящиках с многочисленными ячейками свинцовые буковки на длинных свинцовых палочках. Вениамин Павлович на ходу объяснял им, что входит в обязанности наборщика шрифтов. Потом они попали и вовсе в диковинный цех.
– Линотипный цех, – объявил Вениамин Павлович.
Огромные машины гудели и щелкали. За каждой сидела машинистка и стучала по клавишам, а другая умная машина принимала текст и сама отливала нужные буковки из свинца. Цех был чистый и светлый. Молодые девушки насмешливо поглядывали на растерянных подростков.
– Валь, а вон тот, темненький, ничего, а? – сказала одна из них, и девушки засмеялись, вгоняя Робку в краску.
Они пришли в третий цех, тоже просторный и светлый, но поменьше размерами. Высокие окна сверкали чистотой, то ли их вымыли недавно, то ли всегда они тут такие чистые. Робка слушал объяснения Вениамина Павловича, а перед глазами стояли смешливые физиономии девушек-линотиписток. Та, которую назвали Валей, была очень красивая. По крайней мере, Робке так казалось.
– А это печатник Герман Павлович, познакомьтесь, друзья, – услышал он голос учителя и увидел перед собой человека примерно одного возраста с Вениамином Павловичем, одетого, как и остальные люди в цехе, в темно-синий халат. – Герман Павлович – старший печатник цеха цинкографии. Вот привел к тебе двух орлов, мечтают стать печатниками.
– Так уж и мечтают? – усмехнулся тот, вынув сигарету изо рта и погладив короткие усы. – Небось из школы вышибли, вот и слоняются без дела.
– Как ты угадал, Герман? – искренне удивился Вениамин Павлович.
– В таком возрасте – на лицах все написано. Ты вспомни, какими мы были в их годы. Такими же, и захочешь наврать что-нибудь, а не получается – рожа выдает.
– Точно, – засмеялся Вениамин Павлович, – но пацаны серьезные. Их в первую очередь интересует, сколько они получать будут.
– Для начала в учениках полгодика походят. Восемьсот рваных. На мороженое хватит.
– Они уже мороженое не едят, – не выдержал и съехидничал Вениамин Павлович. – Они уже водочку изволят кушать.
– С получки водочки откушать никогда не грех, – усмехнулся Герман Павлович. – Вас как зовут, ребята?
– Роберт.
– Володя.
– Вообще-то у меня комплект полный, но раз Вениамин Палыч просит, отказать не могу. Все же фронтовой друг…
– Вот именно, ты уж будь любезен, – сказал Вениамин Павлович. – Самим-то здесь нравится или так себе?
– Так себе... – с некоторым вызовом ответил Робка.
– Ладно, поработаете – поглядите. Не понравится – уйдете, за хвост держать не буду, – сказал Герман Павлович. Говорил этот человек располагающе, и глаза добрые, чуть лукавые – с таким, наверное, неплохо дружить и разговаривать по душам.
– Ну что? – спросил ребят Вениамин Павлович. – Будете печатниками-пробистами, согласны?
– Конечно, – ответил с готовностью Богдан, ему здесь явно нравилось, и он готов был приступить к работе хоть сию минуту.
Робка покосился на шестерых печатников-пробистов, которые работали за наклонными столами. Трое смешивали лопаточками краски разных цветов, двое резиновыми валиками накатывали краску на большие свинцовые пластины. Вдоль стен на гвоздях были развешаны свежеотпечатанные плакаты. Ладно, от добра добра не ищут, сколько еще можно слоняться по городу без дела и сидеть у матери и отчима на шее? В конце концов, не понравится, действительно можно будет и уйти к чертям собачьим. Э-эх, Борьки, жаль, нету, он бы посоветовал.
– Согласен... – сказал Робка и с этого момента стал учеником печатника-пробиста.
Много лет спустя Роберт Семенович с удивлением отмечал, что именно с этого момента и началась его карьера писателя, хотя с писательством профессия эта имела мало общего. В коротких перерывах Робка бегал в наборный цех и смотрел, как наборщики кропотливо набирали шрифты, колдовали над ними, и потом он с радостным удивлением видел, как рождается отпечатанный на бумаге текст. Свежая, блестящая краска, пачкающая пальцы, издающая странный завораживающий запах, довольные лица печатников, которые рассматривают и обсуждают первые оттиски, даже нюхают их, делая замечания на непонятном пека для Робки профессиональном языке. А потом уже он бегал смотреть экземпляры книг и брошюр, конечный результат работы, и опять, как ребенок, поражался тому, с чего все начиналось и чем закончилось – книгой! Уже в солидные годы память возвращала Роберта Семеновича в те времена, почему именно в те, думается, понятно без лишних слов – потому что то были годы юности, годы, когда тебя мнут и калечат все кому не лень, годы первых, самых горьких разочарований и первых, самых радостных познаний, годы, когда юноша на ощупь, словно слепец, переходящий дорогу, стучит палочкой то в одну, то в другую сторону и вдет, осторожно ступая, каждый шаг – как в пропасть. В эти годы юный богатырь совсем не похож на сказочного богатыря – помните? – налево пойдешь – голову сложишь, направо пойдешь – коня потеряешь и так далее. Реальный юнец, наоборот, разрывается от желания устремиться во все стороны, испробовать все сразу, но камни преткновения стоят на всех дорогах, не обойдешь – не объедешь. Это неправда, что все юноши стараются заглянуть в будущее, замирают от желания угадать, кем они станут, мир бы давно сошел с ума, если бы так было на самом деле. Каждый планирует свое будущее на довольно короткий отрезок времени и знает, чем будет заниматься. На долгие горизонты смотрят взрослые, пытаются далеко заглянуть вперед, случается, даже заглядывают, но мудрая жизнь позволяет им угадывать, но не позволяет дожить... и потому человек с возрастом все чаще оглядывается назад, и все чаще прожитые годы кажутся ему пустыми и бездарными. Все мы вышли из детства, гласит старая истина, но очень немногим удается туда вернуться в зрелости, очень немногим, но они – истинные счастливцы…
И вот наконец грянул Двадцатый съезд Коммунистической партии, и на нем Никита Хрущев проткнул наглухо запечатанную консервную банку, внутри которой начался процесс гниения и разложения. Именно тогда народу великой, самой великой и большой державы на планете сообщили, что Сталин – тиран и убийца, садист и людоед, что только из-за него народ этой великой страны наделал столько ошибок в строительстве социализма и понес такие страшные кровавые потери во Второй мировой войне, что число их не могут подсчитать до сих пор, и оно, число жертв, растет по мере того, как открывается все новая правда. Итак, все случилось только благодаря одному изуверу, титану зла и преступлений.
К ужасу партийных бонз, это было сказано на всю страну. Ах, бедный и трагичный Семен Григорьевич, совсем немного не дожил ты, не услышал все то, о чем шепотом разговаривал с Сергеем Андреевичем в маленькой комнатушке. И о голоде на Украине в тридцатых, и о страшных ошибках и просчетах в начале войны, и в середине, и даже в конце, о просчетах, которые сродни преступлению... Но было сказано нечто главное – репрессированы и посажены в тюрьмы и лагеря миллионы людей! Вернее сказать – десятки миллионов, но Никита Хрущев тогда на это не решился. Спасибо и за миллионы! У всего народа голова от этих «новостей» закружилась в буквальном смысле слова. В мрачном недоумении и ожидании затаились «органы» тех самых славных и героических ЧК, потом – ГПУ, позднее – НКВД, затем – МГБ и, наконец, КГБ. Ну-ну, мели, Емеля, твоя неделя... Тем не менее многим следователям на Лубянке скрепя сердце приходилось останавливать, а то и вовсе закрывать находившиеся в производстве дела и выпускать арестованных на свободу... Ладно, погодим, все равно вернемся на круги своя.
Сейчас все удивляются, почему вдруг чуть ли не повально интеллигенция шестидесятых заговорила на языке, сильно замешанном на блатной фене. Да потому что из тысяч лагерей необъятного ГУЛАГа повалили сотни тысяч тех самых несправедливо репрессированных по пятьдесят восьмой статье, а поскольку сидели они вместе с уголовниками, то с кем поведешься, от того и наберешься. И стали говорить: шестерка – вместо «мелкий, незначительный человек», шибздик – вместо «маленький», шима – вместо «карман», шкары – вместо «брюки», шкет – вместо «вор-подросток», шины – вместо «ботинки», шлепало – вместо «лгун», шпон – вместо «вечеринка», котлы – вместо «часы», корочки – вместо «документы», горбатого лепить – вместо «неумело врать», ветрянка – вместо «форточка», вздрогнуть – вместо «выпить», вертухай – вместо «часовой», чесать вальсом – вместо «проходить мимо», валовать – вместо «уговаривать», быть на приколе – вместо «стоять», бухать – вместо «пьянствовать», бурить – вместо «играть в карты», и так далее и тому подобное. Великое множество слов и выражений из блатной фени мы сейчас используем в русском языке вполне «легально», не зная их истинного происхождения, но теперь они понятны всем.
Сергея Андреевича привели к следователю, как он полагал, на очередной допрос, но привели почему-то рано утром. Следователь с редким именем Ювеналий Антонович встретил его неожиданно приветливой улыбкой, предложил сесть, справился о здоровье, о настроении. Перед Ювеналием Антоновичем лежала уже пухлая папка с протоколами допросов. Раньше Сергей Андреевич всю папку не видел и невольно удивился, как же много накопилось этих протоколов.
– К концу подходят наши с вами беседы, Сергей Андреич, – ласково улыбаясь, проговорил Ювеналий Антонович.
– Что ж, вы сами говорили, сколько веревочке ни виться, а кончику быть. Слава богу, значит, расстанемся... Можно узнать, когда предполагается суд?
– Суд? Так вам суда хочется? – мелко рассмеялся Ювеналий Антонович. – Прямо нетерпением горите?
– Совсем не горю. Просто, если уж это должно случиться, то скорей бы. Ожидание, сами знаете, жизнь укорачивает, нервы треплет.
– Да, да, конечно, – кивнул Ювеналий Антонович. – Две самые отвратительные вещи на свете – ждать и догонять... А вот предположим, Сергей Андреевич, этого не случится?
– Чего? – не понял Сергей Андреевич.
– Суда.
– Значит, особое совещание будет выносить приговор? – нахмурился Сергей Андреевич. – Жаль... Почему так?
– Да нет, Сергей Андреевич, вы меня не поняли, – вновь приятно заулыбался Ювеналий Антонович. – Если предположить, что ни суда, ни особого совещания… если ничего не будет?
– Я вас действительно не понимаю, гражданин следователь, – пожал плечами Сергей Андреевич.
За эти месяцы он сильно поседел, ссутулился, глаза ввалились, в них появилась некая обреченность, покорность судьбе.
– Выходит, вы сами искренне считаете, что суд должен быть, если никак не можете меня понять? – опять сладко улыбнулся следователь, стараясь заглянуть Сергею Андреевичу в глаза.
– Я же признал себя виновным... – пожал плечами Сергей Андреевич. – Подписал все, что вы требовали…
– А зачем вы подписывали, если не считали себя виновным?
– Не хотел, чтобы меня били... не хотел больше всех этих... мучений, унижений... Я теперь, Ювеналий Антонович, вообще больше ничего не хочу…
– Так уж и ничего? – усомнился следователь. – Не могу поверить. Я вас узнал немного за время нашего общения и поверить не могу – такой вы сильный, целеустремленный человек, и вдруг на тебе – ничего больше не хочет! Неужели так быстро сломались? А если предположить, что сидеть вам еще лет эдак с десяток? Что ж с вами там будет? Там ведь, Сергей Андреевич, пострашнее, чем здесь... тут цветочки, а там – ягодки будут. – Он с искренним участием смотрел на Сергея Андреевича, будто переживал за него, помочь ему хотел. Недаром среди коллег на Лубянке кличка у него была Садист.
– Значит, Ювеналий Антонович, этих ягодок, как вы изволили выразиться, я съем немного, быстро загнусь, да и дело с концом.
– Х-хе-хе-хе... – вновь рассыпался мелким смехом следователь. – С собой, что ли, покончить собрались?
Сергей Андреевич смотрел на него и молчал. «Может быть, и придется, – думал он, – если уж твои ягодки совсем невмоготу станут, у меня всегда есть запасный выход, и отнять его у меня ты не в силах, ни ты, ни другая подобная сволочь».
– Да какая вам разница, Ювеналий Антоныч, что со мной дальше будет? – заговорил наконец подследственный. – Закончите мое дело и забудете с облегчением. Вас, наверное, уже другое дело ждет, а потом еще и еще…
– Нет, нет, ошибаетесь, Сергей Андреевич, очень даже ошибаетесь, – замотал головой следователь. – Я всех своих подопечных помню, неужели не верите?
– С трудом.
– Верно, верно вам говорю – всех до единого.
И всегда душевно рад, если, отбыв срок наказания… справедливого наказания, мои подопечные выходят на свободу.
– Неужели рады? – Сергей Андреевич с трудом удержался, чтобы не усмехнуться. Удержался, потому что боялся – Ювеналий «психанет», нажмет кнопку под крышкой стола, и в комнату ввалятся дюжие «морды», начнут остервенело избивать подследственного. В первый месяц после ареста такие побои были не редкость.
Вернее, в самом начале его вообще не трогали – он сидел в одиночке и каждый день ждал вызова на допрос, но его не вызывали, словно забыли про него. Но когда вызвали на первый допрос, то почти сразу начали избивать. Сам Ювеналий не бил, только наблюдал, а под конец скомандовал:
– Стоп, коновалы, насмерть забьете!
И бесчувственного Сергея Андреевича начинали отливать водой, совали вату с нашатырем под нос, словом, приводили в чувство, а Ювеналий Антонович начинал повторять те же вопросы, с которых и начинались избиения.
– Сергей Андреич, дорогой, да подпишите вы к чертям собачьим эту чушь! Ну что мучиться, честное слово? – участливо говорил Ювеналий Антонович, страдальчески глядя на избитого в кровь Сергея Андреевича. – Зачем вам эти героические мучения? Ведь забьют до смерти, почки отобьют, печенку, легкие – как дальше жить будете? А ведь у вас жена, ребенок должен родиться, а может, уже родился? Э-эх, друг мой, жаль мне вас, по-человечески жаль, если отбросить мои партийные убеждения. Но отбросить я их не могу, потому так все и получается. Вы упрямитесь – вас бьют, а я ничего поделать не могу, хотя до слез жалко! Подписывайте, а? Кончайте вы из себя героя разыгрывать – какой вы герой? Оступившийся, наивный человек. И суд учтет это, уверяю вас, в суде ведь тоже люди сидят, с душой и сердцем, поймут. Я вот вас спрашиваю, согласны ли вы с тем, что, описывая беспорядочное, паническое отступление наших солдат под Минском, вы объективно клевещете на Советскую армию. Заметьте, я говорю – объективно. Не сознательно. Совсем нет, а – объективно! Я же вашу вину умаляю, голубчик, а вы кобенитесь. Почему объективно клевещете? Да потому что есть сотни и тысячи свидетельств о беспримерном героизме наших солдат, офицеров и генералов. То, что маршал Кулик в крестьянскую одежду переоделся и трусливо бежал, – это единичный факт, а вы возводите его в правило! Другие факты? Да, хорошо, согласен, есть и другие, но ведь вы, я серьезно вам говорю, обобщаете – дескать, командование было не готово, командование растерялось, командование было безграмотным – да что вы, Сергей Андреич, умом, что ли, тронулись? Как это – безграмотным? В ведении современной войны? Вот скажите мне, кто вы такой есть? Ну по специальности кто вы? Врач-терапевт, так или нет? Откуда же вам знать, кто и как был готов к ведению современной войны? Что же вы все время со свиным-то рылом да в калашный ряд лезете? Какой-то один поганенький фактик где-то выкопаете и сразу выводы делать! Ведь это же сознательное, я бы сказал, яростное стремление оклеветать армию, партию, народ! Да, да, весь советский народ. Да какое вы на то имеете право, Сергей Андреич, наивный вы мой человек? Ну просто ума не приложу, что мне с вами делать? Ведь все равно подпишете, уверяю вас. Здесь по-другому не бывает.
Только выйдете на этап с подорванным здоровьем, а зачем вам это надо? Я же о вашем будущем думаю... Нет, чудак вы, право, сам себе – враг! И эгоист! О жене подумали бы, о ребенке! А то уперлись в какие-то призрачные идеи и себя губите. Да бросьте, все идеи – призраки! Для меня то призрак, что нельзя пальцами пощупать. И коммунистическая идея тоже, если хотите. Думали, я испугаюсь вам в этом признаться? А я вот не испугался, признаюсь – химера! Так, знаете ли, туманные дали! Сладкие мечты! Но только эти мечты, дорогой мой, заставляют народ двигаться вперед, работать, с врагом сражаться и строить, строить, строить!
Вы Достоевского, конечно, читали, не так ли? Так вот у него такая знаменитая фразочка есть: «Люди счастливы, покудова они строят дом, и счастье покидает их, когда дом построен». Каково сказано, а? Как раз про это мы и говорим! А вы, Сергей Андреевич, хотите это счастье у людей отнять, как же это бесчеловечно?! Призрак – он и есть призрак, и не надо его разоблачать! Так что, когда вы партийное руководство ругаете – в блокаду, видишь ли, они там пили и ели вволю, – вы же саму идею порочите. А как же! Партия и есть носитель этой идеи. Ну пусть призрака, какая разница! На кого вы замахиваетесь, милый? Дон Кихот вы мой засратый! И знаете, что я вам скажу, Сергей Андреич, если бы до войны, в тридцать пятом, шестом, седьмом, восьмом и так далее, мы не пересажали бы таких вот голубчиков, как вы, мы бы точно войну проиграли, в этом я не сомневаюсь. Я только думаю, что мало сажали – потому такие трагедии в начале войны и разыгрывались! Сажали, сажали, а началась война, сколько всякой сволочи вылезло! Сколько врагов и предателей! Вероотступников! Да, да, вероотступников, ибо коммунистические убеждения – это самая высокая вера! Девяносто шестой пробы вера, если можно так выразиться. Ну так что, Сергей Андреич, будем подписывать или еще в героя поиграем? Тогда я ребят позову, играйте с ними, а мне, право, надоело. И спорить с вами надоело. Н-да-а, мало мы вашего брата до войны ловили... Да и сейчас, признаюсь, мало ловим. Сколько еще вот таких философов по щелям сидит и всякую гнусь пишет! Ну что, вызывать ребят? Или подпишешь и в камеру пойдешь! Почему на «ты» перешел? Да надоело мне с тобой церемонии разводить, вот и перешел на «ты». Давай подписывай и пойдешь в камеру. Отдохнешь хоть, посмотри, на кого похож. А ведь завтра – опять на допрос. Подпишешь? Ну, слава богу, наконец просветление на вас снизошло, Сергей Андреич…
Много-много раз беседовал Ювеналий Антонович с Сергеем Андреевичем. Его били, потом беседовали, потом опять били... Именно этого боялся сейчас Сергей Андреевич – следователь Ювеналий Антонович «психанет» и вызовет «мордоворотов», и они начнут избивать, да, он боялся и сдерживал себя.
– Неужели рады? – спросил Сергей Андреевич, и Ювеналий, уловив насмешку, ответил удрученно:
– Усмехаетесь, я понимаю, понимаю…
– Да где ж я усмехаюсь? Просто спросил…
– Ладно, я не в обиде, – вздохнул Ювеналий Антонович. – Я же не раз говорил вам, что отношусь к вам с сочувствием и пониманием. Вы – не сознательный враг, а просто заблудший, ошибающийся человек. И я знаю, кто вам разные паскудные идейки в голову вбивал.
Вы здесь мучились, а он, голубь, на свободе жирует Но вот что я должен вам сообщить. Партия – великодушна к таким, искренне заблуждающимся, как вы, Сергей Андреич, и потому мы получили указание закрыть ваше дело…
Сергей Андреевич вздрогнул, ему показалось, что он ослышался. Был даже уверен, что ослышался. Затем совсем оглох на какое-то время, видел, как шевелятся губы Ювеналия Антоновича, как он таращит глаза, изображая сочувствие, уважение и бог знает что еще.
Сергей Андреевич наконец пришел в себя, проглотил шершавый комок в горле и спросил хриплым, чужим голосом:
– Простите... что вы сказали?
– Мы решили закрыть дело и отпустить вас, Сергей Андреич, на волю... к жене, ребенку, – приятно улыбнулся Ювеналий Антонович и вдруг встревожился: – Что с вами? Плохо? Что, сердце? Сейчас, сейчас, крепитесь! – Следователь нажал кнопку под крышкой стола, и в комнату вошел плечистый лейтенант.
– Врача, немедленно! – приказал следователь.
А у Сергея Андреевича перед глазами плыли зеленые и красные круги, и вдруг острая, обжигающая боль пронзила сердце, и он медленно повалился со стула.
– Врача! Быстрей, черт вас возьми! – орал Ювеналий Антонович.
Когда Сергей Андреевич пришел в себя, то был весь мокрый, словно его облили водой из ведра, хотя одежда была сухой. С лица катили крупные, как горох, капли пота. Он лежал на полу, а рядом, на корточках, сидел Ювеналий Антонович. Врач укладывал в металлическую коробку шприц и пустые ампулки.
– Э-эк вы как... – участливо говорил следователь. – Криз вас гипертонический шандарахнул. Говорил я вам, здоровье беречь надо. Но ничего, все обошлось, врачи у нас хорошие. Сами подниметесь или помочь?
Сергей Андреевич лежал, вытянувшись на полу, смотрел на серый потолок, на лампочку, свисавшую на голом шнуре, и не мог оторвать голову от пола, такой она казалась тяжелой. Он проговорил хрипло:
– Пожалуйста... повторите, что вы сейчас сказали.
– Э-эк вы какой непонятливый... – вздохнул
Ювеналий Антонович. – По распоряжению начальства дело ваше закрыто, уразумели? В архив сдается ваше дело. А вы – на свободу, значит, как говорится, с чистой совестью. – Он вновь рассыпался мелким смехом, похлопал Сергея Андреевича по груди. – Ну, давайте-ка, помогу вам подняться.
Вместе с врачом они подняли под руки Сергея Андреевича, посадили на стул.
– Курить вам пока категорически нельзя, – сказал врач и, собрав свои медицинские причиндалы, ушел.
Ювеналий Антонович плюхнулся на свой стул, полистал протоколы в папке, поглаживая седые, гладко зачесанные назад волосы, улыбнулся:








