412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдуард Володарский » У каждого своя война » Текст книги (страница 2)
У каждого своя война
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 18:56

Текст книги "У каждого своя война"


Автор книги: Эдуард Володарский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц)

Отец у Робки был мордастый, с литыми развернутыми плечами и выпуклой, как бочка, грудью. Он родился на далеком Севере, и название у этого Севера было непонятное и звучное – Карелия. Отец был крестьянин и рыбак, потом приехал на стройку в Петрозаводск, потом завербовался на строительство метро в Москву, потом стал солдатом, ушел на фронт и пропал без вести... Как-то не по-людски, говорила бабка, а следом за ней повторяла мать. Другим пришла похоронка, отревели, отгоревали и – живут дальше. А тут ждешь каждый день и не знаешь, чего ждешь, – то ли похоронки, то ли сам явится – здрасьте, не ждали? Но могло быть и похуже. Об этом Любе говорили многие знающие люди. Что, например, если в плен попал и теперь живет где-нибудь в Германии, а то, не дай бог, в Америке? А если это станет известно здесь, в органах? Слово «органы» часто упоминалось при Робке, и только несколько лет спустя, примерно в пятьдесят четвертом, он наконец понял смысл этого слова и даже воочию увидел представителя этих самых «органов». Но об этом после…

Брат Борька рассматривать фотографии не любил.

И когда заставал за этим занятием Робку и бабушку, то криво улыбался, говорил зло:

– Смутрите? Ну-ну... выкину я их когда-нибудь.

– Почему? – спрашивал Робка.

– Потому... Нечего глаза на покойников пялить!

– А может, он и не покойник... Может, он вернется…

– Держи карман шире! Раз до сих пор не вернулся, значит, труба, сгинул! – и Борька уходил, хлопая дверью.

Брат был злой и уже совсем самостоятельный.

У него всегда водились деньги, и матери он их не отдавал. Мать называла его «волчищей». Он и вправду чем-то походил на волка. То ли хищной, ползущей вверх улыбкой, то ли немигающим, прокалывающим взглядом светло-серых глаз. Робка знал, что Борька шился с ворьем, часто не ночевал дома, пропадал по нескольку дней и часто являлся выпивши. Ходил он в черном бобриковом пальто с белым шелковым шарфом, в хромовых, всегда начищенных сапогах, а на голове – кепочка с «иждивенцем». Так называлась пуговица, которую пришивали на «восьмиклинку». У него была своя компания, в которую он никогда не брал Робку, хотя был старше его на четыре года. В компании этой кружились ребята и моложе Борьки. Например, Гаврош. Он жил в бараке на Кадашевской набережной, отец у него был вор в законе и сидел уже третий срок, потому Гаврош пользовался особым уважением среди шпаны всего района, и даже взрослые блатные принимали его на равных.

В ограблении продовольственного магазина у Тишинского рынка Гаврош участвовал вместе с Борькой и еще двумя взрослыми парнями. Взяли их через неделю – попался барыга, который сплавлял краденое на той же Тишинке. Все трое получили приличные сроки: по восемь лет, а Гаврошу тогда еще не было шестнадцати, и, как несовершеннолетнему, ему дали три года условно. Больше всех не повезло Борьке – ему только стукнуло восемнадцать, и он сразу схлопотал срок на восемь лет.

– Если бы они частную квартирку грохнули, ну трешник от силы дали бы, – говорил Егор Петрович. – А за государственное мотают на всю катушку. Хорошо еще, что червонец не влепили.

Мать встретила беду мужественно. Ночью Робка слышал, как она плакала в подушку, сморкалась и что-то шептала, но на людях мать держалась спокойно, говорила жестко:

– Дураку наука будет. Ладно, бог даст, вернется.

Поди, в тюрьме тоже люди сидят.

Бабка очень убивалась, часто плакала и после суда надолго заболела. Робка бегал в магазин за молоком, выстаивал громадные очереди. Мать грела молоко, разбавляла медом и поила бабку с ложечки. Бабку потянуло на воспоминания. Говорят, так бывает с человеком, когда смерть на подходе и он эту смерть уже чует. Как правило, единственным слушателем бабки был Робка.

– Лампа в деревне у нас была... – вспоминала старуха, сморкаясь и утирая слезящиеся глаза. – Пятнадцать лет не меняли. Петруха ту лампу разбил. Чуть пожару не наделал. Все говорили, ох, не к добру, ох, не к добру – плохая примета. И точно, аккурат через неделю война началась... Ушел Петруха и как в воду канул.

– Батя наш старше Петр ухи был? – спрашивал Робка.

– Семен-то? Семен старше-ей! Семена-то я, посчитай, с тридцать шестого не видала. Как в город подался, так и закрутило батьку вашего. И чего ему в деревне не хватало? У нас там конура для Полкана и та поболе энтой комнаты была... Нешто так бы мы жили, если бы не эта окаянная коллективизация?.. А после война... Мужиков работящих в доме пятеро было! Бывало, за стол вечерять садимся, так цельный колхоз, хоть председателя выбирай!

– Поехали обратно на Онегу жить, бабань, – великодушно предлагал Робка.

– Некуда ехать, Робка, – горестно качала седой головой бабка. – Ишшо в сорок первом немец все дотла пожег. Разве что одна Онега и осталась…

– Онега большая, бабаня?

– Большая, конца-края не видать... красавица!

– Больше Черного моря? – недоверчиво переспрашивал Робка.

– Куды там Черному морю! – махала рукой бабка. – Супротив Онеги, унучек, ни одно море не устоит.

Там весь наш род зачался. Ежели б не война, цельная деревня одни Крохины были бы! А теперь вот – конура, да вы горемычные... – Бабка опять начинала всхлипывать и сморкаться в большой несвежий платок.

Робка чувствовал душевную близость с бабкой, и близость эта никогда не выражалась в словах или каких-нибудь особенных поступках. Он просто чувствовал – и все.

После того как Борьку посадили, Гаврош всячески выказывал Робке свое покровительство и заботу.

– Если кто на Робку тянуть будет, глаз на анализ возьму, – не раз заявлял он.

В школе Робку боялись тронуть даже старшеклассники. Спустя много-много лет, когда Робка (а нынче Роберт Семенович) вдруг под ностальгическое настроение начинал вспоминать ту жизнь и глаза его туманились, а сердце обволакивала сладкая печаль, многое казалось вовсе нереальным, невозможным. Просто почудилось человеку... Даже малых следов той жизни не осталось. И большинство людей, тогда живших, сгинули, а те, кто остался, с кем ни поговори, ничего не помнят или помнят только, что колбаса и водка были дешевые, и вроде преступности не было вовсе, а если и была, то так... самую малость, и если люди бедствовали, то совсем немного и недолго. Странная наступает у людей аберрация памяти, или помнят только то, что хочется помнить? Все дурное и нехорошее из сердца вон. Но у Робки память была странной – он помнил все, самые незначительные, паршивые мелочи, которые, казалось бы, ничего не обозначали, нечто вроде мусора. Например, что из помойки в переулке, куда Робка регулярно таскал ведра с мусором, видна была кремлевская стена с башней – точь-в-точь как на сторублевке после реформы сорок восьмого года. Ну как он мог такое забыть?! Или что на Пятницкой было ровно тридцать три пивные и пацаны таскались по этим пивным, слушали бесконечные разговоры фронтовиков (а фронтовиков тогда в Москве было подавляющее большинство взрослого населения) о войне, о фронтах, о наступлениях и окружениях. И много-много лет спустя иногда звучали в душе эти разговоры:

– Мы сперва были на Первом Белорусском, а после нас перебросили на Первый Украинский. Уже когда Польшу проходили…

– Да-а, Жуков – это бог! Тут уж ни прибавить, ни убавить! Бог, и все дела.

– А Конев что, хуже? Или Черняховский? Жалко, убили молодым, а то бы он показал!

– А я больше всего знаешь где труса праздновал? Не поверишь, в Берлине! Мать честная, думаю, как же это? Всю войну прошел, от звонка до звонка, и тут на тебе – в последние дни укокошат! Ну где справедливость, спрашивается? Ох и боялся, ох и боялся, туды-т твою! У нас был один лейтенантик. Войну рядовым начал, от границы до Москвы драпал, а после Москвы до Берлина наступал. Три ранения, по госпиталям вдоволь навалялся, орденов – вешать некуда, а в Потсдаме самострел сделал и под трибунал угодил. От страха, что убьют, во как!

– Видать, нервы у человека сдали.

– Вот я и говорю – нервы! Его в штрафбат загнали, и девятого мая пулю схлопотал, прям в сердце. Ну где справедливость, я тебя спрашиваю? Чисто свинство, мать ее!

– А вот у нас в батальоне случай был…

Много из прожитого Робка не помнил вовсе, будто провал в памяти, черная дыра, а эти разговоры засели накрепко, словно гвозди в дубовой доске – и захочешь вытащить, не сможешь…

...Вечер густел над Москвой. Зажигались фонари на улицах. А в переулках темно, освещены лишь немногие.

И в домах вспыхивали желтые прямоугольники окон.

Московские дворы... В Марьиной роще... На Зацепе…

В Замоскворечье... у Бабьегородского рынка... у Тишинского, у Птичьего... Старые московские дворы, многолетние тополя, чей пух в июне проклинают все жители.

Голубятни, сколоченные из досок, кусков жести и железа. Столики для игры в домино, детские песочницы и кусты сирени, карусели и качели, скамейки у подъездов.

И тепло светили внутрь этих дворов окна. Уютные дворы, семейные, как бы... коммунальные... Жители этих дворов знали друг про друга все или почти все: кто в какой квартире живет, кто чем болен, кто сколько зарабатывает, чья жена с кем изменяет мужу, кто с кем скандалит и кто у кого и сколько занял денег до получки…

Вечерние сумерки совсем затопили пространство двора, ограниченного пятиэтажными домами. Маленький скверик, выходящий в переулок, детские грибки со скамеечками, качели, песочницы. Длинный стол под навесом – за ним заколачивают «козла» взрослые после работы и по выходным. А сейчас за столом, окутанные темнотой, сидели ребятишки-пацаны. Рубиново вспыхивали огоньки папирос и сигарет, и слышался неторопливый голос Генки-трепача:

– По темным улицам Парижа катила карета, а в карете сидел молодой граф и с ним шикарная баба.

Влюблена она была в него как кошка. Но была без гроша. А родители этого графа хотели обженить его на богатой мымре. Деньги – к деньгам, понятное дело... – Этому Генке-трепачу было четырнадцать, учился он в той же школе, что и Робка, только в параллельном классе, и удивлял он всех тем, что прочитал прорву всяких книжек, запомнив почти все и чуть ли не наизусть.

Рассказывать мог часами и так интересно, что его слушали раскрыв рты. Все пацаны с его двора и из соседних таскали ему разные книжки:

– Генка, вот это прочитай. После перескажешь.

Книжки он просто глотал – сядет и глотает страницу за страницей без отрыва. А потом говорит:

– Это – мура собачья. Это я рассказывать не буду.

Но, если книжка ему нравилась, глаза Генки загорались каким-то таинственным огнем, и весь он преображался: из чернявого, щуплого замухрышки с толстыми слюнявыми губами превращался в мага и волшебника с завораживающим голосом.

– А молодому графу эта богатая уродина – ну ни с какой стороны, до лампочки! И вот решил он с бедной своей возлюбленной рвать когти из Парижа куда подальше, в Африку…

Вокруг Генки сгрудились подростки, жадно слушали, дымя папиросами. Из темноты вынырнула еще одна фигура, подошла к Гаврошу, который сидел с краю. Это был первый друг Гавроша Валька по кличке Черт.

– Порядок... – шепнул Валя Черт. – Никого…

– Ну, мушкетеры, двигаем? – Гаврош положил руку на колено Робке. – Что потом с молодым графом приключилось, Генка нам отдельно расскажет.

– Ну че, пойдем? – Робка глянул на своего дружка и соседа по квартире Володьку Богдана.

– Пойдем... – лениво отозвался тот. – Нам, татарам, все равно, что спать, что воевать – спать лучше, пыли меньше…

И четыре черные фигуры бесшумно двинулись к арке ворот, со двора на улицу. Подростки остановились у выхода из арки, выглядывали, быстро осматривая улицу, и прятались снова. На углу противоположного дома стоял стеклянный ларек, а в нем все, о чем только можно мечтать, – конфеты, папиросы, пачки печенья, козинаки. Об этом деле Гаврош говорил им давно, ненавязчиво, уговаривал, соблазнял добычей, на самолюбие давил – дескать, неужто вы такие трусогоны, ребята? Особенно Робке не пристало бояться, братан Борька не одобрил бы... Робка согласился. И вот теперь они выглядывали из подворотни, у Робки сладко холодело под сердцем, а в голове почему-то навязчиво вертелась блатная песенка «Мурка»: «Раз пошел надело, выпить захотелось...» – потом завертелись другие слова на тот же мотив:

 
Раз пошли на дело я и Рабинович,
Рабинович выпить захотел,
Отчего не выпить бедному еврею,
Если у еврея нету дел…
 

– Спокойно, братья-разбойники... – пробормотал Гаврош и достал рогатку с широкой толстой резиной от противогаза, затем вынул из кармана камень. Опять все долго прислушивались – на улице никого. «Если мать узнает – убьет», – мелькнуло в голове у Робки, и он покосился на Богдана – в свете фонаря лицо у того было зеленым.

Прогудела одинокая машина. «Победа». В магазине «Меха», расположенном в доме напротив, ярко светилась витрина. Обычно постовой мент чаще всего прогуливался там.

Гаврош вложил камень в резиновую полоску, натянул ее изо всей силы, долго целился и наконец отпустил.

Через секунду раздался глухой звук разбитого стекла.

Все застыли. В горле у Робки пересохло, он с трудом проглотил вязкую слюну. Стук сердца гулко отдавался в висках. Гаврош достал из кармана второй камень, снова прицелился, отпустил. И опять через секунду зазвенело разбитое стекло, и опять – напряженная тишина.

Горели редкие фонари, светились редкие окна в домах – время было полпервого ночи.

– Ну давай, казаки-разбойники, – и Гаврош подтолкнул Робку в спину.

Робка и Богдан неуверенно шагнули на улицу, потом побежали к ларьку. Гаврош остался в подворотне.

Дружок его Валя Черт, помедлив, кинулся за ними.

Торопясь, толкая друг друга, ребята просовывали руки в разбитые оконца, хватали пачки печенья, конфеты, папиросы, сигареты и совали за пазуху. Затем опять торопливо лезли в ларек. Робка зацепился за острый осколок стекла, торчавший в окне, порвал рукав куртки и рубаху, сморщился от боли – из пореза густо пошла кровь.

– Отваливаем, братва, – шепнул Валя Черт, и все трое метнулись через улицу к подворотне.

В углу двора был черный ход из овощного магазина, и там, за пирамидой пустых бочек, поставив на попа деревянный ящик, Гаврош разделил добычу. В каждой кучке – поровну сигарет, папирос, конфет и печенья.

Свет фонаря над черным ходом тускло освещал всю компанию.

– Кто не курит – табак отдай курящему, – сказал Гаврош и от двух кучек отделил пачки сигарет и папирос. – Справедливо?

– Справедливо... – вздохнул Володька Богдан.

– Забирай добычу, соловьи-разбойники! – ухмыльнулся Гаврош, руки ребят потянулись к конфетам и печенью.

И тут Гаврош увидел кровь на руке Робки, спросил встревоженно:

– Ну-ка, че это у тебя с рукой, Роба?

– Порезал…

– Ух ты-ы, здорово. И молчит, как Зоя Космодемьянская. – Гаврош осмотрел рану. – Пошли ко мне, перевяжем. – Рассовав свою долю добычи по карманам, он первым шагнул в темноту.

Идти было недалеко – до Кадашей, а потом коротким переулком до длинного двухэтажного деревянного барака. Гам, на втором этаже, Гаврош жил с матерью.

Поднялись по деревянной скрипучей лестнице со стертыми ступенями. Гаврош толкнул дверь, которая никогда не запиралась, включил свет в коридоре и, обернувшись к ребятам, приложил палец к губам. Гуськом они прошли на цыпочках по коридору, и Гаврош открыл предпоследнюю дверь.

Мать Гавроша не спала. Она одиноко сидела за столом, курила, глядя в темное окно. На столе – наполовину порожняя бутылка водки, крупно нарезанная селедка на тарелке, кружки красного лука, черный хлеб, несколько граненых стаканов.

– Где шляешься, полуночник? – не оборачиваясь, спросила мать. Звали ее Катериной Ивановной, припомнил Робка, остановившись на пороге.

– А ты чего не спишь? – спросил Гаврош. – Или кто в гостях был?

– Ну был... тебе-то что?

– А кто был? – Гаврош пальцами подцепил с тарелки кусок селедки, кинул в рот, смачно зажевал.

– Петрович заходил…

– Какой Петрович?

– Денис Петрович. Освободился он. Привет от отца привез.

– A-а, этот... Я чего-то плохо его помню... – Гаврош осторожно налил из бутылки в стакан, быстро выпил, кинул в рот еще кусок селедки.

Валя Черт, стоявший у двери вместе с Робкой и Богданом, завистливо проглотил слюну.

– Что ты за ораву привел? – мать наконец повернула голову, уставилась на ребят тяжелым, мутноватым взглядом.

– Робка руку порезал, перевязать надо, – беззаботным тоном проговорил Гаврош.

– Ну-ка покажи, – приказала Катерина Ивановна, и Робка послушно подошел, показал руку.

– Сейчас…

Она встала, ушла во вторую комнату – маленькую каморку, служившую матери Гавроша спальней, скоро вернулась оттуда, неся пузырек с йодом и бинт.

– Давай сюда руку... – приказала она и сама притянула Робку к себе, полила рану йодом, стала ловко забинтовывать, спросив между делом: – Где тебя угораздило?

– На стекло упал... – сказал Робка. – Споткнулся в темноте…

– Споткнулся... – повторила Катерина Ивановна. Она завязала узелок, расправила рукав рубашки, спросила: – Жрать хотите?

– Да нет... мы вообще-то сытые…

– Сытые... – повторила Катерина Ивановна, поднялась и пошла к двери, шаркая растоптанными тапочками. – Эй, Черт, а ты чего стоишь у входа как бедный родственник? Проходи.

– А выпить можно, теть Кать?

– Подождите, щас картошки поджарю, – и Катерина Ивановна скрылась в коридоре.

Валя Черт кинулся к столу, быстро налил в стакан.

– А мне, чертило! – рявкнул Гаврош. – Ну жлобяра!

Валя Черт налил во второй стакан.

– А ребятам?! Ну ты и портянка, Черт! – возмутился Гаврош.

– Я не буду... – поспешно сказал Володька Богдан.

– Вольному – воля, спасенному – рай! – весело ответил Валя Черт. – А ты, Роба?

– Могу... – пожал плечами Робка.

Водку разлили в три стакана, быстро чокнулись и выпили. У Робки перехватило дыхание, он часто заморгал, раскрыв рот. Валя Черт показал на него пальцем и засмеялся:

– Во дает Роба!

– Водичкой запей, – посоветовал Гаврош и плеснул из графина в стакан. Робка схватил стакан, жадно выпил, отдышался…

– Редко пьешь, Роба! – усмехнулся Валя Черт. – Чаще надо, тогда легко проходить будет!

В груди у Робки стало горячо, в голове как-то просветлело, и куда-то уплыли тревога и напряжение – стало легко, даже весело.

– Прижилась? – весело спросил Гаврош. – Я не вижу! Теперь закуси! – Он опять-таки пальцами взял кусок селедки, протянул Робке. Тот взял, быстро съел селедку, потом осмелел и отломил кусок хлеба.

– А ты чего такой непьющий, Богдан? – насмешливо спросил Валя Черт.

– Да так... не люблю.... – пожал плечами Богдан.

– Кто не курит и не пьет, того Боженька прибьет, – вновь засмеялся Валя Черт.

– Че ты все ржешь, Черт? – поморщился Гаврош. – Как дурачок какой-то!

– А че мне, плакать, что ли? – удивился Валя Черт. – Пусть фраера плачут.

– А ты кто? Вор, что ли?

– Ну не вор, но и не фраер, – помрачнел Валя Черт.

– Шпана ты приблатненная, – усмехнулся Гаврош и ушел в маленькую комнату. Скоро он вернулся оттуда с гитарой, пощипывая струны.

Вообще-то Гаврош был парнем красивым – высокий, широкоплечий, с большими черными блестящими глазами, в которых вечно плясали озорные чертики, нос прямой, губы красивые, резко очерченные. Что-то отчаянное, бесшабашное было во всем его облике. И это Робке подсознательно нравилось. Такие люди притягивают к себе, подчиняют, чем и опасны. Но это Робка понял позднее.

В комнату вошла Катерина Ивановна со сковородкой, на которой шипела маслянистая картошка.

– Ого, всю водку вылакали! – покачала головой Катерина Ивановна. – Шустрые ребятки!

– Маманя, отсохнет та рука, которая себя обманет! – Гаврош ущипнул струны, пробежался по ним пальцами и негромко запел:

 
Идут на Север срока огромные,
Кого не спросишь – у всех Указ,
Взгляни, взгляни в глаза мои суровые,
Взгляни, быть может, в последний раз!
 

Катерина Ивановна поставила сковородку на дощечку посередине стола, раздала всем вилки. Потом сходила в свою комнату, принесла целую бутылку водки, усмехнулась:

– Ну, по такому случаю…

По какому случаю, она пояснять не стала, да никто ее и не просил. Водку разлили по стаканам, только собрались чокаться, как вдруг Гаврош стал вытаскивать из карманов своего пиджака пачки папирос, сигарет, горсти конфет. Потом извлек из-за пазухи еще несколько пачек печенья.

– Это еще откуда, Витек? – насторожилась мать.

– А мы тут помогли в овощном машину с помидорами разгрузить, – ответил Гаврош, подмигивая ребятам. – Вот нас и отоварили.

– Лучше бы деньгами взяли... – вздохнула мать и подняла свой стакан. – Ну, дай вам бог здоровья и удачи, ребятки…

Они выпили еще, а потом Гаврош долго играл на гитаре и пел воровские песни; Робке это страшно нравилось, он пытался подпевать, фальшивил, и над ним все смеялись. Потом Катерина Ивановна всплакнула, вспомнив мужа, сидевшего где-то в Сибири. Затхлая, прокуренная, давно не убиравшаяся комната с убогой мебелью казалась Робке уютной и замечательной.

И мать Гавроша казалась замечательной, доброй и веселой, и Гаврош тоже, и даже Валя Черт, остроносый, с вечно бегающими глазками, похожий на крысу, тоже казался симпатичным и хорошим.

Домой Робка и Богдан приплелись почти под утро. Робка был заметно пьян, и Богдан всю дорогу пришептывал:

– Убьет нас твоя мамаша, как пить дать, убьет…

– Меня убивать будет, ты-то здесь при чем? – пьяным голосом отвечал Робка.

– За компанию…

– М-может б-быть... – протянул Робка и вдруг представил себе гневное лицо матери с яркими голубыми глазами, как у немецких пластмассовых кукол, даже кудряшки были такие же соломенные. А потом вместо материнского выплыло откуда-то лицо Катерины Ивановны со следами былой красоты, размытой годами безалаберной, загульной жизни.

– Слушай, Богдан, а ведь они совсем плохо живут... – вдруг осенило Робку. – Три с-стула в к-комнате... и никакой мебели…

– Не хуже нас с тобой... – ответил Богдан. – Она ж нигде не работает... И не хочет. А какие деньги заведутся – пропивает... Откуда ж там мебели быть? – вполне рассудительно отвечал Богдан. – Знаешь, у кого мебели полно? У Кости Завалишина. Ух, столько мебели! Ух, столько мебели! И вся лакированная! И полы лакированные! А квартира какая – озвереть можно!

– А ты у него был?

– Ну... Костя приводил. Они в высотке живут…

Там все квартиры такие, сплошь начальники…

Досказать Богдан не успел: они уже поднялись на свой третий этаж и остановились перед дверью, не решаясь надавить кнопку звонка.

– Давай лучше тебе позвоним? – предложил Робка.

– Ага, спасибо. Тогда мне в первую очередь наваляют.

– А ты хочешь, чтобы мне наваляли? Я же пьяный, а ты – трезвый, – обиделся Робка.

– Не надо было пить, тоже был бы трезвый... Звони давай!

Но звонить Робке не пришлось – дверь сама распахнулась, и на пороге предстала Люба, в халате поверх ночной рубашки, с распущенными волосами. Богдан мгновенно оценил ситуацию и прошмыгнул под руками Любы в коридор, кинулся к своей двери, открыл ее и исчез. А Робке, естественно, досталось за двоих. Люба награждала его затрещинами с обеих сторон, приговаривала глухим, клокочущим от злости голосом:

– Ты что себе вздумал, паразит?! Ты что позволяешь, а? Прибью стервеца! Нету хорошего сына – и такого не надо! Один в тюрьму загремел, и ты туда же собрался?! Ах ты-ы, паскудник!

Осыпаемый подзатыльниками и тычками, Робка доплелся до своей комнаты, опрокинув по дороге велосипед, стоявший у стены, и ударившись лбом о дверной косяк…

– Где руку покалечил? – уже утром, собираясь на работу, спросила Люба.

– Да в футбол гоняли, упал – и на стекло.

– А водку с кем пил?

– Да там ребята скинулись... Я и выпил-то всего полстакана. Голодный был, вот и закосел.

– Еще раз такой придешь – домой не пущу, – отрезала Люба. – Заруби на носу! Пойду к Гераскину и скажу, чтобы тебя сразу в колонию определили!

– Мам, больше не буду…

– Не будет он... – усмехнулся Федор Иванович.

Он тоже собирался на работу и заворачивал в газету два куска хлеба с двумя ломтями колбасы. – Больше пить не будет, меньше тоже не будет... – и Федор Иванович мелко рассмеялся. – У соседей учится – хорошие примеры на глазах.

– А ты помолчи, разговорился что-то! – сверкнула на него глазами Люба, накинула легкое демисезонное пальто, схватила сумку и выскочила в коридор, хлопнув дверью…

...Робка и Богдан выходили из своих комнат почти одновременно, молча здоровались в коридоре и шли в школу. Обычно уже на лестнице их догоняла дочка Игоря Васильевича Ленка. За спиной у нее был ранец, а в руке большой черный футляр, в котором лежала скрипка. Ленка училась не в простой школе, а в музыкальной и поэтому ходила задрав нос, всех презирая.

– Привет, – здоровалась Ленка, обгоняя ребят на лестнице, вприпрыжку скакала через две ступеньки, тонкие острые косички дрыгались у нее на затылке.

Школа находилась в конце длинного, кривого, как коленчатая труба, переулка. Прохладное весеннее утро, блестит мокрый после дождя асфальт, и мутные бурные ручьи бегут по обочинам и канализационным решеткам.

Малолетки пускают по ручьям бумажные и деревянные кораблики, медленно идут за ними, зачарованно глядя, как кораблики плывут, подпрыгивая и опрокидываясь…

Вот сзади послышался топот. Это, конечно, Костя Завалишин. И сразу раздался его злой голос:

– Че не подождали?! Друзья называется! – Костя был высокий, худющий и чернявый. Ходил он в модной вельветовой курточке с карманчиками на «молниях».

И портфель у него был настоящий, кожаный, с блестящим замком, не то что у Робки и Богдана – противогазные сумки.

– Он там ветчину жрет, а мы его ждать должны, – усмехнулся Богдан.

– Я ее и не ем совсем, если хотите знать!

– Тогда нам тащи, мы не гордые, – ехидно сказал Богдан.

– Да нет, нате! – Костя расстегнул портфель, достал внушительных размеров бумажный сверток. Бумага уже успела промаслиться.

Богдан развернул, восхищенно протянул:

– Моща-а... – В свертке было два ломтя белого батона и два толстенных куска ветчины, розовой, нежной, с жирком.

– Жрите, шакалы! Специально для вас тырил! Богдан впился в бутерброд, другой протянул Робке. Они торопливо и жадно жевали, двигали челюстями, как молодые волчата. Богдан проглотил первый кусок, почмокал, вздохнул:

– Э-эх, мне бы такого папашу... я бы... – и он снова впился зубами в бутерброд.

Костя все время заискивал перед своими дружками, хотя хороводились они вроде на равных, и Робка с Богданом никогда Костю не обижали, даже защищали от других бедовых ребят. Но все равно – Костя заискивал, словно чувствовал какую-то вину перед ними. Какую, он не смог бы толком объяснить. Отец Кости был какой-то крупный конструктор, ездил на работу на черном «ЗИМе», и жили они в шикарной четырехкомнатной квартире, и была у них домработница, а Косте было почему-то неловко перед ребятами за все эти роскошества. Может, потому, что по натуре был он человеком нерешительным, легко подпадающим под чужое влияние. Наверное, поэтому мало было в его жизни самостоятельности, не приходилось думать о куске хлеба, в брюхе никогда не урчало от голода и не мучили раздумья, где раздобыть полтинник на каток или на кино, – мать давала денег столько, сколько попросишь, и никогда не интересовалась, зачем они понадобились.

И Костя был всегда рад поделиться с друзьями денежкой, вкусной едой, всем, что у него было.

– Могу такую ветчину каждый день вам таскать, – похвастался Костя.

– Давай, мы не гордые... – прошамкал набитым ртом Богдан.

У парадного подъезда была обычная кутерьма. Дрались портфелями, ранцами, полевыми офицерскими сумками, рядом старшеклассники играли в расшибалку и пристенок. Звенели монеты, слышались возбужденные голоса. Чуть погодя из вестибюля донеслась трель звонка, и все разом ринулись в подъезд. Возникла давка.

Старшеклассники как котят расшвыривали «букварей», награждая их тумаками. Ор стоял на весь переулок.

Историка Вениамина Павловича ребята любили, но побаивались. Он был человеком свирепым, мог даже нерадивому или хулиганистому ученику затрещину отвесить, орал так, что стекла дрожали, и на лбу Вениамина Павловича багровел, вспухая, широкий бугристый шрам. Кости под шрамом не было, и потому, когда Вениамин Павлович выходил из себя, шрам начинал вздуваться и опускаться, шевелился на глазах, а черные глаза историка в это время становились безумными, вселяя страх в души ребят.

– Он же чокнутый, у него калган пробитый, – говорили про историка ребята. – С ним лучше не связываться.

Ходил Вениамин Павлович в офицерском мундире без погон, на груди внушительно красовалась широкая орденская планка. Ордена эти историк заработал на фронте, как и три тяжелых ранения.

Долговязый верзила Томилин стоял у доски и, грустно вздыхая, рассматривал крашеные доски пола и носки своих ободранных ботинок. Вениамин Павлович раскачивал на ремешке свои огромные часы и терпеливо ждал. С передней парты пытались подсказывать.

– Ну, Томилин, не томи нас. – Вениамин Павлович повернулся к незадачливому ученику. Тот еще глубже вобрал голову в плечи. – Ты сколько раз задание читал, Томилин?

– Два раза читал, – оживился Томилин. – Честное слово, два раза…

– Ну, значит, двоечку и поставим.

В это время в воздухе просвистела металлическая пулька и с сухим треском ударила в доску.

– Поляков, выйди из класса! – мгновенно отреагировал Вениамин Павлович.

– За что? – возмутился Поляков.

– За дверь.

– Почему?

– По полу, милый, по полу! – Вениамин Павлович смотрел на Полякова с ехидной усмешечкой.

– Это не я стрелял.

– А кто же?

– Не знаю.

– Тогда убирайся.

– Не пойду. – Поляков набычился, губы у него подрагивали от обиды. Стрелял действительно не он, а его сосед по парте Юрка Юдин, но выдать товарища было делом самым позорным.

И тут у Вениамина Павловича начало багроветь лицо, широкий шрам медленно вспух, будто его надули изнутри, и черные глаза сделались страшноватыми.

– Выйди вон, орясина! – загремел голос учителя.

Поляков хлопнул крышкой парты, вразвалочку, с независимым и беззаботным видом пошел из класса.

И все же, несмотря на такое бесцеремонное, грубое обращение, ребята не проклинали историка, не призывали на его голову кары небесные. Даже любили. Наверное, потому, что он никогда не жаловался на учеников ни директору, ни завучу, ни классному руководителю. Никогда не делал кляузных записей в дневниках.

Например, он давно заметил, что Робка Крохин с самого начала урока читает какие-то листки, держа их под партой, но Вениамин Павлович пока молчал, делая вид, что его это не касается.

Отличник Солодовников бойко тараторил про всякие прогрессивные деяния Ивана Грозного, про то, какую выгоду это принесло государству Российскому, а Робка, забыв обо всем и ничего не слыша, читал письмо. Богдан видел, что Вениамин Павлович косится в их сторону, хотел предупредить Робку об опасности, толкнул коленом, но Робка только досадливо поморщился, дескать, отстань.

Это письмо пришло еще вчера вечером, и прислал его брат Борька из лагерей. Тем же вечером мать прочитала его, усмехнулась, покачала головой, проговорила:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю