355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Чамплин Гарднер » Никелевая гора. Королевский гамбит. Рассказы » Текст книги (страница 18)
Никелевая гора. Королевский гамбит. Рассказы
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 22:35

Текст книги "Никелевая гора. Королевский гамбит. Рассказы"


Автор книги: Джон Чамплин Гарднер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 32 страниц)

Королевский гамбит
Притча
© Перевод И. Бернштейн

I

– Обман? Не говорите мне про обман, сэр! Я один раз в жизни так попался, до сих пор не знаю, на каком я свете. Два старых гнома из Нантакета… Да не гнома. Два шахматиста с приветом, так вернее будет сказать. Вельзевул и Яхве! Так-то… проклятие во веки… А вы говорите обман. М-да.

Он выжидательно сгорбился, ловкий старый притворщик. Левый глаз у него скошен в северо-западный угол вселенной. Перед ним дразняще брезжит слабая, но все же надежда. Губы он поджал. Смотрит хитро, но опасливо. Тонкий нос изогнут диковинным лезвием.

– Я б вам порассказал кое-что, ежели только вы с самого начала усвоите, что в моем рассказе нету скрытой идеи, нет ни складу ни ладу, только трубный глас да барабанный гром выспренной речи, да, может быть, слабые всполохи, что родит этот гром у вас в мозгу, сэр, – гром да ром, которым мы будем его запивать, огненная влага вечного забвения, ха-ха! – потому что я не желаю прослыть лжецом – это уж увольте! – в таких материях, как дьяволы, и ангелы, и сотворение человека, ибо об этом и будет мой рассказ.

Чинно входит златокрылый ангел и ставит выпивку на стол между старым мореходом и приезжим, человеком, по всему видно, городским. Приезжий неловко теребит губу. Не считая ангела, и речей морехода, и слуха смущенного гостя, в помещении пусто, желто. Гость еще толком не разглядел за спиной у ангела крыльев. Слегка покраснев, он озирается через плечо, поправляет галстук, не поняв, кто должен будет платить.

– Что же вы, сэр, не говорите: «Валяй рассказывай, старый дурень»?

– Валяйте рассказывайте, – говорит гость.

– Сей момент, сэр, благослови вас бог за вашу щедрость.

II

Он говорит:

Нет на свете зрелища прекраснее и никогда не будет, так я лично полагаю, чем добрый бриг под всеми парусами, держащий курс из какого-нибудь отдаленного порта, американского или в чужой стороне, когда он летит по ветру, но только чтобы ветер был в самый раз – не надсаживался, как полоумный, и не замирал до полного бессилия. (Глоток виски, сэр?) И видит бог, нет на свете большего удовольствия, чем сидеть высоко на мачте этого судна, внизу под тобой сверкает надраенная палуба, и в ноздри тебе шибает запахами безграничного будущего. Я много лет мечтал вот так прокатиться, но одно всегда мешало осуществлению моих желаний. Я плохо приспособлен к тому, чтобы мною командовали, чтобы мою душу водили на помочах, если можно так выразиться. У меня это с самого первого дня, как я на свет родился – о чем, хотите верьте, хотите нет, сохранил довольно ясные воспоминания. Сначала стало больно голове, а потом я чувствую, вроде бы тону, ну и заработал руками и заорал, не так от боли, хоть боль была титаническая, как от ярости и морального возмущения. Со временем я простил родителям причиненное мне неудобство, но будь я проклят, ежели еще кому-нибудь в жизни позволил такую вольность. Говорите, что хотите, мол, все люди – рабы, в физическом или метафизическом смысле; я лично провожу здесь тонкое различие.

Могу также сослаться еще на одно переживание, которое выпало мне в возрасте нежном и впечатлительном и укрепило во мне склонность избегать чужих когтей. В те годы Бостон был настоящей Меккой для всяких шарлатанов – ну там магов, ясновидцев, разных медиумов, – на их представлениях аж стены зрительных залов дрожали от воплей религиозного экстаза. И неразоблаченные преступники у них сами выходили и винились, и кто в разлуке жил, чудесным образом обретали друг друга. Были школы в Бостоне, где вас брались обучать телепатии и чтению чужих мыслей для лучшего преуспеяния в делах; а в бостонских журналах всерьез печатались доклады о жизни среди вампиров или доисторических чудищ и о поисках Эльдорадо. Да, Бостон был город не хуже прочих по части очковтирательства. В самом ближайшем будущем ожидался, по всеобщему мнению, конец света. Человечество вступало в свою последнюю эру, – эру парапсихологического пробуждения. А кто подсмеивался над всей этой спиритической трескотней, тот узколобый циник, мелкая душонка и Фома неверный, и нет для него ничего святого. Эти, на любой непредубежденный взгляд, были еще дурее медиумов.

Так вот, сэр, однажды, когда мой отец вернулся из плаванья на побывку домой – он был нантакетский китолов и бороздил океан, сколько себя помнил, а то и дольше, так он, бывало, пошучивал, – родители взяли меня на месмерический сеанс много нашумевшего тогда доктора Флинта. Флинт, как вы, безусловно, помните, если хоть раз его видели, был гора-человек, огромный, грозного вида, с сивой шевелюрой под высоченным цилиндром и твердым как сталь взглядом и такой устрашающей повадкой, что даже фалды его собственного фрака вскидывались от ужаса, когда он начинал свои пассы. Наиболее поразительные номера (не считая уж вовсе беззаконных, вроде того случая, когда он украл корону у короля Швеции, или другого, свидетелем которого я стал несколько лет спустя, самого невероятного из всего, что я видел в жизни), – наиболее поразительные номера он проделывал с помощью своей тоненькой золотоволосой дочки Миранды. Он только щелкнет пальцами, и она уже в глубоком трансе, деревенеет, будто сосенка, и врастает в место, точно почтовая контора на перекрестке. Четыре ражих мужика не могут ее сдвинуть – так это Флинт все представляет. А положенная на спинки двух стульев, эта невинная большеглазая семилетняя крошка, которая в нормальном состоянии весит, наверное, фунтов сорок, – эта девочка выдерживает вес шести взрослых югославов-акробатов из труппы Флинта. Или ее кладут в ящик и перепиливают прямо пополам. Или она отклоняется от равновесия и стоит так, держится только силой магнетического луча. Или плывет по воздуху, будто утка по реке.

Я, сами понимаете, был заворожен этими чудесами, заворожен куда больше, чем всякими там заводными автоматами или заезжими парижскими ловкачами – специалистами по мнемотехнике. Я был заворожен и в то же время охвачен ужасом, да, да, сэр! И сколько ни старался отец объяснить мне, как такие вещи делаются, до меня ничего не доходило. (А отец и сам был фокусник не из последних. Он упражнялся в этом искусстве, чтобы коротать время на палубе китобойца, так он говорил. Но я с самого начала подозревал, что дело не только в том. Садясь обедать, он не мог себя сдержать – и у него вдруг начинала пропадать ложка. Во внутреннем нагрудном кармане он носил фальшивую бороду – зачем, не знаю, но теперь, когда я стар и повидал кое-что в жизни, приезжая в родной город, я и сам запасаюсь бородой. Как рассказчик он пользовался широким признанием, чем рассказ невероятнее, тем убедительнее он его излагал. Раз вблизи Гибралтара он имел дело с морской дивой, так он нам однажды признался при всех соседях, которые, как обычно, набились к нам в гостиную его послушать, – и до того правдоподобно все описал, что мать, бедняжка, про себя страшно разозлилась и чуть не исчахла с досады. G колодой карт в руках он был гроза для всех и так легко брал прямо из воздуха монетки, что жить бы ему, кажется, в роскошных хоромах. «Ловкость рук, мой мальчик, жульничество чистейшей воды, – так он приговаривал. – Вот тебе и весь секрет житья богатого и счастливого». И ухмылялся по-обезьяньи. Но я отвлекся.)

Сильнее всего трепетала моя душа, когда Флинт гонял свою дочку по минувшим временам и строгим учительским тоном (будто вся человеческая история с ее катаклизмами – это так себе, небольшое путешествие, и припомнить его не ахти какой труд, только скучно, неинтересно, вот и вылетело из головы) спрашивал у нее, по желанию публики, разные подробности из жизни древнего Рима, Египта, Вавилона или затерянных золотых цивилизаций Индии. Освещение в зале тускнело. Тихо играл рояль. Белое платье девочки светилось, как облако в лунном луче, и лицо ее, с огромными, печальными глазами, мерцало, словно диск луны, отраженный в винно-черном лоне моря. Своим ясным, нежным голоском она повествовала о потопах, войнах, голоде, об убийствах без счета в чаще леса и под сводами храма. Профессора-историки, призванные для проверки, не находили слов. У меня перехватывало дыхание: А он отсылал ее еще дальше. И вот она говорит – торжественно и мрачно звучит ее речь, – и перед моими глазами встают картины, куда более явственные, чем стены зала и занавес из алого бархата и чем загадочная музыка, которую играет на рояле Флинтов тапер в серебряном тюрбане. Он отсылает ее в жилища первобытного человека, где по стенам пещер сочится вода. Она говорит о диких антропофагах – полузверях, полулюдях, – жмущихся к кострам и в страхе шепчущих друг другу о змеях. Мне начинает мерещиться что-то неладное. Я цепляюсь за родителей. Со всех сторон вокруг меня летают огромные, белые как снег птицы – взмывают в вышину, камнем падают вниз, гогочут, раскинув крылья от стены до стены, и, навострив когти, глаза и клювы, бьются со змеями, что извиваются в проходах амфитеатра. Я заорал. Всю жизнь (мне было тогда уже лет девять) я видел краем моего плохого, левого глаза странные тени. И теперь Флинт, пусть хоть сто раз мошенник, облек их в телесную форму. Он убедил меня, что они не менее реальны, чем Парфенон, а такой человек, как Флинт, раз уж запустит в меня коготь, пожалуй, населит ими весь мой мир. Этого я допускать не собирался. Хватит с меня бесконечных ночных кошмаров про отцовских китов, а то и похуже, про призраков и зеленокудрых, золотоглазых морских див! Я готов был отбиваться отчаянно, до последнего дыхания. Нет уж! В эти ваши мистические странствия Джонатана Апчерча не заманишь, говорю я себе. Никаких заигрываний с таинственными глубинами,

 
где громы гулкие грохочут,
копя свой гнев, и небеса подобны аду!
 

Словом, говорю вам, я заорал. Флинт сразу обернулся, раскинув руки и взметнув фалдами фрака, и ужасное его лицо, как мне потом рассказывали, осветилось злобным торжеством, он уставил на меня свой стальной взгляд, желая закрепить столь картинный эффект, но оказалось, что я гляжу не на него и не на девочку, и тогда он стал в тревоге озираться, следуя за моим взглядом. Посмотрела по сторонам и девочка. Но встретилась глазами со мной и тоже закричала. Через три секунды все зрители в зале гудели и вопили, вскидывали вверх руки и теснились к проходам, словно на пожаре, Флинт орал во всю глотку: «Джентльмены! Умоляю вас!» – между тем как мой отец, очень довольный, ударял себя кулаками по коленям и приговаривал: «Сумасшедшие!» – сам, как сумасшедший, ухмыляясь во весь рот, а бедная моя мать держала меня за руки и пыталась успокоить. Это был настоящий бедлам – вокруг меня, трубя, носились птицы, и зрители, обезумев, кричали и толкались, но, подобно Седраху, встретившему взгляд ангела в пещи огненной, я не видел ничего, только глаза золотоволосой девочки, и к ним взывал я о сострадании и слышал ее ответный крик.

Что это было, я понятия не имел, но еще долгие годы спустя при имени Миранды Флинт я чувствовал, что теряю рассудок, что сейчас, сию минуту, задохнусь. Проклятие лежало на мне. Стоило мне услышать о прибытии в наш город доктора Флинта, и я целыми днями бродил по темным улицам вблизи того балагана, где они выступали, в надежде хоть мельком, издали на них взглянуть. Тысячу раз мне мерещилось, что вон они, я их вижу, тысячу раз, сворачивая за угол, я думал, что все, я им попался, и сердце во мне всплывало, точно дохлая макрель. Но со временем, понятно, колдовство ослабело. Их лица с театральных афиш смотрели на меня, как чужие (она растолстела и уже не казалась такой трогательной; у него посеклись и обвисли усы), и, наконец, совсем утратили силу устрашать и манить, влечь меня в неземные сферы. А потом имя Флинтов совсем перестало мелькать на афишах, и я поверил, что освободился. Доктора Флинта, как стало известно, разыскивала полиция, а что до его дочурки Миранды, то она, по слухам, умерла где-то в Индии. Я считал, что спасся, хотя и чудом. Знакомство с ними доказало мне, что существуют губительные, властные соблазны, которые способны посмеяться над мерным ходом ветров и приливов и нарушить заведенное кружение планет. Таков был вынесенный мною урок, и каким-то образом – явно не без влияния отцовских рассказов – здесь замешан был древний серый океан.

Вот по какой причине, несмотря на близость Бостонского порта, несмотря на презрение отца и горе матери (ей все на свете внушало беспокойство) и даже вопреки безмолвному, но могучему очарованию, которым полны были для меня высокие мачты купеческих судов, канонерских лодок и китобойцев, и вздутые паруса, напруженные ветром, как возгласы французского рожка, и плеск вымпела на флагштоке, призывный, будто клик фанфар, – я остался на берегу и работал, как черт, мечтая сколотить капитал, чтобы перебраться на Запад, в Иллинойс, и стать, если повезет, фермером.

III

Про южный Иллинойс я читал в книгах. Дикий край – земля Майка Финка, и Дэниела Буна, и свирепых ругателей братьев Гарпов – и горы там тебе, и реки, и лиственные леса без конца и начала; весной там такая зелень, просто диво, – в одном южном Иллинойсе больше разных древесных пород, чем во всей Европе, – а по осени, да и по весне тоже здесь гуляют, будто широкой, столбовой дорогой, могучие торнадо с наводнениями, каких не видел мир. Не северный Иллинойс, понимаете? – не эта математическая плоскость, одно голое пастбище, с тупой бессмысленностью созерцающее неоглядные небеса. А совсем иное царство, южный Иллинойс, темнеющее сенью лесов, уступами гор и плавным скатом великих рек. Словом, я должен был туда попасть, и все тут. Пусть другие охотятся за косомордым китом или ждут в темных мансардах появления призраков, рождения нового мира, взрыва сознания. А мне подайте южный Иллинойс – разливы могучих рек, всепожирающие, безмолвные и неоспоримые, как говядина, – и подайте мне добрый бревенчатый дом на высоком месте, чтобы в безопасности любоваться потопом и чтобы рядом – женщина, та же чертовка Миранда Флинт, только уже без чертовщины. А вода поглощает все звуки и все низины и, желтая, спешит растечься все шире. Может, разве, где течение посильнее, слышно, как она бурлит в воронках или у берега с шуршанием размывает красную глину, а выше по притокам вдоль обрывистых берегов иногда обрушиваются с плеском желто-коричневые ограды, на которых ищут спасения свиньи и тетерки. Но ни единого звука, ни шороха не слышится там, где идет настоящая большая вода, где Огайо сливается с Миссисипи и взбухает глухим гибельным гнетом – чистый образ физического зла, и твари земные поглядывают вниз из своих высоких скальных укрытий, и индейцы на другом берегу тоже в молчании следят с обрыва за безмолвным разливом вод. Там, и нигде больше, мог бы я вырубить себе свою свободу.

Занятие это и место жительства манили меня не только своим великолепием и обещанием свободы (один мой двоюродный дед, книжный червь и отшельник, фермерствовал когда-то в штате Нью-Йорк), но еще, признаюсь, и близким соседством диких индейцев. Откуда у меня взялась эта тяга, бог весть. Я всю жизнь жадно читал книги, к немалому сокрушению моей матушки и нашего пастора. Между собой они решили, что перед лицом опасности угодить в философы, пусть уж лучше я стану школьным учителем – вот я им и стал шестнадцати лет от роду. А индейцы… То ли это какой-то стишок, прочитанный в детстве, или забавно-таинственная картинка с сигарной коробки, ведь живых, во плоти и крови, краснокожих (не считая гарпунщиков, эти представляют собою особое племя, в их холодных глазах отразились глаза китов) я видел за свою жизнь не более полудюжины – настоящих, деревенских индейцев, забредших к нам в Бостон из штатов Нью-Йорк или Вермонт, в оленьих шкурах, диковинной мягкой обуви и неизменных высоких, как цилиндры конгрессменов, шапках. Их глаза проницали вас насквозь, словно глаза давно поверженных ассирийцев или пришельцев из отдаленного будущего, которые знают все наши недоумения, но не вправе вмешиваться. То были глаза людей, повидавших такое, о чем я при всей моей начитанности не имел понятия: и торнадо, и убитого бизона, и искры солнца в лесном ковре после дождя, и гипнотический свет в глазах старого, больного гризли. Мы, как я узнал из книг, растеряли все божьи дары. Мы попали в гибельное коловращение собственного безумства и умудрились превратить Эдемский сад в закопченную литейню, пропитать вселенную ворванной вонью. Теперь нам надо остановить эту спираль – выбрать слабину, как говорят китобои, – и ни один белый, с которым мне приходилось толковать (абстрактно, геометрически), не знал, как это делается. А индейцы кое-что знали – я об этом где-то прочел, – знали, не размышляя, не обучаясь. У меня сложилось твердое убеждение, правда болезненное для самолюбия, что они лучше меня, и я решился, будь что будет, познакомиться с этими странными людьми, если, конечно, они люди.

Отсюда и родился мой план.

Рано по утрам и попозже вечерами, навоевавшись с невежеством и распустив учеников по домам, где от них пока немного отдохнули, я брался за всевозможную случайную работу. Я был здоров, как вол, и притом остер умом – так, во всяком случае, считалось. Я таскал на пристань сундуки и чемоданы, выкатывал на берег бочки с китовым жиром, вел счетные книги за матушкиного младшего брата-аптекаря и даже прослужил некоторое время работником у нашего пастора, преподобного Вильяма Дункеля. У него были серо-стальные волосы, послушные и гладкие, как оплывший воск, а борода – в анархических завитках и подпалинах. Усов он не носил, так как гордился почему-то своей длинной верхней губой и победно возвышавшимся над нею большим и грозным английским носом. На мой взгляд, он эксплуатировал меня самым бессовестным образом, но это еще было не самое худшее. Он к тому же старался по каждому поводу давить на мою психику.

– Порядок, Апчерч, мой мальчик, – это неприятное понятие, – говорил он однажды, пригибаясь, чтобы заглянуть мне в глаза, а я, дыша бурно, как пророк, колол у двери его погреба дубовые чурки. На нем был его всегдашний костюм цвета маренго, сшитый на заказ в Нью-Йорке и склонявший меня к подозрению, что он на самом деле много богаче, чем хочет нам представиться. – Порядок – неприятное понятие, в нем столько отталкивающего смысла, но надо научиться видеть то, что за черной, теневой стороной, радоваться весомым плодам.

– Да, сэр, – пыхчу я. Поставил еще одну чурку и давай садить по ней топором. Преподобный выпрямляется, засовывает большие пальцы в боковые карманы и щурится, чтобы щепа в глаз не залетела. И продолжает, придав своему лицу еще больше строгости.

– Первые представления о Порядке, – говорит он, – дали мне темный чулан, и отказ в материнском поцелуе, и линейка учителя, и стояние в углу. Позднее я познавал Порядок, когда подчинялся, того не желая, правилам колледжа, поступался своей свободой, принципом «делай, что хочешь». Порядок был в том, чтобы учить до головной боли уроки в жаркий летний день и неукоснительно соблюдать веления долга, когда зеленые луга, ласковые ветерки и пушистые облачка согласным хором зовут на волю. Потом Порядок являлся мне в видениях, я наблюдал его подданных в колодках, с изодранными, распухшими ногами, с воздетыми к небу ладонями или гонимых силою в дышащую жаром пещь огненную, или возводимых, также против воли, на костер. Я трепетал при слове «Порядок», ибо оно означало страстотерпие, и ничего больше. Ныне же я произношу его с благоговением, ибо где Порядок, там и Слава!

– Да, сэр, – отозвался я и утер лоб рукавом. Достопочтенный Дункель мог так вещать хоть целый день – да что там день, – хоть столетье! Подбородок его, скрытый под величавой бородой, был не слишком внушителен, зато такой угрюмой улыбки я не видел ни у кого – кроме разве одного бразильского охотника за головами. Моя мать утверждала, что он не обидит и мухи, и я по справедливости должен признать, что на моей памяти он ни разу не утрудил себя, чтобы дать пинка бешеной собаке. Но все равно в нем было нечто дьявольское, как в Флинте. Он писал статейки о грехе и адских муках и рассылал в журналы для юных девиц.

– Тебе понятно, о чем я говорю, мой друг? – спрашивает он, подняв брови.

– До некоторого предела, – отвечаю.

Он мрачно кивнул и потер нос большой квадратной ладонью.

– Так оно в жизни все и идет, – вздохнул он. – Что нам понятно, то не суть важно.

Я скоро нанялся на другую работу, поспокойнее.

Новым моим хозяином стал мясник, краснолицый, неразговорчивый голландец. Я так преуспел у него, что вскоре из рассыльного сделался приказчиком. Планы мои близились к осуществлению – я, как Мидас, обращал в золото все, к чему ни прикасался. Мои ровесники плавали на китобойцах, обдирали себе руки о сорванный штормом гик и надрывали душу, объясняясь с иноязычными проститутками, а я, покуривая важно глиняную трубку, копил себе сокровища на земле, как сказал бы достопочтенный Дункель, или собирал себе выкуп – как представлялось мне самому. Удивительно, до чего мне везло. Дважды я вдобавок к жалованью, получаемому в школе и от мясника (которого, кстати сказать, звали Ганс ван Клуг), находил деньги прямо на улице – шестнадцать долларов в первый раз и четыре во второй. И хотя я отлично разбирался в том, что почитает дурным, а что хорошим наша цивилизация, я наслушался довольно отцовских рассказов о пиратах и охотниках за сокровищами и потому не заботился возвратить то, что послал мне бог. Самая мысль об этом показалась бы мне тогда дикой, как ритуальный танец какого-нибудь первобытного африканского племени, красочные описания которых я во множестве читал. Видит бог, я не был демократом. Человек, изобретший колесо, размышлял я, не без удовольствия черпая из собственных энциклопедических познаний, жил отшельником на горе. Вздумай он, приступая к работе, посоветоваться с массами, они бы, пожалуй, убедили его лучше изобрести им защипку для белья.

И вдруг, нежданно-негаданно, удача мне изменила. Один вопиюще дурацкий поступок, и я лишился всего, что имел. Можно считать, что такой мне выпал жребий во вселенском масштабе, так судили силы, которые смеются над ветрами, течениями, планетами… А можно считать… да что угодно. Истина, так называемая «фактическая сторона», – вещь глубоко загадочная.

IV

К тому времени у меня уже было целых семьдесят пять долларов, довольно, по моим почти точным подсчетам, чтобы уехать в Иллинойс и купить тридцать или сорок акров хорошей земли. В один прекрасный октябрьский вечер, из тех ясных и холодных вечеров, когда небо кажется бездонным и проваливается все глубже и глубже, если на него смотришь, я вдруг неожиданно для самого себя вздумал пойти куда-нибудь поужинать. Я допоздна работал с ван Клугом – мы с ним на пару рубили и фасовали мясо в беспросветном молчании, которое было нам обоим по вкусу, равнодушно оттяпывали руки и ноги, кострецы, лопатки, филеи, раскладывали жертвоприношения животного мира в пакеты и прикалывали ценники – и я знал, что матушка моя давно спит. Она уже много лет как отчаялась вырастить из меня джентльмена. Я не делал секрета из своего намерения уехать на Запад – и ей ничего не оставалось, как только поохать и примириться с моим предстоящим отъездом. Пробовала она прикинуться больной, чтобы я ее не бросил, но меня ведь не проведешь. И даже если бы она, исполнив угрозы, померла от апоплексии, я едва ли испытал бы серьезные угрызения. Разве это по-божески – приковывать человека к чужой дури? Мы жили вместе в нашем доме, но каждый словно бы сам по себе, как два святых столпника на соседних столпах – пока отец обитал среди полярных льдов и кашалотов и слушал серенады призраков и сирен под неусыпным оком демонов, если верить его рассказам, – и мы редко разговаривали с нею, разве что иной раз она попилит меня слегка или, молясь богу, закатится в плаче, но так, чтобы я непременно услышал.

Я решил не выбирать, а зайти прямо в гостиницу «Тайный клад» тут же, на Приморской улице. Заведение это размещалось в замшелом двухэтажном доме и пользовалось дурной славой – там звучала дикарская речь нантакетских китобоев и делались темные «пиратские» дела, но ароматы в холодном ночном воздухе были настолько убедительны, что я проглотил свою природную нелюбовь к обществу, в особенности к обществу пьяных верзил-мореходов, и, толкнув островерхую смоляно-черную дверь, шагнул за порог. Гул их голосов и стена дыма из их резных костяных трубок обрушились на мою душу, точно могучая прибойная волна, и вместе с шумом и дымом меня достиг запах их рома, точно потянуло из покойницкой. В прихожей кишмя кишели остроносые, красноглазые существа, пугающие, точно крысы в хлебном ларе, – китобои; такие тощие, такие жутко изувеченные, изборожденные такими глубокими морщинами, что не сочтешь их простыми пиратами, и притом пострашнее любых пиратов – убийцы исполинов. Я почти готов был повернуть домой и обойтись на ночь куском сыра. М-да, сэр. Стены, сколько их видно было в подводно-зеленой первобытной мгле, были увешаны диковинными заморскими копьями и дубинками – не странно ли это, подумалось мне, для заведения, прославившегося пьяными драками? Впрочем, что им жизнь или смерть, этим всадникам на китовом горбе? И однако, лишь только я ступил вперед, они потеснились, вежливые, как пресвитериане, и, расступаясь, дали мне дорогу. Я прошел в общий зал, столь же плотно набитый посетителями, и, договорившись с хозяином, протиснулся в соседнюю, ярко освещенную комнату, куда он посулился принести мне ужин. Я сел за стол и не без смущения оглядел окружавших меня морских волков – эти были не китобои, если верить, что серное пламя в глазах – надежный признак, так мне поначалу показалось, однако и не калеки, утратившие облик человеческий, и одеты как порядочные люди или по крайней мере как зажиточные цыгане, – и тут один добродушный толстяк наклонился ко мне через стол и приветливо крикнул:

– Эй, сынок! Ты что, разве непьющий?

– Как бы не так! Разрази меня гром и тысяча чертей! – отвечаю.

За длинным столом все покатились хриплым хохотом утопленников. Мне было стыдно, что я вздумал выть с ними по-волчьи, я ведь был молод и довольно самолюбив (у меня даже уши запылали), к тому же передразнивать этих волков было явно рискованно. Были они все рослые, что твои деревья, и даже у их попугая, расхаживавшего по полке над нашими головами – ни дать ни взять злой и бдительный портовый инспектор, – был такой вид, что человек благоразумный предпочел бы держаться от него подальше. Их капитан во главе стола, длинный, гладкий человек-акула, которого команда звала Благочестивый Джон, толкнул в мою сторону пустую кружку, а другой верзила на полпути между ним и мной – товарищи называли его Вилли Враль – легонько пододвинул ко мне старый, помятый медный кувшин. Приветливый толстяк, заговоривший со мной первым (у него оказалась черная повязка на глазу и заостренные красные уши), наполнил и протянул мне кружку – мне показалось, что в ней вода, но едва я коснулся ее губами, как понял, что это неразбавленный джин, чистое пламя муки. По-моему, я не дрогнул, но весь стол покатился со смеху и подался вперед, наблюдая. На этот раз их смех прозвучал чуть менее оскорбительно. Я склонен был даже, по размышлении, счесть его дружелюбным. «Молодчина, парень!» – сказал соседу обтекаемый Благочестивый Джон. Я сделал глоток побольше. Вопреки яростным проповедям преподобного Дункеля, джин не произвел на меня как будто никакого дурного действия – разве что разогрел немного и, пожалуй, принес тот душевный покой, о котором старый Дункель, бия себя кулаками в грудь, так любил распространяться. Я опять сделал большой глоток. Все одобрительно заулыбались. Нет, у них не было на уме ничего худого, только человек чужой и несведущий мог бы их в чем-то заподозрить. Понемногу я стал усваивать их повадки. Вскоре появился хозяин, улыбающийся, как троянец в стане греков, разложил по тарелкам мясо с картошкой и ретировался. Удивительно все-таки, чего он их так боится, подумалось мне, и, когда он снова заглянул в приоткрытую дверь, сверкнув испуганно глазами-пуговицами, я опять припомнил предостережения преподобного Дункеля и едва не расхохотался.

Тем не менее ел я впопыхах, поглядывая на них одним глазом, который у меня косит, – с этим физическим недостатком я спокойно мирился с самого того первого ужасного часа, о котором уже упоминал. Они, морща багровые, обветренные, будто кожаные, лица и посверкивая зоркими орлиными глазами, задавали вопросы. Хотелось мне наврать им, будто я иду в матросы, но я удержался. Дружелюбные, дружелюбные, но еще, глядишь, затащат к себе на корабль, с них станется. А они все расспрашивали да расспрашивали, как это свойственно людям, будь они хоть пираты, хоть дантисты, хоть каменщики, и в конце концов мне пришлось выдать им грубую карту моей скаредной личности: я рассказал о «Ферме Джонатана Апчерча» (как значилось на воротах еще не выстроенного амбара в Иллинойсе) и о семидесяти пяти долларах, скопленных на ее покупку. Кружка моя опустела. Кто-то ее наполнил.

– Да, это куда лучше, чем скармливать себя кашалотам! – воскликнул Благочестивый Джон и поднял приветственно кружку. Он стрельнул глазами на дверь, потом снова зыркнул на меня, точно гадюка, но без злого умысла. – И лучше, чем пиратское житье, – добавил он громким шепотом. – Когда режешь глотки и получаешь в награду вечную погибель.

У него дернулась щека короткой, горькой судорогой, он с усилием подавил в себе душевную боль. В тот же миг, как по сигналу, вся честная компания дружно посмотрела на меня с завистью и одобрением, блеснули черные глаза, все подняли кружки к потолку.

– За южный Иллинойс! – раздался крик.

Я выпил. Они странно, как безумные, стали говорить о фермерстве. Почти у всех у них, по их словам, отцы были фермерами, и только злая судьбина…

– Раз пошел в пираты, нет тебе пути назад, – объяснял Вилли Враль, и длинный нос его блестел от струящихся слез. – Это как болезнь, – доверительно говорил он. – Смертельная болезнь духа.

Меня тронула их искренность, я понимал их, так мне казалось. Я много раз слышал от отца о вынужденно замкнутой, одинокой жизни морского разбойника. Они живут по своим собственным законам, эти изгои вселенной, существующие за счет остального человечества и ни у кого не спрашивающие на то дозволения, почти все они сущие аспиды, но бывают среди них прирожденные джентльмены. Они обнимали за плечи друг друга и меня, читали по памяти обрывки стихов и нежно вспоминали, как пахнет свежим сеном у берегов Монголии. Желтая комната лучилась.

Дальше – больше, странности множились. У меня перед глазами все, как говорится, пошло колесом (все действительно кружилось, сэр). Я бил кулаком об стол не хуже любого из них – мы обсуждали откормку свиней. Кто-то предложил сыграть по маленькой. «Н-не позволю!» – крикнул я; нашли дурака. Тут они все стали меня благодарить. Захоти я только, подумалось мне, я бы всю эту богом забытую шайку-лейку обратил в христианство. Потом предложили еще какое-то развлечение, какое – я не разобрал, но более или менее согласился, радостно, во весь рот улыбаясь и мы все тут же собрались вон из гостиницы (когти китоловов царапали меня по плечу), и все выкатились на темную улицу с гиканьем, и земля уходила у меня из-под ног, и я падал и каким-то чудесным образом оставался на ногах, как сонный медлительнокрылый баклан на рее судна в качку, – и я орал в ночи, как Вельзевул, в согласном хоре моих пиратов. О радость причастия!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю