Текст книги "У каждого своя война"
Автор книги: Эдуард Володарский
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 30 страниц)
– Ну чего встал, папка? – раздался голос Милки. – Иди в комнату.
– А кто у тебя в «пенале»? – спросил отец.
– Ну парень пришел в гости... А что? Все тебе знать надо... – Голос Милки изменился, сделался виноватым и заискивающим.
Робку бросило в жар, испарина выступила на лбу – не убежишь никуда, не спрячешься, стоишь, как олух, в темноте. И тут дверь в пенал отворилась – на пороге выросла фигура отца Милки. Рука его уверенно нашла выключатель, щелчок – и стало светло. Отец оказался всего в двух шагах от Робки, и потому особенно страшным показалось Робке его изуродованное лицо, узенькие щелки вместо глаз, многочисленные бугристые шрамы на щеках и на лбу. Не лицо, а – жесткая, неподвижная, мертвая маска. А из-за его спины выглядывала встревоженная Милка.
– Тебя как звать? – спросил Милкин отец. В руке он держал тонкую палочку-тросточку, и Робка понял, откуда происходили эти странные постукивания. Он чуть попятился, встретил ободряющий взгляд Милки и ответил:
– Роберт…
– Подойди ко мне, – приказал отец, и Робка подошел вплотную. Отец Милки протянул руку к его лицу – Робка опять испугался и отшатнулся, но отец дотянулся до его лица, кончиками пальцев пробежал по лбу, щекам, подбородку, потом коснулся одежды и после паузы спросил: – Тебе сколько лет, пацан?
– Шестнадцать... скоро будет…
– Скоро... – усмехнулся отец, и улыбка на его изуродованном лице-маске получилась страшноватой.
– Ну чего ты к человеку пристал, папка? – пришла на выручку Милка. – Пошли в комнату, пошли… любишь ты к людям приставать…
– Запомни, пацан, – сказал отец, никак не реагируя на слова дочери, – Милка – моя дочь, и я ее люблю.
Если бы не она, мы бы все тут... с голоду подохли…
– Ну кончай, пап, завел любимую песню. – Милка взяла его за руку, почти насильно потянула за собой в комнату.
– А что тут такого? – повеселел голос отца. – Сказал, что я тебя люблю.
– Любишь, папка, любишь, никто не сомневается. Оставь человека в покое... И не шуми, а то тетка Вероника проснется – будет тебе тогда... – Она втянула его в комнату, включила там свет. Робка так и остался стоять в «пенале», не зная, как ему быть – идти за ними или смыться. Уж больно страшным было лицо Милкиного отца. Через открытую дверь он видел, как Милка усадила отца на скрипучий венский стул, принялась стаскивать с него сапоги, спросила повеселевшим голосом:
– Лучше скажи, где полуночничал?
– Я работал, Милка, – устало вздохнул отец и погладил ее по голове. – Такая дурная у меня работа... Устал, потому и до дому долго шел. В городе пусто, тихо… как в деревне на ночном. Иду, и даже не верится, что по Москве иду, – хоть бы машина проехала. Так тихо, аж в голове звенит…
Робка вышел из «пенала» и придвинулся к открытой двери в комнату. Теперь он хорошо видел их, отца и дочь. И скромную обстановку комнаты видел. В короткой широкой кровати у окна спали двое – девочка и мальчик. Босая маленькая ножка, непонятно чья, торчала из-под одеяла. А в простенке между окнами висела увеличенная фотография в рамке. Милкин отец сидел на башне танка. Он смеялся, держа шлем в руке.
Сияли начищенные сапоги, сверкали серебряные капитанские погоны. На груди было тесно от орденов и медалей, как у маршала Жукова. Ух, какой красивый был тогда Милкин отец! Какая обворожительная всепобеждающая улыбка мужика, воина, защитника и друга! Бабы всех времен небось с ума сходят по таким мужикам! Какие красивые у него были глаза, сильные губы, чистый, высокий лоб, густые темные кудри, и от всего его вида исходило спокойствие и сокрушительная сила. Прикусив губу, Робка смотрел на фотографию и теперь еще больше боялся взглянуть на бывшего капитана-танкиста с обгоревшим, изуродованным лицом.
– Что в дверях стоишь, Роберт, – вдруг сказал отец, будто он был зрячий и все видел. – Входи давай.
Робка неуверенно вошел в комнату и опять остановился, снова взгляд его властно притянула фотография.
Как же так может случиться, чтобы…
– Милка, – опять спросил отец, – зачем тебе этот пацан нужен?
– Ну хватит, папка, выпил, что ли? – беззлобно проговорила Милка и заулыбалась, глянув на Робку. – Спать ложись.
– Не-ет, ты мне ответь, – тоже повеселевшим голосом сказал отец. – Зачем ты ему голову дуришь? Ты у меня в мать пошла, а Маша мне голову знаешь как дурила?
– Любовь у нас, понятно? Или ты не знаешь, что это такое? – игриво спрашивала Милка. Она отнесла сапоги и портянки к двери, взглянула Робке в глаза, вдруг поцеловала быстро в губы, потом озорно показала язык и закончила: – Люблю я его, папка... Вот взяла и влюбилась…
– Это мне понятно, – сказал весело отец. – Непонятно, что дальше?
– Поживем – увидим. – Милка все так же пристально смотрела Робке в глаза. – Ты не думай, папка, я не дурачусь – я серьезно.…
– У тебя отец есть, Роберт? – спросил отец
Милки.
– Есть... – помедлив, ответил Робка.
– Воевал?
– Да... танкистом был.
– Ух ты! Здорово! – обрадовался Милкин отец. – У кого воевал?
– Не знаю точно... Кажется, в армии Рыбалко.
– Ух ты-ы! – Отец хлопнул себя ладонью по колену. – И я у Рыбалко! Как фамилия? Звание какое?
– Капитан Крохин.
– Не припомню что-то... – Милкин отец пожевал губами, видимо, перебирая в памяти фронтовых друзей. – Ну, капитанов в армии тьма-тьмущая... Ты меня с ним познакомишь, слышь, Роберт? Нам есть что вспомнить... – Улыбка, возникшая на его изуродованном лице, была светлой и печальной, и лицо уже не казалось таким страшным.
Робка хотел что-то сказать, но Милка взглянула на него, приложила палец к губам, умоляя молчать. И Робка промолчал. Но отцу хотелось поговорить, он разволновался:
– Нам повезло на войне, Роберт... Мы хоть живые пришли…
– Мой отец не пришел, – ответил Робка и опять взглянул на фотографию, висевшую в простенке между окон.
– Погиб? Когда? Где? – встревожился отец Милки.
– Нет. Пропал без вести…
– Н-да-а... – вздохнул печально он. – И таких тьма-тьмущая... А может, в танке сгорел и не нашли…
Там ведь знаешь как – с костями сгорали, один пепел и оставался... как в аду... Мать-то ждет небось?
– Ждет.
– Молодец. Жаль женщину, а – молодец. Значит, любила по-настоящему. И тебя, значит, любит... Ты на отца похож или на мать?
– Не знаю. Мать говорит, что на отца. – Робка говорил и чувствовал, как в глазах набухают слезы и он сейчас заплачет. Милка это понимала и, с состраданием глядя на Робку, сказала:
– Ну хватит, пап, старое-то бередить.
– Для кого, Милка, старое, а для кого – до конца жизни сегодняшнее... Раз без вести пропал, стало быть, нужно ждать. Сам-то ждешь?
– Жду…
– Молодец. Жизнь, Роберт, такие фокусы выкидывает – ни одному писателю не сочинить. Глядишь, и явится домой живой и здоровый, пьяный и нос в табаке и грудь в медалях! – и Милкин отец гулко рассмеялся, сразу посерьезнел. – Ты извини... Ты, слышь, жди! Всем назло жди! – Он встал, прихватив свою тонкую тросточку, и пошел к постеленной кровати, но тросточкой по полу не постукивал, видно, знал в этой комнате все наизусть.
Милка вытолкнула Робку за дверь, шепнула:
– Подожди, я сейчас…
Робка стоял в темном коридоре и беззвучно плакал, растирая ладонью слезы по щекам. Впервые, может быть, за всю жизнь он так остро почувствовал, что отца нет и никогда он не вернется, а где его могила, один Бог ведает. И конечно, его отец был вот такой же, как отец Милки, сидящий на башне танка, смеющийся, сильный и красивый, вся грудь в орденах и медалях…
И была потом первая в жизни Робки ночь с девушкой. Он видел в темноте ее глаза, лицо, он чувствовал, как замирает и обрывается сердце, падает в пропасть и у пропасти этой нет дна.
– Робочка... Роберт, – шептала Милка. – Любимый ты мой... хороший мой, счастье мое... самое, самое большое счастье…
Маленький ночничок светил в головах на тумбочке.
Волосы Милки, рассыпавшиеся по подушке, отливали чистым золотом. Они лежали, обнявшись, изнемогшие, мокрые и умиротворенные. Милка перебирала в пальцах прядки его волос, спросила задумчиво:
– А почему тебя Робертом назвали?
– Отец назвал. Все Иваны, говорит, да Кузьмы, а я вот Робертом назову, если парень родится. Он когда в школе учился, у них учитель истории был... какой-то ссыльный латыш – Робертом звали... – Робка задумался, вдруг спросил, заглянув ей в глаза: – Тебе, наверное, скучно со мной?
– Почему? – она с улыбкой смотрела на него, поцеловала в уголок рта и переспросила: – Почему ты так решил?
– Ну, вон ты... какая красивая... – смутился
Робка.
– А я правда красивая? – Она приподнялась на локте, заглянула ему в глаза, переспросила с недоверием: – Правда красивая?
Робка вздохнул, рукой несмело провел по ее золотистым волосам, потом обнял, прижал к себе изо всех сил, так, что у обоих захрустели суставы, проговорил:
– Милка-а-а…
...Этот день принадлежал только им. Они катались на «чертовом колесе» в Парке культуры и отдыха имени
Горького – сверху открывался захватывающий вид на Москву-реку, набережную. Вдали были видны кремлевские башни. Кабинка в «чертовом колесе» раскачивалась, и Милка в страхе прижималась к Робке, панически глядя вниз.
Потом они дурачились в комнате смеха. Хохотали, глядя на свои отражения в кривых зеркалах. Милка показывала на себя и Робку, а рядом хмурился какой-то толстяк, явно недовольный своим отражением.
Потом они загорали на узком пляже Ленинских гор. Теперь они назывались Ленинскими вместо Воробьевых. Вдалеке, на круче, в самое небо вонзался шпиль университета. Рядом веселая компания парней и девушек играла в волейбол, у самой воды плескались и орали ребятишки, другая компания на расстеленных одеялах распивала, закусывала и шлепала картами. Видно, играли в «дурака», потому что то и дело слышались взрывы хохота.
– Завстоловой сказала, что нам квартиру могут дать. Отдельную, в Черемушках, – негромко говорила Милка. – Там целые кварталы новых домов строят.
Даже не верится... с ванной, со своей кухней, представляешь?
– Не очень... – усмехнулся Робка.
– Я отцу рассказала, он даже заплакал, бедняга…
Трехкомнатная квартира! А у нас и мебели-то никакой нет. – Милка тихо рассмеялась. – Зато у Юльки и Андрюшки будет своя комната... И у меня... трюмо куплю… стол большой, круглый, шкаф... – Она мечтала, глядя прищуренными глазами в небо. Там большая дождевая туча наползала на солнце. Милка замолчала, нахмурившись.
– Ну стол купишь, шкаф... – спросил, подождав, Робка. – Дальше что?
– Ты в предчувствия веришь? – вдруг спросила Милка.
– Не знаю. А чего в них верить? Что будет, то и будет, – ответил Робка. – У нас одна соседка все на картах гадает... Нагадает одно, а случается другое.
– Так то карты, а это – душа твоя тебе сигнал подает. – Милка приподнялась на локте, наклонилась над Робкой, лежащим на спине, посыпала из ладони ему на голую грудь песка, спросила грустно: – Испортила тебе настроение, да? Какой-то ты смурной стал, чего? О чем-нибудь плохом подумал?
– Да, подумал, – вздохнул Робка, перевернувшись на живот. – Со мной в квартире кассирша живет, тетя Поля. Так у нее в магазине кассу ограбили... Двадцать шесть тыщ разом свистнули. Она так выла – до сих пор в ушах стоит. Ей всей квартирой деньги стали собирать – трех тыщ не хватило. Она деньги внесла, а директор собирается все равно уволить. Вы, говорит, доверие коллектива потеряли. Может, вы сами деньги взяли, а теперь на воров сваливаете…
– Она ж деньги внесла, как же так? – не поняла Милка. – А три тыщи можно из получки высчитывать.
– Это ты так считаешь, а директор по-другому.
– А как же ограбили? Бандиты?
– Да кто-то вошел, когда в магазине никого не было. Полина и продавщицы в подсобку за мукой побежали. А кассу закрыть она впопыхах забыла. Кто-то вошел, взял и смылся... Перед самым закрытием. Полина-то как раз инкассатора ждала – деньги пересчитала. Ну дура, раззява, чего с нее взять? А если уволят, то, говорят, ей такую статью в трудовую книжку запишут, что ни на какую работу не возьмут.
– Ужас... – Милка покачала головой, и какая-то мысль промелькнула в ее глазах, какое-то воспоминание, и ей вдруг стало зябко, она руками обхватила голые плечи, спросила: – Давно это было?
– А помнишь, я к Гаврошу пришел, а вы там гуляли компанией? А потом мы втроем ушли?
– П-помню... – и страх мертвенным холодом обдал сердце.
– Ну вот в тот вечер... Да главное другое! Ну уволят, и черт с ними! Но у нее же детей двое. Пока она другую работу найдет, кто их кормить будет? Понимаешь?
– Это я хорошо понимаю... – прошептала Милка, и ей отчетливо вспомнился тот вечер. Как они с Гаврошем пришли к пустому гастроному, а потом он выскочил оттуда как ошпаренный и потащил ее в другой магазин, и вид у него был какой-то перепуганный. Вдруг еще одно воспоминание, совсем недавнее, всплыло в памяти: Гаврош и его компания гуляли в столовке, и Гаврош показывал ей пачку сотенных, развернув их веером, спрашивал: «Ты когда-нибудь столько видела?» И снова страх холодом окатил сердце, тяжкое предчувствие стало обретать черты уверенности.
– Какой ужас... – повторила Милка, но теперь эти слова относились к Гаврошу, а не к кассирше Полине.
Рядом с ними упал мяч. Робка поднял его над головой, ловким ударом отправил ребятам, игравшим в волейбол у самой воды.
Домой они возвращались на речном трамвайчике.
Усталое покрасневшее солнце садилось за домами, и окна домов светились, будто по стеклу рассыпали остывающие угли от костра. На верхней палубе было ветрено, и потому почти все лавочки пусты – народ спустился в низ трамвая. Робка и Милка сидели на лавочке у самого борта. Робка обнял Милку за плечи, прижал к себе.
В радиорубке крутили радиолу и транслировали на всю реку:
«В целом мире я одна знаю, как тебе нужна, Джонни, ты мне тоже нужен!»
– Работать пойду, – нарушил молчание Робка.
Впервые он ощутил острое чувство взрослого мужчины, ответственного за чужую судьбу и жизнь, и еще крепче прижал к себе Милку.
– Ну и дурак... – вскинула голову Милка. —
Зачем?
– Сколько можно у матери на шее сидеть?
– Хоть десятый класс закончи, дурень. – Она потерлась щекой о его плечо. – У меня вот не вышло учиться – знаешь, как теперь жалею.
– В школе вечерней молодежи можно учиться, – ответил Робка.
– Можно, да не нужно, – упрямо возразила Милка. – Видела я эту учебу. Девчонки ходят туда, чтобы жениха найти, а парни – девок кадрить.
– Ладно, Милка, – улыбнулся Робка. – Живы будем – не помрем, а помрем – не будем живы.
– Ты, как Гаврош, заговорил, – нахмурилась Милка. – Тому тоже – все трын-трава... Ох, Робочка, знала бы, что жизнь такая хреновая, ни за что бы не родилась. – Она поцеловала его в губы.
– А это от тебя не зависело, – улыбнулся Робка.
– В этом-то и главная беда. – Она опять поцеловала его.
Потом они никак не могли проститься, обнимались в подъезде ее дома, отскакивая друг от друга каждый раз, когда хлопала входная дверь, и вновь прижимались друг к другу, целовались жарко, так что перехватывало дыхание.
– Господи, как не хочется прощаться... – шептала Милка.
– А к тебе можно? – осторожно спросил Робка.
– Отца не боишься? – лукаво улыбалась Милка.
– Пошли, – дернулся к лестнице Робка.
– А мама твоя? – Милка не тронулась с места. – Вторую ночь не ночуешь дома – она ж с ума сойдет. Иди домой, Робка, иди, – и Милка подтолкнула его к дверям подъезда.
Робка появился дома, когда на кухне полыхал очередной скандал. Теперь камнем преткновения, яблоком раздора стала комната давно умершей старухи Розы Абрамовны. Несмотря на страшную нехватку жилой площади, комната старухи простояла опечатанной до лета пятьдесят пятого. За комнату с усердием боролся Игорь Васильевич, бегал по разным инстанциям, обивал пороги кабинетов райкома партии, райисполкома, писал заявления, собирал справки – везде он доказывал, называя себя деятелем культурного фронта, что именно ему и его семье нужна эта свободная комната. Он даже побывал на приеме у первого секретаря райкома и третьего секретаря горкома Москвы, о чем с гордостью рассказывал на кухне соседям, а дома – Нине Аркадьевне. Они уже спланировали, какую мебель купят и где ее поставят.
Последние полгода Игорь Васильевич походил на помешанного – о чем бы ни заходил разговор, он сводил его к комнате Розы Абрамовны и своему праву занять эту комнату. Ему возражали, но как-то беззубо, неуверенно – слишком силен был напор.
– Этот грамотей до Хрущева дойдет, а свое вырвет, – говорила Зинаида. – Тьфу, чтоб его черти съели! А мы что же, правое не имеем? Лучше его живем? А ты, Люб, чего молчишь? Друг у друга на головах сидим и молчим!
– Ну иди в райисполком и требуй, – подавал голос Егор Петрович. – Чего на кухне митинг устраивать?
– Это тебе, дураку, в исполком идти надо! Ты мужик или кто? Тютя!
– А меня моя жилплощадь удовлетворяет! – заносчиво отвечал Егор Петрович.
– Тебе, пьянице, и в хлеву хорошо будет! – заводилась Зинаида. – А я вот пойду! Я все скажу про этого деятеля культурного фронта! В ресторане он себе окопы вырыл! Люба, ты чего молчишь? – второй раз обращалась к ней уже разъяренная Зинаида.
– Да идите вы все! Надоело! – в сердцах махала рукой Люба и уходила к себе.
– Ну да, у тебя другая политика! – ехидничала вслед Зинаида и косилась на Степана Егорыча, который по своему обыкновению сидел у окна на стуле и курил.
Такие перебранки по поводу комнаты Розы Абрамовны случались раз или два в месяц, потом как-то все забывалось. И конечно же, Зинаида никуда не ходила и ничего не требовала – ее хватало только на скандальные протесты и возмущения на кухне. Такой уж характер: главное – накричаться, навозмущаться, отвести душу – и опять можно жить так же, как жил прежде.
Но один человек ни в одном скандале, связанном с комнатой Розы Абрамовны, не участвовал – это бухгалтер Семен Григорьевич. Комната у него была самая маленькая и вроде его вполне устраивала, потому что, придя с работы, он скрывался в ней и почти не выходил.
Но вот однажды вечером, когда Сергей Андреич собирался отправиться на кухню писать роман и ждал, когда последний обитатель квартиры уйдет с кухни, в комнату к нему постучали, и на ответ «да-да!» вошел Семен Григорьевич. Сергей Андреич был удивлен не меньше, чем если бы к нему явился собственной персоной сам министр здравоохранения.
– Вы позволите? – кашлянув на пороге, спросил Семен Григорьевич.
– Конечно, Семен Григорьевич, заходите, присаживайтесь. – Сергей Андреич отодвинул от стола стул, предлагая гостю сесть.
Люся тоже смотрела на бухгалтера изумленными глазами, спросила:
– Может, чаю?
– Нет, нет, не беспокойтесь, я чай у себя пил.
Да и время для чаев позднее. – Семен Григорьевич сухо улыбнулся, присаживаясь на стул. – А я питаюсь по часам – язва, знаете ли, мучает.
– У вас язва? – удивился Сергей Андреевич. – А я, ваш сосед, и не знал.
– А чего людей по пустякам тревожить? Каждый, знаете ли, сам должен справляться со своими трудностями и не досаждать другим. – Семен Григорьевич достал большой клетчатый платок и трубно высморкался.
– И давно вас язва мучает? Простите, что интересуюсь, но я врач все-таки, чисто профессиональный интерес.
– С фронта…
– Вы воевали? – опять удивился Сергей Андреич и подумал о том, что до чего же мало они знают о человеке, с которым не один год живут бок о бок.
– Воевал, знаете ли... – вздохнул Семен Григорьевич. – Вас интересует, где воевал? Да я в Ленинграде был, на Ленинградском фронте, почти всю блокаду… н-да-а... трудное было время, – раздумчиво проговорил Семен Григорьевич. – Да оно для всех было трудное, так что уж тут жаловаться... Вот вы роман пишете, это очень интересно. А у меня всяких разных историй... множество правдивых историй в памяти сидит. Мог бы рассказать при случае. Может, пригодится?
– С удовольствием послушаю. – Сергей Андреич смотрел на седой, коротко стриженный ежик, на сухое, со впалыми щеками лицо Семена Григорьевича и не уставал поражаться. – А семья ваша, Семен Григорьевич?
– Умерли все... в Ленинграде, от голода умерли.
Жена, мать, трое детей, – спокойно, без всяких эмоций сообщил Семен Григорьевич. – Я-то сам и не видел.
Приехал с фронта на побывку, ну паек им привез, а они все мертвые, н-да-а... – Семен Григорьевич задумался, добавил с тем же спокойствием: – А не было меня два месяца – бои начались, не мог вырваться... Дети с матерью в кровати лежали, а мама в другой комнате. Хоронить было трудно, вот беда. На санках возил по очереди... – и он опять замолчал, глядя в одну точку.
У Люси задрожали губы, она умоляюще посмотрела на Сергея Андреевича, упрашивая его прекратить расспросы.
– Да, так я зачем к вам пришел, Сергей Андреич, – оживился Семен Григорьевич. – Я по поводу комнаты покойной Розы Абрамовны. Я думаю, справедливо будет этот вопрос решить следующим образом. Я перееду в комнату покойной Розы Абрамовны, а мою бывшую комнату передадут вам, то есть вашей семье. Ведь вам, насколько я понимаю, кабинет нужен для работы над романом, не так ли?
– Ну... вообще-то... – ошарашенно пробормотал Сергей Андреич. – Нужен, конечно... но я нисколько не претендую…
– Сережа... – умоляюще перебила его Люся, и было непонятно, почему она его перебила, что еще хотела сказать. Люся замолчала.
– А что, Люсенька? Нужен мне кабинет? Конечно, нужен. Но я не хочу ущемлять ничьих интересов, Семен Григорьевич, вы меня понимаете? На эту комнату много претендентов. Тут такая война идет, не приведи господи, – и Сергей Андреич выразительно махнул рукой.
– Я знаю, Сергей Андреич, больше всех на эту комнату претендует Игорь Васильевич, – кивнул Семен Григорьевич. – Но он этой комнаты не получит.
– Почему? – искренне удивился Сергей Андреич. – Одному богу ведомо, сколько он затратил сил, сколько порогов обивал. Говорят, даже у третьего секретаря горкома на приеме был…
– Давайте, уважаемый Сергей Андреич, про Бога говорить не будем, потому что его вовсе нет, – ровным голосом отвечал Семен Григорьевич. – А что касается…
– Как это? Ну, знаете, Семен Григорьевич... – Сергей Андреич покрутил в воздухе рукой, – так безапелляционно заявлять. Даже самые заядлые материалисты допускают возможность…
– Его нет... то есть Бога, – так же спокойно и тихо перебил Семен Григорьевич, и была в этом спокойствии какая-то леденящая уверенная сила. – После того, что я видел в блокадном Ленинграде, знаете ли, уважаемый Сергей Андреич, я это осознал бесповоротно... Когда, знаете ли, матери убивали одного ребенка и давали его есть другому, чтобы спасти ему жизнь, и ели сами – это, знаете ли... Какой Бог? О чем вы? – Семен Григорьевич провел ладонью по седому, коротко стриженному ежику на манер Керенского и продолжал: – А что касается третьего секретаря горкома партии, то Игорь Васильевич у него не был и быть не мог. Я это знаю точно.
– Откуда, если не секрет?
– Я его знаю лично... еще с фронта... Так уж случилось, что в январе сорок третьего нас вывезли, пятерых офицеров, по льду Ладоги. Была такая «Дорога жизни», если знаете. Мы уже совсем на ладан дышали.
Привезли в деревню. Врач нас осмотрел и сказал: «Ничего не есть, по стакану воды в день и вот по кусочку хлебной кашицы». Трое офицеров не поверили, побрели в деревню и наелись там всего – курицу, хлеба, молока напились и к вечеру умерли. А мы с Николаем Афанасьевичем приказ врача выполнили, и вот, как видите, сижу перед вами живой. Правда, две трети желудка вырезали, – Семен Григорьевич позволил себе чуть улыбнуться.
– Сколько же вам довелось пережить... – тихо проговорил Сергей Андреич, покачав головой и с сочувствием глядя на бухгалтера.
– Не больше, чем другим, – опять-таки без всякого выражения, словно робот, ответил Семен Григорьевич. – Так вот Николай Афанасьевич, о котором я упомянул, нынче и является третьим секретарем горкома. И я с ним на днях разговаривал. Мы, знаете ли, видимся иногда, войну все вспоминаем... Я никогда его ни о чем не просил, да мне ничего и не нужно.
Но вот об этой комнате я в разговоре упомянул, и Николай Афанасьевич весьма твердо (а он, должен вам сказать, человек слова) обещал мне посодействовать в получении ордера на эту комнату. Я ему и про вас сказал, то есть про ваше жилищное положение…
Простите, Люся... – Он повернулся к жене Сергея Андреича. – Простите за нетактичный вопрос, вы ведь беременны, не так ли?
– Д-да... – заикнувшись, ответила Люся. – Третий месяц пошел.
– Еще раз простите, но я Николаю Афанасьевичу и об этом упомянул.
– Н-да-а... – промычал вконец озадаченный Сергей Андреич. – Поставили вы нас, Семен Григорьевич, в положение... как снег на голову…
– Ни в какое положение я вас не ставил, – сухо возразил Семен Григорьевич. – Вам нужно только ответить, нужна ли вам моя комнатенка. Она, правду сказать, неказистая, всего шесть метров, но для кабинета очень может сгодиться. К тому же она с вами рядом через стенку, что тоже очень удобно.
– Удобно-то оно, конечно, удобно... – опять покачал головой Сергей Андреич. – Но…
– Вы участковый врач... вас весь район знает, и нехорошо…
– Что нехорошо?
– Ну что я вам объяснять буду, взрослому и умному человеку. Вы сами прекрасно понимаете, о чем я говорю. К тому же вы роман пишете, а это дело сложнейшее и труднейшее. Я ведь вижу, как вы ночи напролет на кухне просиживаете. Я вам больше скажу, уважаемый Сергей Андреич, вы обязаны написать этот роман.
– Почему обязан?
– Потому что вы напишете правду, а люди ее непременно должны знать. Из всего, что я до сих пор прочитал про войну, все является бездумным и безобразным враньем.
– Почему вы думаете, у меня получится по-другому? – усмехнулся Сергей Андреич. – Что у меня будет только правда? Одна святая правда?
– Я имел достаточно времени составить о вас свое мнение. Вы человек правдивый, а это – главное. – Семен Григорьевич говорил, словно на машинке печатал, вливал в слушателя каждое слово.
– Благодарю вас, Семен Григорьевич, за лестное мнение обо мне, – вновь усмехнулся Сергей Андреич. – Если бы только все зависело от моей правдивости. Существует еще множество других факторов – вот они-то как раз и являются решающими.
– Какие факторы? – требовательно спросил Семен Григорьевич.
Сергей Андреич долго, серьезно смотрел в его бесстрастные бледно-серые глаза, отвел взгляд, пробормотал смущенно:
– Ладно, не будем об этом... Если позволите, в другой раз побеседуем.
– С удовольствием. Так что вы ответите насчет моего предложения о комнате?
– Я согласен! – Сергей Андреич рубанул воздух рукой, и лицо Люси засветилось невиданным счастьем.
Она отчаянно ломала себе пальцы, так, что хрустели суставы, проговорила с придыханием, дрожащим голосом:
– Мы вам так благодарны, Семен Григорьевич… так благодарны…
– Не стоит. Я поступаю, как считаю, справедливо.
– Вы знаете, что такое справедливость? – с иронией спросил Сергей Андреевич, закуривая папиросу.
– Думаю, что знаю. Позвольте откланяться. – Семен Григорьевич поднялся, снова достал большой клетчатый платок, громко высморкался и сказал: – А вот курить в комнате я бы вам не советовал – табачный дым для женщины в положении очень вреден.
Сергей Андреич поспешно разогнал рукой дым, погасил папиросу в пепельнице, спросил:
– Вы и до войны бухгалтером работали, Семен Григорьевич?
– Нет, до войны у меня была другая профессия, – бухгалтер аккуратно сложил платок, спрятал его в карман брюк и шагнул к двери. – Всего доброго. Желаю успешной работы. Когда ордера будут готовы, я вам сообщу. – И он вышел, тихо, без стука, прикрыв за собой дверь.
Люся подошла, села рядом с Сергеем Андреевичем, обняла его и тихо заплакала, уткнувшись лицом ему в плечо.
– Сереженька... неужели у нас будет еще одна комната? Даже не верится... Этого Семена Григорьевича сам Бог послал…
– Он в Бога не верит, – думая о своем, ответил Сергей Андреич. – Он вообще считает, что его не существует... Н-да, если все, что он про себя рассказал, – правда, то хлебнул он выше крыши. Тут перестанешь даже верить в то, что ты сам существуешь... А ты заметила, он разговаривает и ведет себя будто мертвый... никаких эмоций... без цвета и запаха... То-то я его никогда почти и не замечал в квартире... как привидение. – Сергей Андреич усмехнулся и покачал головой.
– Если это привидение сделает нам комнату, я за него молиться буду, – всхлипывая, проговорила Люся. – А мне он очень понравился. Спокойный, рассудительный... Ты на кухню-то сегодня пойдешь?
– Пойду. – Сергей Андреич решительно встал, достал из шкафа стопку чистой бумаги, пачку исписанных страниц, взял вечное перо, которым очень гордился, и направился на кухню.
А Семен Григорьевич, зайдя в свою комнату, заперся на ключ (он всегда запирался), не спеша разделся, выключил свет и лег на кровать, накрылся одеялом до подбородка. В темноте блестели его открытые глаза. Вопросы Сергея Андреевича разбередили ему душу, и невольно в памяти стал всплывать блокадный промерзший Ленинград, пустые, продуваемые ледяным ветром улицы, вымершие площади, заснеженное здание Смольного, Исаакий, обложенный мешками с песком и обшитый досками... Казанский собор. «В Бога я не верю. Его просто не существует», – сказал в разговоре Семен Григорьевич, и сказал истинную правду. Для себя. Он сказал то, в чем был уверен, и никакие доводы философов и богословов не смогли бы теперь убедить его в обратном.
«Война – занятие мужчин» – это Семен Григорьевич понимал и даже готов был с этим согласиться. Всю свою историю, тысячи лет, человечество почти беспрерывно воевало, видно, так мужики устроены. Но при чем тут дети, умирающие от голода? При чем тут женщины и совсем молодые девушки, лежащие на улицах, – застывшие, занесенные снегом трупы? Неужели Бог не мог защитить хотя бы их? Конечно, все можно объяснить, можно найти первопричины и следствия, опираясь на марксизм-ленинизм, на исторические необходимости, на борьбу империализма с коммунизмом, на священную защиту Родины от нашествия фашистских орд, – все можно объяснить, и даже понять, и даже оправдать... но при чем тут пятилетние дети, воющие от голода и умирающие, протягивая восковые ручонки к матерям? Дети при чем, товарищи и господа? Как себя чувствует марксизм-ленинизм, если спросить его: при чем тут дети? Или фашизм вместе с мировым империализмом? Если мертвые от голода дети есть следствие, то что же тогда является первопричиной? Если мать, убившая одного своего ребенка, кормившая им другого и сама евшая свое родное дитя, есть следствие, то что же тогда первопричина? Невежество? Варварство? Но простите, это происходило в Европе, в Ленинграде, Петрограде, Санкт-Петербурге – одном из просвещеннейших городов мира. И все читали Евангелие или по крайней мере слышали о нем, а уж евангельские заповеди знали все.
Но еще больше поразило Семена Григорьевича другое, поразило так, что он едва не потерял сознание и уж совсем не мог найти ответа, сколько ни бился над этим, доходя иной раз до сумасшествия. Оказывается, голодали и умирали от голода не все. НЕ ВСЕ! Как-то, когда он приехал с фронта в город, ему было приказано явиться в Смольный вместе с тремя другими офицерами – один из заместителей Жданова хотел лично услышать от них об обстановке на том участке фронта. И они явились в Смольный, шатаясь от голода и усталости. Один из заместителей принял их, молча выслушал, спросил о настроениях среди бойцов, задал несколько дежурных вопросов и отпустил с миром. Уже тогда Семена Григорьевича поразил упитанный вид этого заместителя, жирный второй подбородок и то обстоятельство, что заместитель был явно с сильного похмелья, то и дело наливал в хрустальный стакан «Боржоми» и пил жадными глотками.








