412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдуард Володарский » У каждого своя война » Текст книги (страница 14)
У каждого своя война
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 18:56

Текст книги "У каждого своя война"


Автор книги: Эдуард Володарский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 30 страниц)

– Как пить дать посодют, – сказал Игорь Васильевич. Он был одет в атласную пижаму с фривольным шарфиком на шее – красным с синими цветочками.

– Так оно за дело будет... – вздохнул Егор Петрович. – Не имела права отворенную кассу оставлять.

Сбегала за мукой, вертихвостка чертова…

– Семь лет дадут, с конфискацией, – авторитетно заявил Игорь Васильевич.

– За что семь лет-то? – испуганно уставился на него Егор Петрович.

– Особо крупное хищение, – важно поднял палец Игорь Васильевич.

– А конфисковывать у нее что? – спросил Егор Петрович. – Разве что детей?

Все замолчали, раздумывая, что в самом деле могут конфисковать у несчастной Полины? А может, у нее где-нибудь в тайничке чего-нибудь и запрятано? Может, такое там лежит, что ей эти двадцать шесть тыщ – просто тьфу! Правду сказать, такие мысли большей частью витали в голове Игоря Васильевича. Он даже мучился от неизвестности, от незнания, сколько же у Полины припрятано? Не может такого быть, чтобы у кассирши в продовольственном гастрономе не было увесистого загашника. Ну не бывает так! Хоть режьте Игоря Васильевича на куски. Вот у Егора или Степана – точно хоть шаром покати.

В это время на кухню вышел неразговорчивый бухгалтер Семен Григорьевич и нарушил молчание, пробубнив глуховатым голосом:

– Детей в детский дом сдадут. – Семен Григорьевич взял с плиты сковородку с шипящей яичницей и пошел из кухни.

– А по какому такому праву в детский дом? – возмутился Егор Петрович. – А ежели они не захочут?

– А их и спрашивать не будут, – уже из коридора отозвался Семен Григорьевич. – Порядок есть порядок! Закон един для всех!

– Семен Григорьевич в этих делах толк знает, – весомо сказал Игорь Васильевич. – У него на фабрике сколько народу пересажали – тьма!

– Х-хе, черт! – Егор Петрович поскреб озадаченно в затылке. – Вот сколько годов он в квартире живет, а я даже не знаю, где работает.

– На меховой фабрике... – благоговейным шепотом произнес Игорь Васильевич.

– Да-а... – протянул Егор Петрович. – Теплое местечко. Там есть где разгуляться. А жмотяра страшный – хоть бы раз взаймы дал!

В кухню вошла Люба и сказала, оглядев мужчин:

– Пропадет она, мужики. И дети ее пропадут.

У нее и родных-то никого…

– А мужик ее... Я имею в виду отца детей, – проговорил Игорь Васильевич, – она как-то говорила, что алименты от него получает.

– Ни хрена она от него не получает! – резко ответила Люба. – Говорила, чтоб со стыда не сгорать. Бросил он ее, с милицией найти не могли.

– Ну а нам что прикажешь делать? – нервно спросил Егор Петрович.

– Может, соберем? – голос Любы потерял уверенность, и она посмотрела на Степана Егорыча. – С миру по нитке…

– Двадцать шесть тыщ, да ты сдурела, Люба! – махнул рукой Егор Петрович. – У нас отродясь таких денег не было! Не то что в руках не держал, не видал никогда! Верно, Степан? Дай закурить.

Степан Егорович молча протянул ему папиросу.

Егор Петрович взял, прикурил, увидел стоящих в дверях кухни Робку и Богдана, сделал сердитое лицо:

– Вы чего тут зенки пялите? А ну, дрыхнуть!

Шлындают по ночам черт-те где, а утром в школу не поднимешь! Глядите у меня, любители прохладной жизни!

Робка и Богдан поплелись по своим комнатам. Богдан лениво огрызнулся, больше для проформы:

– Ладно, разорался... Как не пьет – так орет, как пьет – так дерется, во жизнь, а, Робка? – Богдан весело посмотрел на друга.

Тот тоже усмехнулся, пробормотал:

– Мой не пьет и не дерется, а еще хуже – глянешь на него, и с тоски повеситься хочется.

– Ты где пропадаешь всю дорогу? – неуверенно спросил Богдан. – С Милкой, что ли?

– Нет. С Милкой – баста, завязали.

– Да ну?! – У Богдана округлились глаза, блеснули радостью, друг снова станет прежним, и они будут вместе, но он тут же спохватился, проговорил сочувствующе: – И как ты теперь? Переживаешь, да? Она вообще-то баба, конечно, ничего себе... но других тоже навалом!

– Ладно, Богдан, пошли спать... – и Робка первым ушел к себе. Включил свет, мельком глянул на кровать за ширмой – там спал Федор Иваныч. Из-под одеяла торчали голые пятки. За другой ширмой шевелилась бабка, закашляла, заворочалась, спросила:

– Робик, ты, что ль?

– Я, бабаня, я…

– Че они там весь вечер на кухне колготят?

– Да Полину обокрали.

– Да ну?! Ишь ты! Это как же? К нам воры, что ль, забрались? Это когда же? Я весь день – то на кухне сидела, то во дворе, я б увидела!

– Да не в квартире, – поморщился Робка. – В магазине кассу у нее грабанули. Она ушла в подсобку, а кассу не заперла. Вот ее и обчистили. И продавцы все в подсобку за мукой побежали.

Бабка жадно слушала пояснения Робки, задавала вопросы, разволновалась, то и дело скрипела пружинами, даже встать захотела – Робка едва уговорил ее лежать. Бабка волновалась, как же теперь бедная Полина будет расплачиваться? А когда Робка назвал украденную сумму, она даже задохнулась от ужаса, сердце у нее отчаянно забилось.

– Ее ж посодют... – выдохнула она. – Царица Небесная! За что ж ей наказанье такое? За какие грехи? Робка присел на край кровати, стал успокаивать бабку, гладил по усохшей коричневой руке, даже наклонился и поцеловал в дряблую, всю в морщинах, словно печеное яблоко, щеку.

А на кухне Люба все давила на мужиков. Пришел с дежурства Сергей Андреевич, узнал невеселую новость и первым сказал:

– Три тыщи дам... – Подумал и добавил: – Нет, пять тыщ дам. Хотели книжный шкаф купить – ладно, пока обойдемся!

– У меня есть на книжке семь тыщ, три отдам, – сказала Люба и достала из-за газового счетчика блокнот, в котором подсчитывали плату за электроэнергию, села за кухонный стол, стала записывать.

– Егор! – на кухню вошла Зинаида. – У нас ведь тоже на книжке есть.

– Что есть? – неожиданно взъярился Егор Петрович. – Сколько у нас есть?

– Как сколько? Ты че, Егор? Двенадцать тыщ у нас там лежит! – выложила простодушная Зинаида, и Егора всего перекосило, он незаметно ото всех погрозил ей кулаком, сказал:

– А по мне так все отдай, не жалко! Ты последнее с себя снимешь и отдашь! А случись с нами что, тебе кто даст? У меня вон здоровья, можно сказать, никакого!

– Пить надо меньше! – обрезала его Люба. – И здоровье будет. Степан, ты чего молчишь, как партизан?

– Пять тыщ завтра принесу... – кашлянув в кулак, проговорил Степан Егорович, глянул на Любу и тут же отвел взгляд, так нестерпимо было ему смотреть на нее.

Игорь Васильевич хотел было незаметно выскользнуть с кухни, но Люба увидела, остановила на пороге:

– Игорь Васильевич, а вы? Уж вашу доброту все знают, Игорь Васильевич, вашу сознательность культурного человека!

– Гм-гм... – закашлялся Игорь Васильевич. – Я, конечно, рад бы в рай, да грехи не пускают. У самого столько долгов, тяну от получки до получки…

– Ха, до получки! А чаевые! – хихикнул Егор Петрович. – Давай, давай, Игорь Васильевич, не крохоборься, выкладывай! Небось где-нибудь в подполе немалые тыщи лежат!

– Дурак ты, Егор, и не лечишься, – с сожалением посмотрел на него Игорь Васильевич, но Егор Петрович, оторвавший от сердца целых пять тысяч (Зинке еще достанется за это добросердечие), чувствовал себя главным благодетелем и горел желанием всех поучать и вообще побыть на виду:

– Пусть дурак! А пять тыщ отслюнявил! А ты, Игорь Васильевич, так сказать, боец культурного фронта, крохоборишься! Позоришь себя перед честным народом! Ну где это видано, что советский человек, если он советский, конечно, отказал в помощи другому советскому человеку?

– Если он, конечно, сбветский, – добавил Сергей Андреич, и все негромко рассмеялись.

– Пожалуйста, пожалуйста, разве я отказываюсь? – развел руками Игорь Васильевич. – Люба, запиши за мной пятьсот... нет, шестьсот рублей!

– Тьфу ты! – с досадой сплюнул Егор Петрович и хотел было опять разразиться речью, но Игорь Васильевич уже спешил по коридору в свою комнату.

– Ладно, Егор, чего ты? Дареному коню в зубы не смотрят, – примирительно проговорил Сергей Андреич.

– Да пошел он к едрене фене! У него добра всякого знаешь сколько? – выпученными глазами Егор Петрович смотрел на врача. – Как в комиссионном магазине! Ихняя Ленка говорила, одних шуб норковых да черно-бурых – четыре штуки!

– Ох, Егор, у зависти глаза велики, – усмехнулся Сергей Андреич.

– Думаешь, я завидую?! Да плевать я хотел на это богачество! Мне дай – я в момент пропью! – Егор Петрович ударил себя кулаком в грудь. – Мне обидно. Пока я в окопах гнил, ранения да контузию зарабатывал, эта сука в Алма-Ате мошну набивала! А теперь он же меня за человека не считает! Это как понимать?

– Так и понимай... – обезоруживающе улыбнулся Сергей Андреич. – Кесарю – кесарево, а слесарю – слесарево.

– Во-во, едрена вошь! – Егор Петрович нервно ходил по кухне, дымил папиросой. – Нет, как же это так получается, а? Все вроде равны, а где же это равенство? Ты образованный человек, Сергей Андреич, ответь мне! А то роман сочиняешь, а на простой вопрос ответить не можешь. – Егор Петрович разволновался не на шутку, быстрее забегал по кухне.

– Не мелькай перед глазами, Егор, – сказал Степан Егорыч и поднялся, поставил на стол полную окурков консервную банку, застучал деревянной култышкой к двери. Уже выйдя в коридор, он оглянулся. Люба, согнувшись, сидела за столом и подсчитывала деньги.

– Двадцать тыщ шестьсот рублей набирается, ну какие мы молодцы! – повеселевшим голосом проговорила Люба. – Цены нам нету!

Степан Егорыч смотрел на нее, и сердце ему жгло нестерпимо – да хоть глянь ты на меня, чертова кукла! «Убью я ее, – вдруг отрешенно подумал Степан Егорыч. – А сам застрелюсь. И дело с концом!» Но в следующую секунду он обреченно понял, что ничего такого не случится, а будут унизительные мучения, зубовный скрежет от бессилия что-нибудь сделать, хоть как-нибудь поступить…

– Э-эх, по такому случаю... – Егор Петрович возбужденно потер руки.

– Что по такому случаю? – насторожилась Зинаида. – Ты в окно глянь, ирод, ночь надворе! Какой такой случай? Несчастье у человека, а ему – случай!

– Я не в том смысле – случай, что ограбили, а в том смысле – случай, что дружным коллективом проявили…

– Я тебе проявлю, пьянь окаянная! Спать иди! – взвизгнула Зинаида. – Что же ты за человек такой оглашенный! Баба от горя как корова ревет, а ему случай выпить представился!

Люба громко захохотала. Засмеялся Сергей Андреич – он сидел за своим столом и ел гречневую кашу с молоком, а краем глаза успевал заглядывать в «Вечерку».

– Э-эх, люди-и... – хохотала Люба. – С вами помирать и то весело будет, ей-богу!

– От такой жизни собачьей и не так развеселишься, – мрачно проговорил Егор Петрович и пошел из кухни, раздосадован но махнув рукой, – маневр не удался, выпить стопаря на сон грядущий не пришлось. Он прошел мимо Степана Егорыча, по-прежнему стоявшего в дверях, задел его плечом, буркнул: – Спи спокойно, Степан, друзья тебя в беде не оставят…

А Степан Егорыч и внимания на него не обратил – все смотрел на хохочущую Любу и вновь подумал обреченно: «Нет, застрелю я ее, ведьму. Чистая ведьма, ишь как заливается, аж мороз по коже...»

Люба перестала смеяться, взяла блокнот и поднялась со словами:

– Пойду Полину обрадую. – И пошла из кухни.

Проходя мимо Степана Егорыча, она встретила его страдающий темный взгляд, задержалась, спросила тихо: – Ты чего, Степа?

– Ничего... – Он все смотрел ей в глаза, сделал движение к ней, прошептал хрипло: – Люба-а... ведьма ты-ы... я тебя застрелю, вот те крест застрелю... – И глаза его действительно стали страшными.

– Иди, Степа, покойной ночи... – Всю ее обдало жаром, в страхе она оглянулась на кухню – Сергей Андреич читал «Вечерку» и ел кашу с молоком, ничего вокруг не видя и не слыша. Люба чуть коснулась пальцами щеки Степана Егорыча, вдруг жарко прошептала ему на ухо: – Иди, Степан... я приду к тебе... – и быстро пошла по коридору к комнате Полины, постучала в дверь и вошла.

Степан Егорыч очумело потряс головой – почудились ему эти слова? Нет, вроде он их слышал, видел ее глаза. Она даже по щеке его погладила. Степан Егорыч потрогал щеку. Значит, она придет? Внутри, под сердцем, у Степана Егорыча похолодело, а потом мелко, трусливо задрожало – что же будет-то, господи? Он вошел в комнату, рухнул, не раздеваясь, на кровать, уткнулся лицом в подушку и закрыл глаза.

А Люба обнимала плачущую Полину, говорила:

– Ничо, Поля, ничо, мы люди бедные, нам в одиночку никак нельзя. А друг за дружку держаться – глядишь, проживем, а?

– Любонька, миленькая... ты прости меня... за давешнее, и Зинаиду прости... – Полина плакала, но в глазах светилась благодарность – не верилось, что ее вдруг отвели от пропасти, на краю которой она оказалась.

– Уж забыла все давно, – усмехнулась Люба, а у самой сердце сжималось и вздрагивало: что она сказала Степану, что натворила, сумасшедшая?

– Я вам всем этого никогда не забуду, Любушка... – сквозь слезы продолжала бормотать Полина. – Я всем по гроб благодарна. Бог вам воздаст, Любонька, он все видит и обо всех добрых людях заботится, любовью своей согревает…

А перед глазами Любы стояло лицо Степана, его почерневшие, почти безумные глаза, впадины на небритых щеках, и страх обдавал ее ледяным холодом – верно говорят, от страсти человека то в жар, то в холод бросает, невесело подумала про себя Люба. Она, словно самоубийца, стояла на краю крыши высокого дома, ужас сковывал все тело, и в то же время непреодолимо тянуло вниз. «A-а, будь что будет! Ведь прыгает человек и, может быть, в следующее мгновение горько жалеет о том, что сделал, вопль исторгается из него, предсмертный вопль, но исправить что-либо он уже не в силах... А вот пойду, – с гибельным восторгом подумалось Любе, – и гори оно все синим пламенем, хоть застрелитесь все – всем вам назло пойду!»

Полина все всхлипывала и бормотала про дружбу, про взаимовыручку, дескать, русские люди тем и сильны, что душой они ко всем нараспашку, последнее отдадут попавшему в беду, заступятся, приютят, потому и ездят на них все кому не лень, кто хитрее да пронырливее, жаднее да понахрапистее…

– А средь русаков жадных да нахрапистых не бывает? Хитрых да пронырливых? – перебила Люба. – Ой, ну тебя, Поль, слушать твою брехню тошно. Пойду я. Завтра к обеду все обещали деньги принести. Так что, гляди, больше такой раззявой не будь, второй раз попадешь – точно за решетку загремишь, – и Люба встала.

Полина вскочила следом, порывисто обняла Любу, расцеловала и опять приникла головой к ее груди и заплакала. Люба, поморщившись, мягко отстранила ее от себя, вышла из комнаты.

Она пришла к себе, глянула на будильник – десять минут четвертого. Считай, и ночь прошла. Федор Иваныч издавал заливистые «кудрявые» храпы, а Робка не спал – это Люба почувствовала сразу, как только вошла.

Не спал и следил за ней из-под полуприкрытых глаз, благо с дивана, на котором он лежал, была видна вся комната – не укрыться. Люба присела за стол, подперла кулаком щеку, задумалась. Каждая клеточка ее тела ощущала, слышала, как тикает будильник, каждый нерв вздрагивал. Действительно, она стояла на краю пропасти и заглядывала в бездонную тьму. Сколько же можно так сидеть, господи! Люба решительно встала, словно распрямившаяся пружина, и решительно шагнула к двери. И тут же услышала голос Робки:

– Мам, ты куда? – Он не мог знать точно, куда мать собралась, сплетни, ходившие по квартире, по подъезду, пока не коснулись его. Робка просто почувствовал нечто неладное, ему передалось нервное напряжение матери, ее волнение, бешеные удары сердца.

Люба, вздрогнув, остановилась у двери, постояла неподвижно минуту, медленно подошла к дивану, присела на край, посмотрела на Робку, и тот даже испугался этого взгляда, привстал, уже испуганно спросил:

– Ты чего, мам? Куда ты на ночь глядя?

– Я к нему хочу пойти... – шепотом, кривя губы странной улыбкой, ответила Люба. – Понимаешь, Робочка, я к нему хочу…

– К кому? – не понял Робка.

– К Степану Егорычу... – свистящим шепотом произнесла Люба. – Понимаешь, Робочка, я... я люблю его... и ничего не могу с собой поделать.

– Ты че, мам, чокнулась? – Робка сам не понял, почему он тоже заговорил шепотом. – Что ты говоришь?

– Люблю я его, Робик, пойми.

– Кого «его»?

– Степана Егорыча... – рука Любы нервно перебирала пуговички на платье. Робка, раскрыв рот, молча смотрел на нее – до него с трудом доходил смысл сказанного.

– А как же... – начал было он, но Люба тихо закрыла ему рот ладонью, улыбнулась жалобно:

– Будь что будет, Робка... Только ты не ругай меня.

Станешь большим – все поймешь. – Она встала и почти выбежала из комнаты.

Крадучись, на цыпочках, она прошла по коридору до двери Степана Егорыча – дверь была приоткрыта, и Люба, замерев на секунду, собралась с духом и вошла.

Степан Егорыч лежал на кровати на спине, с закушенной в углу рта потухшей папиросой. Их глаза встретились, и столько они молча сказали друг другу, столько сокровенно-тайного, всплывшего из самых глубин души, что не хватило бы потоков слов, да и слова такие они вряд ли нашли бы, их люди еще не придумали. Люба метнулась к двери и закрыла ее на защелку, потом так же молниеносно выключила свет и с лихорадочной торопливостью стала раздеваться…

Робка лежал на диване, смотрел на рассвет за окном и не мог уснуть – мысли метались в мозгу как ошпаренные. Зачем она ему сказала об этом? И что теперь с Федором Иванычем будет? Спит, валенок, и не знает, что его жена ушла к другому, к соседу ушла... недалеко ушла, между прочим, через четыре стенки! Нет, но что будет-то? С ними со всеми что будет? Ну, мать, оторвала номер! Как в цирке – раз, и ваших нету! Как же он раньше-то ничего, лопух, не замечал? И Степан Егорыч хорош, змей одноногий! Молчал, прикидывался, а сам…

А что он сам? Ну влюбился... И мать... при живом муже… да еще при другом, без вести пропавшем. Робка вспомнил, как во дворе пацаны называют таких женщин, и ему жарко стало – слово это прямо огненными буквами засветилось у него в мозгу. Неужто его мать такая? Что вот они сейчас там делают, у Степана Егорыча? Ясно что, тут и вопросов задавать не надо. Ну, Степан Егорыч, ну, змей ползучий, как ты мне завтра в глаза посмотришь, прохиндей лживый! Взбудораженное воображение Робки представило, как Степан Егорыч обнимает мать, целует ее, как они... голые... сжимают друг друга в объятиях, фу, черт, с ума сойти можно! Но зачем она ему, Робке, все сказала? Зачем ввергла его в эти раздумья и сомнения? Ну, соврала бы, сказала бы, что на кухню идет за какой-нибудь надобностью, белье стирать, посуду помыть – он бы поверил и заснул бы... Ведь он ничего не знал! Мало он с Милкой мается-мучается! Интересно, они так же, как он с Милкой, про любовь говорят? И целуются так же? Робка сел на диване, свесив босые ноги, обхватил руками голову... Что же дальше-то? Так и будут от всех прятаться? Федору Иванычу врать... бабке... Да ведь соседи все равно узнают... о-ой, какие сплетни пойду-ут! Правду говорил как-то Егор Петрович – все бабы изменщицы, а которые верные, так им просто случай удобный не подвернулся... Не-ет, с Милкой все по-другому. Она боится Гавроша, боится этой блатной кодлы. И не за себя она боится, только сейчас подумал Робка, она за него боится, его оберегает, точно! И тут ему в голову пришла красивая, трагическая и возвышенная мысль, как в «Королевских пиратах» или в «Леди Гамильтон»: Милка жертвовала собой ради него! Ограждала его от грозящей опасности. А вдруг не так? Слишком он красиво думает, как в кино, а в жизни – все иначе, грубее и подлее. Робка вспомнил, как мать Гавроша Катерина Ивановна сказала: «Наша Милка кому хошь голову задурит». Вот и задурила она ему голову, а теперь не знает, как от него избавиться, жалеет по доброте душевной, все же малолетка нетронутый... Робка зло усмехнулся: жил себе и жил, горя не знал, а с каждым годом эта чертова жизнь подсовывает задачки, которые он не может разрешить, узелки, которые не может распутать. Неужели у всех так? У Богдана? У Костика? У Полякова? Да нет, Богдан вообще предпочитает не думать и ничего не решать – как будет, так и будет, а за Костика с Поляковым папы с мамами все решают, даже в какой они институт поступать будут, уже решили, и Робка им откровенно позавидовал – хорошо так жить, ни забот, ни тревог, есть на кого рассчитывать, на кого надеяться. И плевать ему на эту «суровую школу жизни», он бы ее с удовольствием подарил бы тем, кто любит так говорить, – нате, покушайте досыта этой «суровой школы», сто лет бы ее не видеть! Но у каждого своя судьба, и от судьбы никуда не спрячешься…

За ширмой заворочался, закашлялся Федор Иваныч, что-то забормотал, наверное, во сне. Робка напрягся в ожидании – не дай бог проснется, а Любы нету.

И время – без пятнадцати пять! Что же делать? Пойти, что ли, за ней? С какой рожей он к ним вломится? И что скажет? А вдруг они... Даже испарина выступила на лбу Робки. Федор Иваныч поворочался и затих, снова раздался «кудрявый», с присвистом храп. A-а, делайте что хотите, я здесь ни при чем! Робка лег на диван, накрылся одеялом с головой и попытался уснуть, но сон не шел.

У каждого своя судьба, и от судьбы не спрячешься, повторил про себя Робка. Эту фразу он тоже где-то вычитал или услышал…

Громко тикал будильник, через час он оглушительно загремит, и Федор Иваныч вскочит, будто его облили ледяной водой, будет очумело хлопать глазами, приходя в себя, потом выругается вполголоса и поднимется с кровати, наденет застиранную пижамную куртку, сунет босые ноги в тапочки, закинет на плечо полотенце и зашлепает на кухню, будет там долго умываться, расплескает на полу вокруг умывальника целую лужу, затем аккуратно вытрет ее половой тряпкой, сам вытрется, зажжет конфорку и поставит на нее чайник, предварительно налив туда воды, на другую конфорку поставит кастрюльку с манной кашей, которую ему мать сварила с вечера, добавит туда масла и будет терпеливо ждать у плиты, когда закипит чайник и подогреется каша. Затем он все это заберет с собой и зашлепает обратно по коридору, здороваясь на ходу с соседями, выходящими из своих комнат. Он придет в комнату, поставит чайник и кастрюльку на маленькую тумбочку у двери, потом быстро оденется в свою рабочую одежду – потертый пиджак с засаленными локтями и рукавами, брюки с пузырями на коленях, непременно повяжет галстук, старенький, выцветший от времени, Федор Иваныч стирал его и гладил только сам. Потом он съест свою кашу, разбудит спящую Любу, попрощается с ней, потом потрясет за плечо спящего Робку, скажет ему что-то вроде:

– Подъем, прогульщик. Петушок пропел давно.

Робка наизусть помнил каждое движение Федора Иваныча, каждое слово, которое тот произнесет, ибо это повторялось бесконечное количество раз в течение бесконечного ряда лет. Как будто заводят человека каждое утро, вроде часов, и он механически выполняет движения, произносит слова, а сам будто и неживой. Иначе как бы живой человек выдержал это тоскливое однообразие, как бы он смог не взбеситься и не выброситься, например, в окошко или не пойти в туалет и удавиться, перекинув веревку через трубу отопления?

Робка лежал, закрыв глаза, и ждал напряженно, когда загремит будильник. И вдруг его чуткий слух уловил легкие шаги по коридору, затем бесшумно отворилась дверь и вошла мама. Робка стянул одеяло с головы и открыл глаза. Люба была словно пьяная. На распухших ярко-алых губах блуждала какая-то бессмысленная, блаженная улыбка, платье расстегнуто на груди, и в руке – Робка быстро зажмурился – висел лифчик. А мать подошла к дивану, обессиленно плюхнулась на него, задев бедром Робку, помолчала и вдруг хихикнула. Робка открыл глаза. Мать посмотрела на него, и в глазах ее, как в озерах, плыло нечто такое... Однажды Робка видел что-то похожее. Когда Степан Егорыч с Егором Петровичем взяли его как-то раз на рыбалку. Они сидели тогда у костра, Степан Егорыч и Егор Петрович о чем-то спорили, а Робка завороженно смотрел на темную, живую гладь воды... легкий седой туман клочьями плыл над ней, и бежала, ломаясь, серебристая лунная дорожка, а все вокруг было наполнено таинственным торжеством жизни, бесстыдной и целомудренной, бесконечной и готовой вот-вот оборваться, исчезнуть, – Робка никогда не смог бы облечь свои чувства в слова, он просто чувствовал и волновался, сам не понимая отчего.

– Дядя Степа, дядя Егор, смотрите... – взволнованно проговорил Робка, обернувшись к Степану Егорычу и Егору Петровичу, но они о чем-то ожесточенно спорили и даже не услышали его слов. Пламя костра отсвечивало на их темных, одинаково худых лицах, в глазах отражались языки огня, они что-то доказывали друг Другу, размахивали руками, тыкали пальцами в грудь.

И Робка отвернулся, снова стал смотреть на живую, дымящуюся воду, испытывая неосознанное желание слиться с этой таинственной жизнью, раствориться в туманной воде, в бегущей, сверкающей лунной дорожке, в ветвях ивовых зарослей, окунувшихся в воду, словно это были пряди женских волос... И сейчас в глазах матери Робка почувствовал то же самое – живую воду, лунную серебристую дорожку, ветви ивы, похожие на пряди волос, – таинственное торжество жизни, бесстыдной и целомудренной, бесконечной и готовой мгновенно исчезнуть.

– Робка, Робочка... – с придыханием прошептала Люба и упала головой ему на грудь, обняла его, стиснула сильными руками. – Я такая... такая счастливая, о, боженька миленький... мне даже стыдно, Робка, я не заслужила этого... не заслужила…

И тут оглушительно загремел звонок будильника – они вздрогнули и отпрянули друг от друга, словно шарики, заряженные одинаковыми электрическими зарядами, и Люба тихо рассмеялась. За ширмой заворочался, закашлялся Федор Иваныч. Вот он слез с кровати и появился из-за ширмы, хлопая заспанными глазами.

– Ты че это не спишь? – он смотрел на нее, не понимая. – Была, что ли, где?

– На свидании! – с вызовом ответила Люба, поднимаясь с дивана и запихнув лифчик под одеяло. – Кашу тебе вчера забыла сварить, вот и пришлось вскочить ни свет ни заря.

– Ох ты мое золотце. – Федор Иваныч обнял ее, чмокнул в шею, а затем все пошло по накатанной до рожке, автоматически: пижамная куртка, босые ноги – в тапочки, полотенце – через плечо, отворил дверь и зашаркал по коридору. Люба быстро вынула лифчик из-под одеяла, ловко швырнула за ширму.

– Не спал, что ли? – спросила Люба Робку, и он увидел у нее под глазами темные тени. – Ляг поспи, еще есть время. – Она прошла за ширму, рухнула на кровать как подкошенная, и... стало тихо. Робка встал, на цыпочках прошел через комнату и заглянул за ширму. Люба спала мертвым сном, на губах ее теплилась счастливая улыбка…

...На работе – Люба вышла во вторую смену – она ходила будто пьяная, сама себе улыбалась, разговаривала сама с собой. Товарки поглядывали на нее с недоумением и опаской – что с бабой стряслось? Люба никого не видела вокруг себя, на вопросы отвечала невпопад.

Грузчики, таскавшие мешки из зарешеченных секций-клеток, как и прежде, пытались заигрывать с Любой, отпускали соленые шуточки. Раньше она отвечала такими же шуточками, не менее солеными и задиристыми, и все хохотали, все были довольны, смех при такой адовой работе – дело полезное. А теперь Люба ходила словно неживая.

Иван Белобок, долговязый, жилистый белорус с железными зубами, поманил Любу рукой, стоя за железной решеткой. Он был голый до пояса, весь обсыпанный сахарной пудрой, в брезентовых, стоящих колом штанах. Бугры мускулов переплетались на его руках, животе, груди.

– Эй, Любаша!

– Чего тебе? – она подошла к решетке. Иван Белобок сверкал в улыбке никелированными зубами.

– Любаш, у меня глаз – алмаз, баб насквозь вижу... – начал было он.

– Видать, с бабами все зубы-то порастерял?

– С вами не только зубы, с вами кой-чего и посерьезнее потерять можно, – коротко гоготнул Иван Белобок.

– Что, неужто потерял? – Люба притворно испугалась, указав рукой на низ живота. – Ой, Ваня-а, как же ты теперь будешь-то, бедный! Последняя отрада…

Грузчики, таскавшие мешки, взорвались хохотом, эдакое жизнерадостное жеребячье ржание. Иван Белобок смутился, но всего лишь на секунду, затем прижал к прутьям решетки белое от сахарной пудры лицо:

– Любаша, слышь, я стих сочинил... Вот послушай-ка... – он вновь осветил все вокруг блеском никелированных зубов. Люба знала, что зубы Иван Белобок потерял на фронте – воевал в Заполярье, и цинга съела роскошные белые, как яблоневый цвет, зубы молодого парня.

– Что это тебя на стихи потянуло? От недоедания? Или с перепою?

Грузчики опять заржали. Но Иван Белобок посерьезнел, стал декламировать нараспев. Это была бесстыжая частушка:

 
Я жену себе нашел на Кольском полуострове,
Сиси есть, и пися есть, ну и слава, господи!
 

И снова раздался дружный смех, смеялись даже те, кто, согнувшись, тащил к выходу из клетки-секции тяжелые семидесятипятки. Люба тоже улыбнулась из вежливости, потом поманила пальцем Ивана Белобока и проорала ему в ухо так, что услышали даже грузчики во дворе:

 
Не ходите девки в баню,
Там сейчас купают Ваню!
Окунают в купорос,
Чтоб у Вани больше рос!
 

И вновь все давились от хохота, а раззадоренный Иван Белобок скреб в затылке и наконец наскреб, запел, притопывая большущей ножищей – на ней был навернут чуть ли не метр пыльных, в сахаре, портянок, обута нога была в галошу. Двое грузчиков, проходивших с мешками на спинах, остановились и, не бросая мешков, слушали, высунув языки от удовольствия. А Ваня Белобок неистово пел:

 
Кудри вьются, кудри вьются,
Кудри вьются у б...дей!
Почему они не вьются
У порядочных людей!
 

И туг уже несколько грузчиков хором подхватили:

 
Потому что у б...дей денег есть на бигудей,
А у порядочных людей все уходит на б...лей!
 

И теперь стоял такой хохот, что у многих слезы выступили на глазах, они охали, качали головами. К Любе на помощь прибежали несколько работниц. Верка Молчанова зашептала ей что-то на ухо. Люба коротко рассмеялась и запела звонко:

 
Спит Розита и не чует,
Что на ней моряк ночует!
Вот пробудится Розита
И прогонит паразита!
 

Иван Белобок тут же ответил, покрывая смех отчаянным голосом:

 
В городе Калязине наших девок сглазили!
Если б их не сглазили, мы бы с них не слазили!
 

Люба тоже не давала опомниться Белобоку и хохочущим грузчикам, выпалила скороговоркой, а последние две строчки подхватили сбежавшиеся работницы:

 
На дворе стоит туман, сушится пеленка!
Вся любовь твоя обман, окромя ребенка!
 

Конец веселью положил бригадир грузчиков. Он хоть и посмеивался в усы, но сделал свирепое выражение лица, рявкнул:

– Театр устроили, мать вашу! Два пустых фургона подъехали – кто загружать будет?!

Грузчики послушно забегали, хотя все еще посмеивались, вспоминая лихие частушки, бормотали:

– Ну, Любка, ну, заводная баба…

– А то! С такой не соскучишься!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю