Текст книги "У каждого своя война"
Автор книги: Эдуард Володарский
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 30 страниц)
– Володь... – позвал отец, вертя головой и напрягая руки, чтобы ослабить затянутую веревку. – Там под кроватью... в валенке чекушка лежит. Принеси отцу…
Володька вдруг схватил со стола широкий кухонный нож и рванулся к отцу. Весь трясясь, он поднес лезвие к самому его лицу:
– Еще р-раз м-мать тронешь – з-а-режу, п-понял? Ночью сонного зарежу!
– Ты чего, Володька, чокнулся? – Глаза у Егора Петровича сделались совсем трезвыми. – Ты чего мелешь, дурья голова? Я ж тебе отец родной... а ты меня зарезать собрался? Во дела-а…
Володька швырнул нож на пол и выбежал из кухни.
Стало тихо. Баба Роза медленно поднялась, опираясь на палку, зашаркала шлепанцами через кухню. Бросила окурок в мусорное ведро, прошла мимо связанного Егора Петровича, даже не взглянув на него.
– Я завтра умру... – сказала баба Роза, ни к кому не обращаясь. – Мне все это надоело... не вижу никакого смысла... – Она растворилась в темноте коридора, и только слышалось медленное шарканье шлепанцев да постукивание клюки.
– Никто меня не любит... – всхлипнул Егор Петрович. – За что воевал, а? За что в окопах гнил?.. Два ранения, сукины дети... контузия! Народ-победитель…
А я хто? Не победитель?! – Он вскинул голову, обвел мутным взглядом кухню. – Как нужен был, так в ножки кланялись! Давай, Егор, воюй, не жалей жизни…
А теперь... не нужен, значит? Э-эх! Вот и вся правда…
...Но вернемся к памяти человеческой. С бабой Розой, а полное ее имя было Роза Абрамовна Горштейн, столько всего произошло за ее долгие годы, что за глаза хватило бы на пяток жизней, но никто в большой коммунальной квартире, никто во всем доме, вообще никто не слышал ее рассказов о прошлом, ее воспоминаний. И, уж конечно, она никогда не собиралась писать мемуары.
Правда, было одно место, где в пронумерованной папке хранилась подробная биография Розы Абрамовны Горштейн, и не только ее, но и всех ее родных и близких чуть ли не до третьего колена. Вы догадались, что это за место? Ну конечно же, – МГБ, или, проще сказать, дом на Лубянке, то бишь на площади Феликса Дзержинского. И сама Роза Абрамовна провела во внутренней тюрьме этого дома ровно пять месяцев и одиннадцать дней, после чего ее перевели в тюрьму в Лефортово, где она провела еще четыре месяца и девять дней, после чего ее отправили по этапу в Красноярский край, где она провела еще девять лет и два месяца и десять дней, после чего ее освободили и отпустили восвояси, запретив при этом проживание в столичных городах и областных центрах европейской части Советского Союза. Ее мужа, крупного партийного и государственного деятеля, расстреляли, троих детей тоже арестовали, и судьбы их были неизвестны до сих пор.
Роза Абрамовна упорно наводила справки, но узнала только о старшем сыне Марке – он погиб в местах заключения во время аварии на шахте. Когда случилась Октябрьская революция, Розе Абрамовне было сорок два года. Теперь ей было семьдесят пять. Брат Розы Абрамовны и сестра погибли на войне, двое братьев мужа тоже были арестованы, но были освобождены в сорок первом, в октябре, когда уже вовсю полыхала война. Оба брата были комбриги, и их сразу отправили на фронт. После вязьминских катастроф немцы вплотную подошли к Москве, шестнадцатого октября три танка разведки прорвались в Химки, и командиры экипажей в бинокли рассматривали Москву. Семнадцатого октября немцы начали наступление на Москву с целью захвата города. Оба комбрига погибли во время этих боев. А Роза Абрамовна вышла в Красноярске второй раз замуж, и опять за крупного партийного работника, которого вскорости перевели на партийную работу в Москву. Но злая судьба продолжала наносить свои жестокие и бессмысленные удары. Второй муж скончался через три месяца после переезда в Москву у себя в кабинете от сердечного приступа. Розу Абрамовну незамедлительно выселили из большой четырехкомнатной квартиры в правительственном доме на Берсеневской набережной в коммуналку на Большой Ордынке.
И какой же такой сокровенный смысл заключался в жизни Розы Абрамовны? Какая правда открылась ей после бесконечных страданий и потерь, после войн и беспросветной работы, после унижений, ежечасных страхов, что снова придут арестовывать, после бессонных ночей, когда она, как помешанная, разговаривала со своими погибшими сыновьями, после бесконечных хождений по разным инстанциям и учреждениям в поисках пропавших бесследно внуков? Не одного, не двух, а целых четверых – двух девочек и двух мальчиков. Так и не нашла.
И словно оцепенела, перестала искать, перестала наводить справки, перестала попросту жить, ибо жизнью ее существование в коммунальной квартире назвать было трудно. Так какой же смысл в этой жизни, представляющей собою одно сплошное страдание? Какая такая сокровенная правда? Философы и святые утверждают, что в страданиях человеку открывается правда. Какая же правда открылась Розе Абрамовне на исходе семьдесят пятого года после рождения?
– Мне все это надоело. Не вижу никакого смысла, – сказала ночью Роза Абрамовна, уходя с кухни, а на следующий день умерла. Обнаружили это только к вечеру. Старуха лежала в постели, сложив сухие коричневые руки на груди, и ее морщинистое, горбоносое, с глубокими впадинами вместо щек лицо, обрамленное седыми волосами, выглядело величественным, будто она унесла с собой в могилу какую-то важную тайну.
– Во дает старуха, как пообещала, так и сделала! – озадаченно говорил Егор Петрович. После вчерашней баталии у него остался только синяк под глазом да царапина через левую щеку. – Это ж какую большевистскую силу воли иметь надо!
– При чем тут сила воли? – пожала плечами кассирша Полина. – Просто чуял смерть человек.
– «Скорую» надо вызывать, – сказала Люба. – Кто ее хоронить-то будет? Родственники у нее есть?
– Ты кого-нибудь из родственников хоть раз у нее видела? – спросила Нина Аркадьевна. – За столько лет ни один не появился.
– Она бывший враг народа, – назидательно произнес Игорь Васильевич. – Потому, небось, с ней никто и не хотел поддерживать отношений.
– Сам ты враг народа! – махнул рукой Егор Петрович. – Слышь, Степан, чего наш музыкант молотит?
– Игорь Васильевич правду говорит, – ответил Степан Егорович. – Старуха по пятьдесят восьмой срок отбывала. Червонец.
– Аты откуда знаешь? – оторопел Егор Петрович.
– Гераскин говорил как-то... И мужа ее расстреляли. Троцкист был. И братьев вроде тоже…
– Во дела-а! – протянул Егор Петрович. – Так вот живешь-живешь и ни хрена не знаешь!
– По мне так про эти дела лучше вообще ничего не знать, – проговорил Степан Егорович. – Меньше будешь знать – лучше будешь спать…
– И то верно! – повеселел Егор Петрович. – Люб, твой Федя дома?
– А тебе зачем?
– Хотел тридцатку у него стрельнуть!
– Видали мы таких ворошиловских стрелков.
– Ты че, Люба? У меня получка через неделю. Когда я не отдавал? Помер же человек, помянуть надо.
– Сиди, поминальщик! – осадила Полина. – Тебе что поминать, что рождение справлять – было бы что в глотку залить!
– Это точно! – совсем не обиделся Егор Петрович. – Мы ведь не пьем, а лечимся, и не через день, а каждый день, и не по чайной ложке, а по чайному стакану! – Егор Петрович затопал в коридор, постучал в дверь Крохиных. – Федор Иванович, ты дома? Выдь на минуту! Важнецкое дело! Слыхал, старуха наша, Роза
Абрамовна, померла! – Егор Петрович вошел в комнату, и дальше ничего не было слышно.
Зинаида за все время не проронила ни слова, ожесточенно гремела в умывальнике – мыла тарелки и чайные чашки.
– Зин, а ты чего позволяешь? – укорила Нина Аркадьевна. – Он же черт-те чего вчера творил! Ледовое побоище устроил, а ты молчишь.
– Отстань от нее! – резко сказала Люба.
– Больной он... – негромко проговорила Зинаида, и в голосе ее послышались слезы. – У него иной раз так голова болит, что он, бедный, просто на стенку лезет…
А как выпьет – боль проходит... Пил бы только в меру.
– Когда русский человек меру знал? – усмехнулась Люба.
– Ну, твой Федор меру знает, – сказала Нина Аркадьевна. – И мой Игорь никогда не напивается. А ведь в ресторане работает – там все пьют.
– Они не русские, – засмеялась Люба, – они – советские!
– Вот-вот... – усмехнулся Степан Егорович, – люди светлого будущего. А где старуху хоронить будем?
– Мы, что ли, хоронить будем? – опешила Нина Аркадьевна.
– А кто же еще? Если родственников нет, – сказала кассирша Полина. – Скидываться придется... Люб, займись. А я «скорую» пошла вызывать. И на кладбище поехать надо. Ох, не было печали, так черти накачали.
И весь день прошел в хлопотах. Приезжала «скорая», зафиксировала смерть, потом приходил участковый Гераскин, потом Полина и Люся бегали по магазинам, покупали продуктов к поминкам, а Люба со Степаном Егоровичем ездили на кладбище. Федор Иванович поехать не смог – надвигался конец квартала, и на стройке вовсю «авралили». Вот и вызвался поехать с Любой Степан Егорович.
Долго стояли в очереди в дирекции кладбища, оформляли документы, заказывали гроб, договаривались о машине. Вышли из одноэтажного деревянного домика и почему-то направились не к выходу, а побрели по аллее мимо могил. Перед церквушкой толклись старушки и калеки, просили милостыню. Кресты и звезды на могильных памятниках, а то и просто глыбы мрамора или гранита с высеченными барельефами усопших.
Блеклое сероватое небо было высоким, и Степан Егорович услышал, как громко кричат птицы. Не городское воронье, наглое и разбойничье, а – птицы. Щебет синиц, тонкие посвистывания, переливчатый клекот.
«Экая красота... – подумал Степан Егорович и тут же спохватился, устыдившись. – Ведь по кладбищу идешь.
Ну и что ж, что по кладбищу? Красота и покой окружают останки усопших, если уж при жизни они этой красоты и покоя не видели».
– Неужто у нее никого родственников не осталось? – тихо пробормотала Люба. – Не верится что-то…
– Почему? – пожал плечами Степан Егорович. – Запросто такое могло бы быть... – он усмехнулся невесело. – Я вот помру – тоже некому хоронить будет…
– Помрет он... – покосилась на него Люба. – Тебя из пушки не убьешь.
– Правду говорю, Люба... Может, где-нибудь и есть кто-то... седьмая вода на киселе, так его и не сыщешь, чтоб похоронить приехал. Правду сказать, был бы богач какой, то нашлись бы сразу, а, Люб?
– Это точно, – улыбнулась Люба. – Слетелись бы, как вороны! Богатство твое делить!
И они вместе от души рассмеялись. А потом Люба вдруг серьезно сказала:
– А ты женись, Степан. Сколько можно во вдовцах ходить? Ты еще мужик вон какой!
– Какой?
– Здоровый... В самом соку! Одно слово – сокол! – заулыбалась Люба.
– Сокол... – вздохнул Степан Егорович и опустил голову. – С одним крылом.
– Ой, будет тебе, Степан! Любите вы, мужики, чтобы вас пожалели! Много ли толку от такой жалости? Одна радость у него – водки нажраться! Себя бы поберег.
– Люди, Люба, себя для чего-нибудь берегут…
А мне не для чего и не для кого.
– Ох, сирота казанская! Распустил нюни... Гляжу на вас на всех и диву даюсь, как вы там на фронте геройствовали? Не верится даже.
– Ты фронт не трожь, Люба... – нахмурился Степан Егорович. – На фронте человек другой меркой мерился.
– Какой такой другой? Расскажи мне, дуре темной, если не секрет! – вдруг разозлилась Люба. – Думаешь, нам тут в тылу сладко приходилось? По две смены от станка не отходили да спали прямо в цеху. У меня подруга была... Вот такая косища – все девки завидовали! Так она у станка заснула, и барабан ее за эту косу под фрезу утянул, голову как ножом срезало! – В глазах у Любы закипели слезы, губы нервно подергивались, и Степан Егорович, онемев, остановился и смотрел на нее, хотел что-то сказать и не мог – застрял ком в горле, не протолкнуть. Прохрипел чужим голосом:
– Любаша…
И Люба замолчала, посмотрела на него сквозь слезы, вдруг поняла что-то тайное, проглянувшее в глазах Степана Егоровича, и испугалась, потом улыбнулась, хотя слезы медленно стекали по щекам, и сказала с мягким, нежным укором:
– Все вы мужики такие... эгоисты…
– Любаша... – хрипло повторил Степан Егорович.
– Что, Степан? – она утерла кончиками пальцев слезы, продолжая улыбаться. – Спорщики мы с тобой, да? И чего спорим? Кому тяжельше в жизни пришлось? Кто больше горя хлебнул? Во чудные люди, а?
– У кого чего много, тот тем и хвалится. Бедами русского человека Господь не обделил, отвалил полной мерой…
Они медленно пошли дальше по аллее, свернули на другую, потом опять свернули, и все молча смотрели по сторонам, на бесконечную череду памятников, крестов, пирамидок со звездочками на макушках. Кричали в листве птицы, шуршала опавшая листва под ногами.
Встречались люди, больше в траурном, и лица у всех были серьезными, исполненными той значительности, какую испытывает человек, заглянув в глаза вечности…
Может, для того и сохраняет кладбища человек? Чтобы в суетном беге по жизни вдруг остановиться и оглянуться, ощутить хотя бы на мгновение, что не так уж он одинок на этом свете и ждет его возвращение в ту вечность, откуда он явился на свет и куда ушли обратно его предки, его родные люди... У всех – одна дорога, у всех, и свернуть куда-нибудь в сторону никому не дано.
Потом они возвращались домой, ехали в трамвае, тряслись и качались, прижатые друг к другу, и Люба держала Степана за руку, и ее лицо было совсем близко от его лица – он ощущал ее дыхание.
– Походила по кладбищу и будто душой отдохнула. – Она глянула на него большущими ярко-голубыми глазищами, улыбнулась.
«Глаза как блюдца, ослепнуть можно...» – подумал Степан Егорыч и ответил поспешно:
– Какая-никакая, а природа... Природа душу лечит. – Он скривился, подумав, что несет какую-то пошлую чушь, и добавил: – Сразу запить хочется!
– Кто про что, а вшивый все про баню, – усмехнулась Люба.
– А что нужно солдату? Стакан рома, кусок холодной телятины и немного женской ласки, – и Степан Егорович обнял Любу за талию, крепко прижал к себе и почувствовал, что она не сопротивляется, даже наоборот, сама с готовностью прильнула, обдала жарким дыханием, и Степан Егорович ощутил все ее тело, сильное, напряженное.
– Это где ты прочитал? – спросила Люба, касаясь горячей щекой его щеки.
– Что? – спросил он.
– Ну, это... про стакан рома и кусок холодной телятины?
– И немного женской ласки? – усмехнулся Степан Егорович.
– Ага... Не сам ведь придумал, ну, признайся, Степа? Она чисто по-женски заигрывала с ним, он понял это, обнял ее уже крепче, откровеннее:
– Ты что ж думаешь, Любаша, я про женскую ласку только в книжках читал?
– Да кто тебя знает! – она озорно сверкнула глазами. – Сколько в одной квартире живем-поживаем, а ни разу тебя таким не видела…
– Каким «таким»?
– Ну, таким... мужиком соблазнительным... – и Люба тихо рассмеялась.
Сзади на Степана Егоровича все время наваливался высокий парень в клетчатом пиджаке, с косой челкой, будто приклеенной ко лбу. Он противно дышал перегаром, сопел и непременно желал слушать, о чем говорят.
Степана Егоровича раздражал перегар – когда не пил, он не переносил запаха водки, но еще больше раздражало, что парень нахально тянул шею, и Степан Егорович ощущал его морду рядом со своим лицом. И когда Люба рассмеялась, парень тоже гоготнул, сказал:
– Ай-яй-яй, какая женщина! Дурной ты, дядя! Ее в парк культуры везти надо, на травку, а ты в трамвае обжимаешься, верно говорю, красивая! Гы-гы-гы…
Степан Егорович ударил наотмашь прямо по харе, потом резко развернулся и тычком всадил кулак парню под дых. Тот задохнулся, открыв рот, и стал медленно оседать. Упасть ему не давали пассажиры, прижимавшие его со всех сторон.
– Язык вырву, тварь позорная... – страшно просипел Степан Егорович, наклонившись к парню. – Учись прилично вести себя в общественном транспорте, паскуда... или до свадьбы не доживешь…
Пассажиры испуганно расступились, и парень беспрепятственно завалился на пол трамвая.
– Ты что, черт припадочный... – проговорила Люба и, схватив Степана за руку, стала протискиваться вперед к выходу.
– Тут человеку плохо! – обеспокоенно крикнул кто-то. – Передайте водителю!
– Да не плохо... – рассудительно ответил другой голос. – Это ему по роже дали, чтоб не хамничал…
– А-а... – успокоенно протянул первый. – Ая подумал, может, с сердцем плохо…
Трамвай медленно затормозил на остановке, водитель прокричала:
– Клементовский!
Пассажиры осторожно обходили лежащего на полу парня. Тот наконец пришел в себя, сел, судорожно глотая воздух, прохрипел:
– Ну, с-сучара... ну, погоди…
Тучный здоровяк в рабочей спецовке наклонился к парню, прогудел добродушным басом:
– Скажи спасибо, милок, что он тебя до смерти не прибил. Я бы тебя точно укокошил…
Люба спрыгнула с трамвая, подала руку Степану Егоровичу, и он, смутившись, все же протянул свою, другой рукой взялся за поручень и сошел на землю, подумав при этом: «Вот тебе ясно дали понять, что калека есть калека, Степа...» Но он ошибался. Пока они шли по улице к дому, Люба ругала его, обзывала бугаем, хулиганом, разбойником. Степан Егорович смущенно оправдывался.
– И чего такого обидного он сказал? Ничего обидного! – Она вдруг остановилась, положила руки ему на плечи, заглянула в глаза своими ярко-голубыми убийственными глазищами, усмехнулась зазывно и так подло соблазняюще, что у Степана Егоровича перехватило дыхание. – А может, и правда, Степан, надо было тебе везти меня в парк культуры... на травку, а? Обниматься ты умеешь, черт хромой! – и она захохотала и побежала вперед по улице.
Дурацкая кривая улыбка застыла на лице Степана Егоровича, словно приклеенная, и в голове вертелось: «Ну, зачем она так со мной?.. Дурочку валяет... Э-эх, Люба, Люба...» Он наконец очнулся и медленно пошел, постукивая деревянной култышкой.
Люба ждала его у подъезда, крикнула издали:
– Быстрее, Степан! Сколько ждать можно?
Он не ответил, не заторопился, шел и шел, глядя себе под ноги. Подошел, открыл дверь подъезда, хотел шагнуть внутрь. Люба остановила его, взяла за руку. Она чутко все поняла, спросила с тревогой:
– Подожди, Степа. Ты что, обиделся? Я ж пошутила…
– Потому и обиделся, что пошутила... – усмехнулся Степан Егорович и вошел в подъезд.
На следующий день жители квартиры похоронили Розу Абрамовну и справили поминки. Все как положено, по-человечески. Управдом опечатал комнату Розы Абрамовны, тоже посидел за столом, выпил за упокой души рабы Божьей... Игорь Васильевич тут же принялся выяснять у управдома Григория Николаевича, кому достанется комната Розы Абрамовны. Управдом с важным видом ответил, что это дело решат в райисполкоме.
И тут разгорелась нешуточная свара. Выяснилось, что на комнату Розы Абрамовны претендуют чуть ли не все обитатели коммуналки, за исключением, пожалуй, Степана Егоровича и бухгалтера Семена Григорьевича. Его вообще на поминках не было. Сцепились кассирша Полина, Нина Аркадьевна с Игорем Васильевичем, Зинаида с Егором Петровичем и Люся – жена участкового врача Сергея Андреевича. Правда, Сергей Андреевич сторону жены не брал, наоборот, урезонивал ее как мог, а потом махнул рукой и ушел в свою комнату.
Аргументы у всех были одни и те же – теснота, спят на полу, сидят на головах друг у друга. Люба от участия в скандале удерживалась, но Федор Иванович несколько раз вставлял:
– А Борька вот из тюрьмы придет, куда ему деваться? Ни сесть, ни лечь.
– Да когда еще придет-то ваш Борька! – кричала Полина. – Может, и не придет вовсе! Может, ему в московской прописке откажут! Скажи, Григорий Николаич, могут отказать?
– Ежели признают особо опасным рецидивистом, могут и отказать, – с важным видом отвечал Григорий Николаевич.
– Какой рецидивист, окстись, Григорий Николаич! – вспылила Люба. – У него первая судимость!
– А где первая, там и вторая! – яростно отвечала Полина. – А у меня две девчонки уже большие, на одной кровати не умещаются! Где я на девяти метрах вторую поставлю?!
– Кончайте, бабы... – вяло бросил Егор Петрович.
Он после позавчерашнего дебоша все еще чувствовал себя виноватым.
– А ты сиди, тютя-матютя! – обрезала его жена Зинаида. – Только и умеешь, что дебоширить по пьянке, а как до дела дошло, так ты как ягненок!
– А что я сделаю? Силком, что ли, вселюсь в эту комнату?
– Другой бы взял и вселился! Пусть попробуют трудящего человека выселить! – разорялась Зинаида.
– По закону надо действовать, по закону! – стучал ладонью по столу Игорь Васильевич.
– Знаем, какой ты законник! – набросилась на него кассирша Полина. – Пойдешь взятки раздавать налево-направо!
– Ты что мелешь, Полина? – выкатил на нее возмущенные глаза Игорь Васильевич. – За такие слова я могу и в суд на тебя подать!
– А подавай, не жалко! Напугал! Ишь ты, правда глаза колет! – и Полина ехидно рассмеялась.
– Ладно, граждане хорошие, я, пожалуй, пойду. – Григорий Николаевич степенно поднялся. – Благодарю за угощение. Царствие небесное покойнице... – и, надев полувоенную фуражку, управдом ушел.
После его ухода скандал разгорелся. Теперь кричали и ругались все, и уже ничего нельзя было разобрать.
Один спорил с другим и все со всеми. Оскорбления сыпались, как горох из порванного мешка.
– Я – деятель культуры, между прочим! – кричал Игорь Васильевич. – А вы?
– Ну-ну, давай, шкура ресторанная, скажи, кто я такая! – наступала на него Зинаида. – Егор, дай ему в глаз! Я отвечаю!
– Ты ответишь, как же... – хмыкнул Егор Петрович и, прихватив со стола недопитую поллитровку, поспешил смыться к Степану Егоровичу.
С уходом Егора Петровича страсти накалились до последнего предела, и, конечно же, вспыхнула драка.
Опять-таки дрались все и со всеми. Побили множество посуды, насажали друг дружке синяков, единственному представителю мужского пола Игорю Васильевичу порвали пиджак и выдрали клок волос из шевелюры.
В разгар драки пришли с улицы Робка и Володька Богдан и замерли на пороге кухни, зачарованно глядя на потасовку.
– Во дают... – восхищенно протянул Володька. – Как же пожрать-то? У меня в животе бурчит.
Они прошмыгнули к порушенному столу, ухватили большую чашку с салатом, набросали на тарелку кружков колбасы, схватили банку со шпротами, несколько кусков хлеба и ретировались в коридор.
– Пошли ко мне, пожрем спокойно, – сказал
Богдан.
– А отец?
– Он у Степана Егоровича пьет…
И друзья удалились в комнату, отужинали на славу и помянули добрым словом покойницу Розу Абрамовну.
Все это время из кухни доносились крики и грохот.
– Во дают! – ухмылялся Богдан, шамкая набитым ртом. – Прям хуже детей, ей-богу!
В комнате Степана Егоровича драка тоже была слышна, и Егор Петрович, выпивая, ухмылялся и качал головой:
– Ну, бабы, ну, звери! А моя-то, моя-то – ну прямо тигра! А у Любки глазища – ну два прожектора, ей-бо! Не-е, Степан, ежли бабы дерутся, мужику лучше в стороне держаться. Страшней войны... Слышь, Степан, а почему чемпионат по боксу среди баб не сделать, а? Во была бы потеха! Или, к примеру, чемпионат по самбо! – Егор Петрович представил себе картину и захохотал. – Они ж как дерутся, мегеры! Они ж глаза норовят выцарапать!
Степан Егорович плохо слушал болтовню Егора Петровича, рассеянно читал «Вечерку», а в ушах неотвязно звучали насмешливые слова Любы, и перед глазами вставало бесстыдно соблазнительное лицо.
«А может, и правда, Степан, надо было тебе везти меня в парк культуры... на травку, а? Обниматься ты умеешь, черт хромой!»
Степан Егорович зажал уши ладонями, замычал сдавленно.
– Ты чего, Степан? – испугался Егор Петрович. – Нешто заболел?
– Голова трещит…
– А ты выпей, Степан. Анестезия... как рукой снимет…
– Шел бы ты домой, Егор... мне одному побыть надо…
– Лады, Степа, лады, уже ушел, уже ушел... Ты ложись, Степа, поспи... – Егор Петрович забрал со стола недопитую бутылку, сунул в карман надкушенное яблоко и почему-то на цыпочках вышел из комнаты.
На следующий день напряжение среди жителей квартиры еще сохранялось, но еще сутки спустя, встречаясь утром на кухне, все здоровались друг с другом, правда нехотя, сквозь зубы, но все же здоровались.
А к вечеру в квартире царили мир и согласие. Женщины со смехом обсуждали царапины и синяки, полученные во всеобщей потасовке, дружно ругали мужиков, которые струсили и ретировались. Хвалили только Игоря Васильевича, проявившего настоящую храбрость, пострадавшего больше всех…
...Уже в зрелом возрасте человек часто задумывается над, казалось бы, простой мыслью. Почему в памяти его очень часто большие события, имеющие огромное значение для всего народа, всей страны, остаются почти незамеченными, а то и исчезают бесследно. А совсем незначительные случаи, происшествия, для народа и всей страны не имеющие ну никакого значения, оседают в памяти человека навсегда... порой какой-то жест... чья-то улыбка, взгляд, невзначай оброненная фраза... Таких «мелочей» Роберт Семенович помнил множество, и с годами всплывали в памяти все новые осколки прошлого, и говорили эти осколки уму и сердцу значительно больше, чем, скажем, смерть вождя и учителя всех народов «батьки усатого». Борька, когда вернулся из тюрьмы, рассказывал, как он лежал в стылом бараке и пытался уснуть, напялив на себя всю одежонку, какая была, вдруг услышал протяжный истерический крик, разнесшийся по заснеженному лагерю. В бараке все вздрогнули и прислушались. Крик повторился, приближаясь. Видно, человек бежал и кричал. Что он кричал, сначала понять было невозможно. Но потом стали различимы отдельные слова:
– Гута-а-али-и-ин дуба-а-а да-а-а-ал!
Люди стали выскакивать из бараков, кричали, обнимались и даже плакали от радости. Перепуганная охрана открыла огонь со сторожевых вышек, и офицер кричал в «матюгальник»:
– Всем заключенным зайти в бараки! Всем заключенным зайти в бараки! – после чего следовали автоматные очереди поверх голов зэков.
Робка тогда выслушал этот взволнованный рассказ Борьки и со временем не то чтобы забыл, а как-то не вспоминал за ненадобностью. Хотя сам Борька помнил об этом, конечно, по-другому, больше и живее, и вспоминал не раз…
А Робке чаще всего вспоминался теплый весенний вечер, когда они бесцельно шлялись с Богданом по переулкам, не зная, чем себя занять. Во дворе из какого-то открытого окна доносились звуки патефонной пластинки, и несколько пар девчонок и мальчишек танцевали в полумраке. Робка и Богдан посмотрели на эти танцы под луной, пошли дальше. Из маленького скверика донеслись звуки гитары и хрипловатый голос:
Когда с тобой мы встретились, черемуха цвела,
И в старом парке музыка играла,
И было мне тогда совсем немного лет,
Но дел успел наделать я немало…
Песня оборвалась, и голос Гавроша весело произнес:
– О, казаки-разбойники топают. Валек, позови! Из-под детского грибка вынырнула фигура Вали Черта, наперерез двинулась к ребятам:
– Робка, это ты?
– Ну мы... – неуверенно ответил Робка, остановившись.
– Пошли, Гаврош угощает! – и Валька Черт сделал широкий жест рукой, щелкнул себя по горлу.
– Пошли, что ль? – Робка глянул на Богдана. – Чего-то домой не хочется…
– Пошли... – безразлично пожал плечами Богдан. – Меня домой тоже не тянет.
Лепил я скок за скоком, а наутро для тебя
Швырял хрусты налево и направо,
А ты мне говорила, что меня любила,
Что жизнь блатная хуже, чем отрава!
Ребята подошли, сдержанно поздоровались. Гаврош прихлопнул струны, проговорил:
– Привет, Робертино! О, и Богдан тут! Неразлучные кореша, – пояснил Гаврош мрачноватому дяде в бобриковом пальто с белым шелковым шарфом. Дядя молча курил, зажав в углу рта изжеванный мундштук папиросы. А рядом с дядей сидела она... Девушка в белом плащике с цветной косынкой на шее. Она шевельнулась после слов Гавроша, спросила с улыбкой:
– Как зовут, не расслышала?
– Володя... – сказал Богдан.
– Да не тебя! – Она бесцеремонно махнула рукой на Богдана и уставилась на Робку. – Тебя!
– Роба... Роберт... – исподлобья глянул на нее Робка.
– Роберт... – растягивая слово, произнесла девушка и вдруг засмеялась. – Сколько тебе лет, Роберт?
– На малолеток глаз кладешь, Милка, – весело сказал Гаврош, и было видно, что он ничуть не ревнует. – А ты не тушуйся, Роба! Она у нас та еще шалава, любит цепляться! Выпить хочешь? – Гаврош выудил из-под скамейки, на которой сидел, бутылку и стакан.
Один из парней по кличке Трешник развернул бумажный сверток – там оказались куски хлеба, кружки любительской колбасы.
– Давай, казаки-разбойники! – Гаврош налил в стакан, протянул Робке. Тот неуверенно взял и почему-то опять посмотрел на девушку Милку. Она подмигнула ему, опять рассмеялась:
– Какой смешной парень... – Она глазела на него большими блестящими «гляделками», крутила на палец кончик шелковой косынки.
– Ну, Милка, ну, шалава! Роба, не обращай внимания! Давай пей. – Гаврош глянул на молчаливого дядю, курившего папиросу. – Видал, Денис Петрович, какие орлы в нашем дворе живут? Мы с ним кое-какие делишки проворачивали, правда, Роба? Бойцы ребятки, не подведут…
Робка глянул на стакан, как бы примериваясь. Неподалеку тускло светил фонарь, и зеленая обкусанная луна, словно ломоть сыра, взошла над крышами домов.
– Ваше здоровье, – через силу улыбнулся Робка и в два глотка проглотил холодную обжигающую жидкость.
Гаврош засмеялся, девушка Милка захлопала в ладоши. Трешник поднес Робке кусок колбасы и горбушку хлеба. Робка, давясь и глотая слюну, откусил колбасы, принялся быстро жевать. Гаврош налил в стакан еще, протянул Богдану. Тот вздрогнул, отшатнулся, даже лицо перекосилось.
– Не-е... я ее ненавижу…
А у Робки перехватило дыхание и слезы выступили на глазах. Он обжег «дыхалку» и сильно закашлялся.
– Ты водичкой запей, Роберт, держи. – Милка протягивала ему бутылку фруктовой воды и теперь не смеялась, наоборот, глаза были сочувствующими, Робке показалось даже, что она искренне за него встревожилась. Он взял бутылку, попил из горлышка кисло-сладкой воды. Наконец вздохнул облегченно и... улыбнулся Милке, протянул ей бутылку, пробормотал:
– Спасибо…
– Полегчало? – она тоже улыбнулась.
– Ага... порядок…
– Ой, Робертино, какой ты смешной! – и она снова залилась радостным смехом. – Гаврош, правда, он на медвежонка похож?
Гаврош с усмешкой посмотрел на Робку, подмигнул ему, дескать, держись, малый, а потом ущипнул струны гитары и запел:
Сижу на нарах, как король на именинах,
И пайку серого мечтаю получить.
Гляжу, как кот, в окно, теперь мне все равно,
Я никого уж не сумею полюбить…
Девушка Милка сделала Робке жест рукой, приглашая сесть рядом, и подвинулась, освобождая место.
Робка повиновался, сел, и она вдруг властно обняла его, притянула к себе – рука у нее неожиданно оказалась сильной, уверенной. Робка окаменел, весь напрягшись.
А Милка спросила, наклонившись к самому его уху:
– В школе учишься?
– Учусь в девятом…
– Молодец... – она улыбнулась, глядя ему в глаза.
До этого никогда в жизни Робка не видел так близко незнакомого женского лица... полураскрытых губ, сахарно поблескивающих зубов... широко распахнутых таинственных глаз…








