Текст книги "Загадка Отилии"
Автор книги: Джордже Кэлинеску
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 32 страниц)
Стэникэ еще несколько раз прошелся по комнате. Его осенила новая идея.
– Знаете что? У меня великолепная мысль. Адрес Отилии в Париже нам известен. Напишем ей открытку, словно ничего не случилось, сообщим что дядя Костаке болен. Она девушка чувствительная.
– Пишите сами! Я не буду писать!
– Мы напишем, но и вы подпишетесь. Стэникэ и вправду составил следующее послание:
Дорогая наша Отилия!
Мы чрезвычайно обрадовались, узнав, что ты в Париже. Ты имеешь полное право веселиться, пока молода. Мы сильно скучаем по тебе и домнулу Паскалополу. Нам тебя очень недостает. Если кто-нибудь из нас случайно тебя обидел, не обращай на это внимания, старики всегда раздражительны. Дядя Костаке страдает без тебя, хотя и не говорит этого. Феликс развлекается – он забывает скорее, как и все юноши. Нас очень огорчает здоровье Симиона, он все еще болен. Да со стариками нельзя и рассчитывать на что-нибудь другое. Приезжайте, вас с нетерпением ждут ваши
Стэник э, Аглае, Олимпия, Аурика, Тити.
Стэникэ заставил всех подписаться. Он умышленно, желая еще теснее связать Отилию с Паскалополом, намекнул на равнодушие Феликса и постарался заронить в душу девушки тревогу за дядю Костаке. На открытке он надписал: «Домнишоаре Отилии Паскалопол».
– А она не рассердится? – спросила Аурика.
– Ну вот еще! Назовите меня: «Стэникэ Рациу, депутат» – и увидите, как я рассержусь. Надо быть психологом.
Стэникэ взял открытку и вышел, чтобы отправиться в город. В прихожей он заметил, что на улице дождь. Положив открытку на столик, он вернулся за зонтом. В это время Симион подкрался к столику, осмотрел письмо с обеих сторон, затем сунул палец в рот, послюнил место возле подписей и химическим карандашом размашисто подписался: «Иисус Христос». Стэникэ, больше ни разу не взглянул на открытку, сунул ее в карман, а потом опустил в почтовый ящик.
XIV
Что больше всего огорчало Феликса, порождая в нем даже некоторую мизантропию, так это всеобщее, не исключая и его университетских коллег, безразличие ко всему отвлеченному, ко всему возвышенному, не имеющему непосредственной земной цели. Еще в Яссах, в интернате, он горячо обсуждал с товарищами, порой даже лежа в постели, после того как гасили свет, проблемы, в которых никто из них толком не разбирался, но которые волновали их и заставляли гордиться своей причастностью к философии. Проблемы эти чаще всего ставились в форме вопроса (что такое жизнь? что такое смерть?), то есть так, как они встречались в брошюрах. Один из учеников как-то задал вопрос: «Что такое женщина?» Каждый постарался ответить наиболее экстравагантно, но никто не допустил ни малейшей непристойной шутки, даже намека на проблему пола. Были среди учеников и такие, кто брал журналы, выискивал в них проблемы, неведомые другим, с тем чтобы разрешить их опять-таки с помощью журналов, изумляя остальных участников спора, жаждавших узнать, откуда позаимствованы эти мысли. Однажды ночью рассуждали о боге. Дождь лил как из ведра, громыхал гром; более пугливые и менее ярые спорщики вздрагивали и даже крестились под одеялом, будучи уверены, что подобный разговор в такое время может навлечь на них беду. Говорили по очереди, припоминая заплесневевшие положения из учебника (в последнем классе они немножко изучали историю философии): бог это есть первопричина и конечная цель всего, в нем объяснение всему, что превосходит возможности нашего познания, в нем смысл жизни. Один ученик, сын священника, заявил, что «бог – это догма, не подлежащая обсуждению» и что «все мы должны верить в то, что выше нашего понимания», но тот, кто затеял весь этот спор, только пренебрежительно скривил губы.
– Объясни сам, если ты такой умный! – обиделся попович. – Тоже нашелся, задирает нос, словно что-то знает!
– Что ж,– ответил философ,– бог – это я, ты, земля, небо, – все, что существует в мире. Все является частицей бога, хотя мы и ограничены местом и сроком жизни (это называется пространством и временем), тогда как бог бесконечен!
Это упрощенное определение ни у кого не вызвало смеха, все были взволнованы. За окном сверкали молнии. Только один из подростков недоверчиво спросил:
– Откуда ты это взял, ведь не сам же придумал? Попович сделал замечание, которое многим показалось весьма обоснованным:
– Хорошо. Мы считаем, что бог, будучи бесконечной благостью, противостоит злу, то есть дьяволу, который является бунтовщиком, не признающим нашего небесного отца. Если бог – это весь мир, тогда, значит, и убийца – частица бога и то, что он делает, он делает по воле божьей. Разве это возможно? Ты просто «еретик».
Сын теолога произнес все это с безграничным высокомерием, а его противник откровенно сознался в своем невежестве:
– Видишь ли, сам я как-то и не подумал. Но в этом есть свой смысл. И в книжке, которую я читал, такая философия называлась пантеизмом.
Тогда все решили обратиться к преподавателю Думбравэ, которому доверяли больше, чем кому бы то ни было, потому что он был разговорчив, ласков и склонен ко всяким высоким материям. Старик с черными как смоль волосами, он говорил с резким молдавским акцентом и носил бородку лопаточкой, как у Майореску [15].
– Господин Думбравэ, – как-то на уроке поднялся один из подростков (они тогда учились в шестом классе), – мои товарищи обращаются к вам через меня с просьбой объяснить, что такое бог.
Думбравэ остолбенел и забормотал:
– Да вы что, рехнулись, что ли? Ай-яй-яй! Потерпите вы хоть годик, пока поумнеете. Вы чего хотите? Чтобы я со священником воевал?
Однако в общих чертах он объяснил им некоторые стороны этой проблемы.
Феликс вспоминал те годы, и ему становилось грустно. Ему мерещились великие идеалы и проблемы, в нем бурлила энергия. Отилия с первого взгляда понравилась ему: казалось, она пресыщена всякими умствованиями, не желает говорить о том, что знает, и в то же время в ней есть какая-то хрупкая, почти ботичеллевская утонченность. Ей Феликс мог бы посвятить себя, пожертвовать для нее собою. С самого начала Отилия представилась ему как конечная цель, как вечно желаемое и вечно ускользающее вознаграждение за его достоинства. Он желал бы совершить что-нибудь великое из-за Отилии и ради Отилии. Разлука с девушкой сама по себе не мучила его, она даже устраивала его в некотором смысле, потому что он, как монах, предвкушал радость явиться перед ней когда-нибудь духовно более совершенным. Однако его огорчало, что она уехала с Паскалополом. Это бросало некоторую тень на Отилию. Дева Мария обожаема всеми, но не принадлежит никому. Когда девушка принимает ухаживания пожилого мужчины и разъезжает с ним по заграницам, это невольно заставляет думать о ее заурядных стремлениях и подозревать в ней полную неспособность оценить величие мужского самопожертвования. Ему было приятно видеть Отилию монахиней, отрешившейся от всего земного. Тогда бы и он остался аскетом из уважения и преклонения перед нею.
Но и Джорджету Феликс не презирал. Он признавался себе, что она ему нравится, будит в нем желание. Но его злило, что, будучи интеллектуально ниже Отилии, она как женщина не пала до самого дна. Он хотел бы видеть Джорджету такой же красивой, как она есть, но еще более циничной, более глупой. Он желал бы видеть ее падшей и заблудшей, похожей на проституток из романов Достоевского, у которых, несмотря на их падение, еще теплится в душе сознание человеческого достоинства. Тогда бы он посвятил ей свою жизнь, но не так, как Отилии. Он бы спас ее, поднял до себя, врачуя ее тело и душу. Сейчас Джорджета его немного раздражала. Она была чарующе прекрасна и бесконечно здорова. При всем своем цинизме она обладала здравым смыслом и буржуазными принципами. Она не только не нуждалась в спасителях, но сама смотрела на Феликса по-матерински, проявляя внимание к его занятиям и репутации, жалуя его своей благосклонностью. Такое отношение было для него невыносимо, тем более что Феликсу казалось, что он видит насмешливый огонек в глазах девушки. Смеялась ли Джорджета про себя над Наивностью Феликса, смотревшего на нее, как на икону, или, наоборот, она была более благородна, чем он воображал, и лукаво наблюдала, как он пытается найти себя в мире женщин?
Сильнее, чем физиологическую и психологическую потребность обладать женщиной и любить, Феликс чувствовал необходимость разговаривать о женщинах, найти для себя метафизическую точку опоры, чтобы упорядочить мир своих чувств. Его удручали вечные колкие намеки и пошлые замечания коллег: «Я тебя видел с хорошенькой дамой», «Тебе здорово повезло», «Предпринимаешь какие-нибудь шаги?», «Надеюсь, что все это не только платонически?»
Обуреваемый такими мыслями, он медленно шел по набережной Дымбовицы, когда, раскрыв объятия, его остановил Вейсман, один из коллег по университету. Феликс редко с ним разговаривал и даже едва был знаком, но совсем не удивился фамильярности студента.
– Как поживаешь? – спросил его Вейсман.– Гуляешь? Погружен в задумчивость и созерцание! Стихи сочиняешь?
– Что ты! – запротестовал Феликс.
– А почему бы не сочинять? Думаешь, я не писал? Разве это зазорно? Одно время я был так сентиментален, «то целые тетради исписывал стихами.
– И печатал? – спросил Феликс.
– Какое там печатать! Я читал их одному приятелю, самому умному юноше в мире, самому тонкому. Он мне тоже читал свои стихи, а потом я свои рвал и бросал в огонь. У этого юноши огромный талант, больше чем у Гейне.
– А как его зовут?
– Как зовут? Барбу Немцяну! Ты должен его знать, он сейчас уже знаменитый поэт.
Феликс признался, что не слышал о нем. Это удивило Вейсмана.
– Дорогой Сима, ты обязательно должен познакомиться с этим юношей, он наш самый крупный современный поэт. Я устрою тебе с ним встречу. Принесу тебе и журналы, в которых он печатается, чтобы и ты смог прочитать его стихи. Зачем лишать себя лирического опьянения?
Вейсман говорил необычайно оживленно. Время от времени он останавливался и, прислонясь к парапету набережной, жестикулировал, чтобы еще больше подчеркнуть . выразительность стихов, которые читал драматическим шепотом, как бы вытягивая их рукой изо рта и плотоядно причмокивая губами, словно откусывал кусочки персика. Он засыпал Феликса вопросами – знает ли он такого-то или такого-то румынского или иностранного поэта, и Феликс, к своему стыду, должен был признаться, что у него нет обширных познаний в этой области.
– Послушай, какое дивное стихотворение:
Бывают вечера – душа в цветы вселится,
В тревожном воздухе раскаянье витает,
На медленной волне вздох сердце поднимает,
И на устах оно бессильно умирает.
Бывают вечера – душа в цветы вселится
И негой женскою я обречен томиться.
Вейсман декламировал, растягивая слова, почти пел, то приближаясь к Феликсу, то удаляясь, как это делают скрипачи цыгане в Венгрии и Австрии.
– Ну как? Нравится тебе? Такое изумительное стихотворение! Надеюсь, ты знаешь чье оно! Как? Не знаешь? Это Альбер Самэн, самый великий французский поэт, он больше Ламартина, это же знаменитость.
О Самэне Феликс слышал и даже припомнил, что видел среди книг Отилии потрепанный томик «В саду инфанты». Но читать не читал, потому что до сих пор стихи его не привлекали. Его интересовали романы, в которых изображались мужественные, волевые люди, их непреклонность в достижении цели. Он любил читать биографии великих людей и вообще все книги, трактовавшие проблему воспитания воли. В этом году, учась на первом курсе, он мало читал беллетристики и очень много медицинских книг. Он предпочитал не разбрасываться, а глубоко вникать в определенный предмет.
Однако сейчас душа его звенела. Декламация Вейсмана, останавливавшая прохожих, нравилась ему, и он решил прочитать дома Самэна.
– Ты любил когда-нибудь? – неожиданно спросил Вейсман, после того как долго и пространно рассуждал о русской поэзии, о Некрасове и Бальмонте.
– Думаю, что да, – после некоторого колебания ответил Феликс.
Вейсман недоверчиво посмотрел на него и со свойственной ему горячностью пустился по пути признаний:
– Как я – ты не любил! Это невозможно! Я любил феноменально, так, как один раз в столетие может любить человек. Богатства моей души хватило бы, чтобы одарить великого поэта. Я любил необычайную девушку, настоящего ангела, нервную, впечатлительную девушку, у которой, я тебе скажу, душа вибрировала, как дорогая скрипка под смычком Энеску, настоящую Марию Башкирцеву [16]. Я провел с ней божественные часы, мы утопали в волнах святого опьянения телом. Затем мы решили вместе покончить жизнь самоубийством, заперлись в квартире и открыли газ. Но девушка в конце концов испугалась и закричала, явилась тетка, соседи и выломали дверь.
– А почему вы хотели покончить с собой?
– Почему мы хотели покончить с собой! – сурово и таинственно прошептал Вейсман. – Знакомо ли тебе страдание плоти, то отчаяние, когда достигаешь вершины опьянения, где уже и счастье невозможно? Когда оказываешься на такой вершине, тебя немедленно охватывает тоска. Нам стала противна жизнь, мы хотели продлить мгновение в вечности.
Утонченность Вейсмана казалась Феликсу несколько театральной, но его восхищала серьезность, с какой тот разыгрывал беспричинную трагедию. В его душе вновь воскресли те чувства, которые он испытывал в интернате лицея, где ночи напролет велись ожесточенные споры.
– Ты спрашиваешь, почему мы хотели покончить с собой?– продолжал Вейсман. – А ты читал Вейнингера, великого Вейнингера, крупнейшего мыслителя современности?
Феликс с досадой должен был признаться, что и Вейнингера он не читал. Он был смущен своими малыми познаниями и удивлялся эрудиции коллеги.
– Ты не читал?! Ты лишил себя самого утонченного пиршества интеллекта. Я тебе достану его книгу, я знаю, где ее можно купить с невероятной скидкой. Когда тебе понадобится что-нибудь из книг, скажи мне, и я куплю тебе по самой дешевой цене.
– А кто такой Вейнингер? – спросил охваченный искренним любопытством Феликс.
– Вейнингер? Вейнингер – это самый суровый критик женщины, из-за женщины он покончил жизнь самоубийством. По его учению женщина – это только сексуальность, в то время как мужчина сексуален лишь временами. У женщины чувственность разлита по всему телу. Я и моя возлюбленная, которая, как исключение, обладала мужественной душой интеллектуального человека, просто перепугалась, когда прочитала его книгу. Это она, оскорбленная жестокой правдой, несовместимой с ее идеалами, подала мне мысль покончить самоубийством.
– Я хочу прочитать эту книгу! – сказал Феликс.
– Ты хочешь прочитать «Geschlecht und Charakter» [17]? Превосходно. Дай мне лею, и ты ее получишь.
Феликс дал ему лею. Некоторое время они молча шли рядом, потому что хотя Феликс и любил поговорить, но стеснялся делать признания. Ему казалось неприличным назвать имя Отилии и даже Джорджеты в разговоре с посторонним или хотя бы намекнуть на их существование. Чтобы не молчать, он с безразличным видом спросил Вейсмана, как тот живет, каковы его планы, но тут же спохватился, что заставляет его выбалтывать то, чего он сам не хотел затрагивать. Но Вейсману, казалось, это вовсе не было неприятно, он тут же пустился в рассказы, нимало не смущаясь:
– У меня собачья жизнь, кручусь, как одержимый. На моей шее три сестренки и старая тетка, которых я должен содержать. Все мы ютимся в убогой комнатушке – нечто вроде помещения для кучеров над конюшней, – куда лазим по приставной лестнице. Я должен платить за квартиру, добывать им на хлеб...
– И чем же ты занимаешься?
– Чем занимаюсь? Всем, чем могу. Помогаю дантисту, делаю по дешевке впрыскивания рабочим, редактирую социалистическую газету, перевожу книги для одного издателя, даю частные уроки, – так и выкручиваюсь. Я пролетарий, который ждет освобождения своего класса в силу диалектики истории.
– Ты социалист?
– Социалист? Что такое социализм? Все великие умы, лишенные предрассудков, мыслят так же, как и я. Я научный социалист, стою за обобществление средств производства и моральное оправдание любви через отмену ее продажности, за любовь без принуждения.
Несмотря на то, что Феликс считал себя лишенным всяких предрассудков, он почувствовал некоторую неловкость, услышав эти формулы. В душе его жил буржуа, восхищавшийся спокойствием, независимостью и утонченностью Паскалопола.
– И ты думаешь, что подобные реформы возможны у нас? – спросил он.
– Ты не знаешь существа вопроса, – живо возразил Вейсман. – Эту возможность доказал у нас самый большой румынский критик.
– Майореску?
– Что там Майореску, Майореску – пигмей, Майореску все равно что мизинец на ноге у Брандеса. Я говорю о Доброджяну-Гере, величайшем румынском критике, который написал исключительную статью о Кошбуке – «Поэт крестьянства». Ты обязательно должен ее прочитать.
Вейсман говорил с такой страстностью и убежденностью, что прохожие оборачивались. Феликс не разделял его взглядов, но его захватило это неистовое кипение идей, какого он не встречал у других.
– Год или два я поживу в Румынии, где невозможно свободно мыслить. А потом поселю тетку у кого-нибудь из своих зятьев и уеду. Отправлюсь во Францию,
Феликс признался, что и он думает поехать во Францию, чтобы завершить образование, но считает долгом чести вернуться потом на родину, чтобы способствовать ее прогрессу. Он спросил Вейсмана, движет ли им та же слепая приверженность к родной земле, где он родился, которую испытывает каждый человек.
– Ты можешь так рассуждать, потому что ты православный. А я – еврей, патриотические чувства которого не считают искренними. Если я скажу, что и мне румына екая дойна надрывает душу, разве мне поверят? Боюсь, даже ты не поверишь. Многие приписывают нам особое свойство – игнорировать суверенность нации и подготавливать перевороты. А Мирабо, Дантон, спрошу я тебя, разве были евреями? И разве они действовали против родной Франции? Всех, кто думает о завтрашнем счастье человечества и заглядывает за узкие рамки настоящего, люди, обласканные этим настоящим, называют антипатриотами. Я румынский патриот, и во имя крестьянства и пролетариата я солидарен с любым добрым румыном, не эксплуатирующим чужой труд. Сейчас для буржуазного общества все, кто думает так же, как я, – безразлично, евреи это или православные,– все – предатели. Разве я виноват, что мой дух устремлен к видениям будущего? Прав я или не прав?
– С точки зрения логики, – произнес Феликс, может, ты и прав. Но моя душа не может перешагнуть за пределы непосредственного опыта. Это все равно, что сказать мне: напрасно ты любишь девушку, потому что через столько-то лет она состарится и умрет. Я люблю иррационально ту, которая есть сейчас, единственно существующую для меня.
– Софизм, софизм! В логике ты – мошенник! – жестикулируя, воскликнул Вейсман, готовый обрушить на голову Феликса целый поток новых доказательств. Но Феликс уже почти дошел до дома, и им нужно было расстаться. Вейсман задержал его, осмотрел костюм, пощупал материю и выразил неодобрение, хотя костюм Феликса был хорош, разве что чуть-чуть плотен для весенней погоды.
– Хочешь иметь такой же элегантный костюм, как у Деметриада из Национального театра? Давай мне этот старый и двадцать лей, и я тебе достану новый, какого ты никогда в жизни не носил!
Феликс стоял в нерешительности, но Вейсман сунул ему в руку адрес, написанный на визитной карточке.
– Возьми, возьми. Это тебя ни к чему не обязывает! Когда надумаешь, заходи. Не пожалеешь!
– Принеси мне Вейнингера! – крикнул ему вдогонку Феликс и дружески помахал рукой.
Придя домой, он сразу же отправился в комнату Отилии и отыскал книжку стихов Самэна. Он раскрыл томик я уселся на стул, потом лег на софу. Туманная шелковистая атмосфера этой книги наполнила его каким-то непонятным трепетом. По правде говоря, ему не нравились эти стихи, он находил их слишком претенциозными, но через них ему становились понятней грезы Отилии, немые бури, переживаемые девушкой. На столе он увидел наперсток и тряпичную куклу. Из книги выпала заколка для волос и зеленая ленточка. Отилия показалась ему слабым существом, воспринимающим музыку так же страстно, как цветок впитывает во мраке влагу. Девушка, которая читала такие растекающиеся стихи, не могла быть натурой демонической, наоборот, она должна была быть созерцательной натурой, поддающейся любому безрассудному страстному порыву, покорной тому, кто пленит ее. Феликс возненавидел Самэна. Он прошел в свою комнату и взял медицинскую книгу, в которой говорилось о строении женского тела. Автор с некоторым пафосом подчеркивал обреченность женщины на пассивность. В последующие дни Феликс разыскал Вейсмана и не отстал от него до тех пор, пока не получил Вейнингера. Прочел он его с увлечением, но горечь этого оригинального самоубийцы не заразила его. Наоборот, его убежденность в том, что женщина – жертва своей физиологии, существо слабое, ищущее опоры в мужчине, который должен ее оберегать и обогащать своей индивидуальностью, еще больше укрепилась. Знакомство с Вейсманом и с вопросами, занимавшими его, открыли перед Феликсом ту сторону жизни, которой он стыдился. Для своего возраста он много читал, но гордился тем, что обращал внимание только на профессиональную подготовку. Он не заглядывал в свою душу, не мучился никакими проблемами, жил, как самодовольное животное. Жизнь со всем ее многообразием подчиняется внутренним законам, и, находясь под их гнетом, любой человек может найти себе оправдание. Он был самовлюбленным эгоистом, был доволен своим определенным положением в обществе и, не ведая никаких трудностей, был равнодушен к людям. Конечно, Тити заурядный юноша, но и у него есть душа. Феликс унижал его своими учеными претензиями, больно уязвил его самолюбие, ведя себя нетактично в истории с Джорджетой. Аглае зла и враждебно ко всем настроена, но это потому, что она любит своих детей. С Паскалополом он вел себя совсем неделикатно, хотя и не имел никаких прав на Отилию. Феликс постарался внимательно проанализировать свое отношение к обеим девушкам и нашел, что он глубоко виноват перед ними. Отилию он начал преследовать, прежде чем убедился, что она любит его, компрометируя ее и ставя в двусмысленное положение. Джорджету же он просто-напросто оскорбил. Она ведь такая же, как и все девушки, хочет иметь свой домашний очаг и пользоваться уважением. Пусть она даже девица легкого поведения, все равно нельзя было так подло убегать из ее постели, где она приняла его с такой явной застенчивостью и уважением, польстившими ему. Она любила его, это было вне всяких сомнений, и считала его выше себя. Феликс решил, что, как только кончатся экзамены, он займется более глубоким и всеобъемлющим изучением жизни, а также систематическим контролем за собой, чтобы сразу обнаруживать и немедленно душить в себе всякое проявление высокомерия и жестокости по отношению к другим. Чтобы не забыть, он взял тетрадку и записал ровным почерком:
«Буду стараться быть хорошим и скромным со всеми, буду воспитывать в себе человека. Буду честолюбивым, но не высокомерным».
После долгой внутренней борьбы Феликс решил, что ему необходимо пойти к Джорджете, чтобы загладить неприятное впечатление, которое осталось у девушки. Однако его беспокоило то, что поступок, к которому он принуждал себя, заставлял его внутренне радоваться. Следовательно, принятое им решение было не чем иным, как проявлением слабости? Не означало ли оно также, что он уже не столь сильно любит Отилию? Он пытался честно разобраться в своем чувстве, и ему казалось, что он понял причину этой двойственности. Отилию он любил целомудренно, как будущую жену, Джорджета же была ему нужна физиологически. Она волновала его, он ее желал и не боялся, что может по-настоящему влюбиться. Обдумывая все это, он отправился к Джорджете, которая приняла его с грустной радостью. Феликсу показалось даже странным, что такая легкомысленная и в то же время расчетливая в своих действиях девушка, красивая, как фарфоровая кукла, и, как кукла, бесстрастная и равнодушная, может проявлять такую щепетильность в вопросах морали.
– Домнул Феликс, – сказала она, – мне искренне жаль Тити. Я совсем не хотела заставить его страдать. Но понимаете, было бы нелепо, чтобы я... В конце концов, он смешон. Виноват во всем Стэникэ. Но я тоже виновата, потому что играла им. Генерал узнал обо всем (тот же Стэникэ, по своей привычке, не удержался, чтобы не рассказать ему) и дал мне это понять. Не из ревности, не подумайте, – от доброты. Он человек добрый.
Феликса удивила эта доброта столь чуждых морали людей. Он подумал об Аглае и о Паскалополе и решил про себя, что люди, не обремененные семьей, испытавшие все земные удовольствия, должны быть более терпимы, чем остальные. Во всяком случае, его умилило суждение Джорджеты, и он пристально взглянул на нее.
– Послушай, – проговорила она,– я считаю себя красивой, обольстительной, понимаешь? Я вовсе не заносчива, но женщина чувствует, как на нее смотрят мужчины. И потом, несмотря на мое окружение, я относительно целомудренна, могу возбуждать и романтическое волнение. И вот я спрашиваю: неужели ты так робок? Или я лишена всякого интереса в глазах умного и образованного человека? Скажи мне откровенно, я не рассержусь. Почему ты бежишь от меня?
Под влиянием принятого им решения Феликс подошел к Джорджете и поцеловал ей руку. В глубине души он был взволнован и боялся, что окажется непоследовательным. Он чувствовал, что само естество, какая-то высшая сила требует, чтобы подобного рода отношения с женщиной были как-то определены. Джорджета поглядела на его вспыхнувшее лицо, заглянула в виноватые глаза и взяла юношу за подбородок. Феликс опять внутренне возмутился.
– Какие вы, молодые люди, странные – и смелые и непонятные. Почему ты тогда убежал от меня?
– Ты должна понять, что мне неудобно не ночевать дома. Дядя Костаке – человек старый, его нужно уважать. Потом – Отилия...
– Ты ее любишь, да?
Феликс ощутил особое удовольствие от возможности признаться в этом, и ему даже показалось, что таким образом он докажет свое дружеское отношение к Джорджете.
– Да, я люблю ее по-настоящему.
Джорджета быстро сжала ему руку и поцеловала его.
– Что же тогда тебе от меня нужно, раз ты так любишь Отилию?
Феликс отпрянул, обезоруженный этим аргументом. Джорджета вновь стала серьезной.
– Нет, – сказала она, – я, конечно, шучу, Если ты действительно любишь Отилию, я думаю, что она счастлива. Никакого преступления нет в том, что ты приходишь ко мне, любому мужчине это позволительно.
– Это правда? – Феликс ухватился за ее слова.– С Отилией мы знакомы давно, с детства. А тебя я люблю... по-другому. У меня тогда не было никакого плохого намерения, разреши мне загладить свою вину.
– Ах, – засмеялась Джорджета, – какой ты хитрый. Ты хочешь, чтобы я снова изменила генералу с тобой? Хорошо, я сделаю это, потому что я добрая девушка и, кроме того, питаю к тебе слабость, хотя ни на что и не притязаю. Но в конечном счете ты прав, потому что я могу быть опасной. Один юноша покончил из-за меня самоубийством. Люби меня понемножку, но не теряй головы!
Подобное нравоучение покоробило Феликса, и Джорджета заметила это. Девушка села к нему на колени и обвила рукой его шею.
– Я поступаю глупо, читая тебе мораль. Прости меня, ты внушаешь мне такое уважение, что я становлюсь педанткой. По правде говоря, ты мне нравишься, и это главное! Делай как знаешь!
Словно молния, в памяти Феликса мелькнул образ Отилии. Решение быть ей неизменно верным отодвигало непроизвольную радость от близости Джорджеты. Но он тут же поймал себя на том, что невероятно смешно в подобных условиях взвешивать свои отношения. Он положился на волю чувств, и оба они с Джорджетой были счастливы этой игрой, имевшей сладкий привкус опасности, хотя им по-настоящему ничто не угрожало. Когда он уходил, Джорджета с глубокой симпатией посмотрела на него и прошептала с ласковым укором:
– Феликс, не влюбись в меня! Будь дерзким, каким и должен быть мужчина! Я это говорю для твоего же блага.
Феликс чувствовал себя счастливым. Отрицать это было бы нелепо. Ему казалось, что он неуязвим для всего, что окружало его, в том числе и для людей, словно он был заговорен. Отилия превратилась в какое-то далекое видение, и он мог наслаждаться своей любовью к ней. Джорджета же с такой нежностью одарила его всем, что было в ее силах! Однако он испытывал недовольство собой из-за внутренней борьбы между непроизвольными порывами и врожденной потребностью следовать определенной жизненной программе. Если он будет продолжать ходить к Джорджете, то превратится в хлыща, лишенного всякой способности идти на какие-либо жертвы во имя более чистой любви; если же он не будет ходить к ней, то окажется смешным казуистом. Отилия и Джорджета слишком походили друг на друга, это было ясно, хотя ему очень хотелось найти в них различие. Вернее всего, его мучило, что все произошло с такой легкостью. Как будто не он покорил Джорджету, а она покорила его. Отилия тоже смотрела на него, как на человека, о желаниях которого даже не стоило справляться. У Феликса мелькнула мысль, которую он из врожденной стыдливости не решился развить до конца, а именно, что для проверки своей воли в достижении цели ему нужно было бы в виде опыта покорить какую-нибудь другую, неприступную девушку. Однако экзамены целиком захватили его, и он на время забыл и об Отилии и о Джорджете.
Как-то раз, когда он сидел за чтением лекций, стараясь запечатлеть в памяти страницу за страницей, дядя Костаке, потоптавшись перед дверью в его комнату, приоткрыл ее и просунул свою голову, похожую на биллиардный шар.
– Т-т-ы– н-н-никуда сегодня н-не пойдешь? – спросил он.
– Нет. Мне нужно заниматься. А что такое? Вам что-нибудь надо?
– Нет, я хотел сказать, что на улице прекрасная погода, солнце, тебе неплохо было бы подышать воздухом. Здесь т-так мрачно!
– Спасибо, – ответил Феликс, – прогулку отложу до завтра. Сегодня я хочу повторить курс.
Дядя Костаке втянул обратно голову через полуоткрытую дверь и собрался уходить. Однако, помешкав немного, он заглянул снова нерешительно.
– Т-ты ведь н-не будешь выходить из комнаты? Внизу грязно, идет кое-какой ремонт.
– Выходить я не буду! – заверил Феликс.
– И правильно сделаешь! – удовлетворенно отозвался дядя Костаке.
Хотя вопросы старика были довольно странными, Феликс не обратил на это внимания. Из всего разговора он понял только то, что на улице прекрасная погода. Действительно, было бы приятно немного прогуляться по Шоссе Киселева и, отдыхая, как-то упорядочить в памяти всю терминологию. Снизу послышался шум передвигаемой мебели, потом стук молотка. Феликс посмотрел через окна застекленной галереи и увидел, что во дворе никого нет. Дверь в комнату Марины заперта на замок – значит, старухи нет дома. Вдруг во дворе появился дядя Костаке с молотком в руке. Он взглянул на ворота, в глубь двора, огляделся по сторонам, забыв только поднять глаза вверх, потом на цыпочках, крадучись, словно вор, вернулся в дом. Опять послышался грохот мебели и скрежет, словно выдирали клещами большие гвозди. Феликс решил отправиться в город. Все равно надо было где-то пообедать, раз Марины нету дома. Он неслышно спустился по лестнице, но в столовой застыл при виде картины, которой никак не ожидал. Огромный буфет был сдвинут в сторону, а дядя Костаке стоял на коленях перед отверстием в полу, образовавшимся от вынутой доски. В этой дыре Феликс, сам того не желая, увидел жестяную коробку из-под табака, в которой блестели монеты и лежала пачка бумаг, похожих на банкноты. Трясущимися потными руками старик старался поскорее прикрыть ее сверху доской. Феликс хотел незаметно пройти к двери, но пол заскрипел у него под ногами, и дядя Костаке вскочил, бледный, сжимая в руке молоток.