Текст книги "Никелевая гора. Королевский гамбит. Рассказы"
Автор книги: Джон Чамплин Гарднер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 32 страниц)
Память о том, что было непосредственно после этого, улетучилась из моей головы как дым. Помню вверху на лестнице нелепую фигуру матери в ночной рубашке, костлявая рука с фонарем вытянута, точно испуганное крыло, рот растянут судорогой, тощие колени ходят ходуном. Я, кажется, говорю слезно что-то про свою любовь к отцу. Потом темь; а потом, много позже, было вот что: меня мутит, смутный, я стою на ветхом дебаркадере у заброшенного пакгауза «Пэнки и К°» и смотрю на прогулочную яхту под названием «Независимость». У нее небольшая кабина на палубе и оснастка по типу шлюпа. Какого она водоизмещения, непонятно, но, наверно, человек восемь может принять без труда. Сначала мне чудится, что я в южном Иллинойсе, но потом взгляд мой ускользает в полуночную даль океана, и истина, леденящая душу, как айсберг, открывается мне. Эти морские ублюдки продали мне яхту! Веселые мои пираты скрылись, беспечно покатились по белу свету, на семьдесят пять долларов обеспеченнее, чем я.
Ну, я сначала, понятно, взбеленился. Кажется, никто на свете не терпел такого подлого надругательства! Много спустя мой приятель Билли Мур убеждал меня, что я, может быть, и сам к этому руку приложил. Кто знает, сознание работает и на таких глубинах, куда не достигает рассудок. Но все это мне было невдомек в ту ночь на дебаркадере, и я бесился и колотил кулаками по доскам. «Не доверяй – не раскаешься», – говорил мой дядя-отшельник, глядя не на меня, а на свою трубку, словно квакер на общей исповеди.
Не знаю, сколько времени я так предавался младенческой ярости, знаю только, что делал это ото всей души. Я рыдал, как мальчик, глубоко чувствуя свое жестокое и полное одиночество среди моря и неба без края и божества, у стены обанкротившегося склада пиломатериалов. Единственно, чего мне не хватало в этих корчах горя, это любящего и восхищенного взора какой-нибудь сострадательной Миранды. Ее отсутствие, без сомнения, побудило меня наконец уняться, сесть, свесив ноги, упершись локтями в колени и подбородком в кулаки, и приступить к размышлениям.
Погода начинала меняться, задувал теплый юго-западный ветер, и дурнота моя стала понемногу меня отпускать. Я прочел название яхты, выведенное золотыми буквами по носу: «Независимость»! – и его иронический смысл заставил меня рассмеяться. Поначалу это был байронический смех над самим собой, горький и философский. Но пока я так смеялся, в душе моей наступила перемена. Я вдруг понял две вещи: морские волки продали мне чужое судно, стало быть, оно мое и при этом не мое, как и все мироздание, – это во-первых, а кроме того, глядя на восток в даль океана и ощущая пульс волн и ветров, я осознал, что вслед за Платоном и Плотином, вопреки всем рассудительным речам о южном Иллинойсе, я хочу туда. В текучести вод лежит высшая истина, безбрежная, бесконечная, как бог! – говорил я себе. Лучше мне погибнуть в ревущей бездонности, нежели стать… кем-то там такое. (Не помню точно, как я рассуждал.) Яхта словно старалась внушить мне некую мысль, легонько ударяя бортом в корявые бревна дебаркадера. И я сам не заметил, как перевалился через фальшборт и взялся вычерпывать воду – в кокпите чуть не до половины плескалась вода. Потом я поднял грот и кливер, как, я видел, делают другие, и под всеми парусами храбро вышел в море.
Ветер, как я говорил, свежо дул с юго-запада. Ночь была ясной и холодной, хотя и немного потеплело. Я встал на руль – дело оказалось сложнее, чем я думал, но я скоро разобрался что к чему. Мы летели, как чайка, разрезая гребни волн. Мачта, паруса и снасти, нос с бушпритом, вскидывающийся, точно голова лошади в галопе, чернели в лунном сиянии, как образы сна. Я плыл вперед в каком-то упоении и ликовал, будто родился бессмертным и гибель мне не грозила. Но волны вздымались и ударяли в корму, и я опустил взгляд и вдруг увидел собственную руку на румпеле – она была бледнее мрамора, – и тогда я разом протрезвел, и радость моя покатилась в сторону страха. Что-то было не так. Ветер крепчал, и я быстро удалялся от берега. Вокруг меня кружили птицы, визгливые податели безумных советов. Я попытался переложить руль на борт и обеими руками ухватился за румпель. Но ничего не произошло. Словно кашалот сжимал перо руля в своей кривой пасти. Я замер от ужаса, и сразу же вокруг меня оказался не мистический океан, и сам я – не бессмертный летучий дух, а настоящее море, и я настоящий, как и ледяные брызги, и яростная качка, и оглушительный ветер, и отчаянный, со скрипом, крен и рыск моей яхты. Теряя сознание, я полетел куда-то вниз – и очнулся, задыхаясь и отплевываясь, в трюмной воде. Надо было взять себя в руки. Я закричал: «Помогите!» – но некому было услышать мой призыв. Я набрал воздуху в грудь и снова вылез к румпелю. Страх наделил меня чудесной силой. Но и чудесная сила, я знал, была здесь бессильна. Свежий южный ветер и могучий отлив гнали меня прямо навстречу погибели. Я оглянулся через плечо – на западе поднималась сплошная стена мрака в белых прочерках мятущихся чаек. Собирался шторм. У меня не было компаса, не было провизии, а берег уже вот-вот потеряется из виду. Мысли мои проносились, как встречные волны, но, головокружительно быстрые, они не вели никуда. Зарываясь носом в пену, яхта неслась по ветру со страшной скоростью, ни на гроте, ни на кливере не был взят ни один риф. Почему она не выходила из ветра, ума не приложу – мои руки на румпеле были беспомощнее двух воробьев на заборе. Но суденышко шло ровно, и постепенно, сквозь страх, мысли мои стали успокаиваться. А ветер крепчал. Ныряя носом в волну и тут же взлетая на гребень следующей, мы проливали через борт потоки соленой влаги. Руки, лицо, ноги у меня закоченели до полного бесчувствия. Тем не менее я бросил румпель и, кое-как добравшись до мачты, спустил грот по ветру – перелетев через нос, он сразу отяжелел от воды и обломал мачту у самого основания. Это на какое-то время спасло меня. Я поплыл дальше под одним кливером, по-прежнему принимая с носа потоки воды, однако же держась на поверхности. Сердце мое колотилось все так же отчаянно, но теперь не от ужаса, а по другой причине: я поверил, что у меня есть надежда на спасение.
Вот во что я поверил, самонадеянный сын Адама, как сказал бы преподобный Дункель. Ибо в следующее же мгновение надо мной раздался ужасный, пронзительный вопль, подобный визгу тысячи демонов. С ответным воплем я запрокинул голову и успел заметить, как сверху, прямо на меня, летит огромное черное чудовище, равнодушное, апокалиптическое, словно падающая планета. Волосы мои поднялись дыбом, кровь застыла в жилах, и я снова свалился без памяти в затопленный кокпит.
V
Ангел сомкнул концы пальцев перед грудью. Гость совершенно сбит с толку.
– Ха! Метафизика, черт побери, скажете вы. Ха-ха! Мореход ловит своего гостя за дрожащее ухо, и помогай им обоим бог. Ну что может ответить вам на то мореход? Да ничего! Как всегда, абсолютно ничего! Хитрая история! Ишь какие фантазии.
Но я смело отвечу вам: вздор. В этих дутых балладах больше смысла, чем вы уловили, сэр. Мне написано на роду быть повешенным, равно как и вам, но в моем случае ужасный час уже назначен (если, понятно, не случится ничего непредвиденного). И я не стану об этом думать (а сам думаю, в ужасе дергая себя за бороду: язык наружу, глаза выкачены, качаюсь на ветру. Лучше на ветру, чем труп, пляшущий под собственную музыку! И…).
Эти залы полны призраков. Вот, заметьте. Они неслышными шагами выходят из моей двери, влача за собой беззвучные цепи. Видите их разинутые, как у рыб на песке, рты и полночные провалы глазниц, которые смотрят в никуда и ничего не выражают? Я населяю тьму подводной зеленью – обращаю ее в серость, развешиваю паутину. Они приближаются, трепеща, словно жаждут высказаться, но спохватываются, что им нечего мне сказать; ни опасений, ни предчувствий. Лишенные смысла, они просто пребывают нигде, обезвеществленные до призрачности. Тысячи тысяч поколении повешенных. Подумайте только, Инспектор! Я напрягаю ум, чтобы постичь их, их – мое безнадежное будущее. Меж нами – ничего общего. Все вперед и вперед неслышно шагают мертвые, глядя пустыми глазницами. Они существуют во мне, а не в «давнем прошлом», ибо прошлого нет, во всей этой вселенной нет ничего, лишь острие бритвы между памятью и воображением, мгновенное узнавание между мертвыми существами, навечно расчлененными… или еще ожидающими рождения. Мое собственное существование миг назад навсегда исторгнуто из жизни. Секунда за секундой мир падает и захлопывается, как крышка гроба. Неужто ничего не остается – только порядок, завещанный призраками призракам, – каменные оковы мертвых идей, стальная решетка на мошонке Нового Агнца? Вот вам и весь источник силы. Вот вам и человек действия.
«Ха-ха! – смеетесь вы. – Парадокс! Непреодолимое противоречие!»
Ничуть! Поговорим о великих – или даже глупых – произведениях искусства; о грубой материи, которая разрушается, как древние горы; о вечных мгновениях. Но для этого не хватит времени, я с вами согласен. Руль на борт, приятель, держать подальше от водоворотов, подальше от черных дыр, ввысь по всем румбам, к родному берегу видений!
«Да вы это всерьез?» – говорите вы огорченно.
Шучу, шучу. Все это шуточки. Вы садитесь.
(Что серьезного в песочных замках, в бумажных розах, которые мастерит старая дама? Кто, когда строил реальность на песке, на старой креповой бумаге, из которой делают цветы?
Се ты, о господи!
Се кто?
Тс-с-с!)
Гость теперь только замечает у ангела крылья. Он слегка смущен. Но он не дурак. Помалкивает и ждет, когда все само прояснится.
– Вы говорили про обман, – напоминает гость.
– Ах, это, – отзывается мореход, и вид у него хитрый и очень довольный. – Да вы, я вижу, рационалист.
VI
Настиг и подобрал меня китобоец «Иерусалим» из Нантакета, находившийся в трехгодичном промысловом плавании, – и плачевнее зрелища не представлял собой ни единый парусник, когда-либо бороздивший океан на планете Земля. Лишь только мою яхту подняли на борт вместе с моим полубездыханным телом и старший помощник жестом показал, что я живой, капитан в сопровождении седовласого человека молча удалился в свою каюту.
Я лежал в беспросветной темноте кают-компании и старался определить границы реальности, расчленить бред и воспоминания. Среди образов моей памяти – бредовых или нет (в основных чертах – нет, как выяснилось впоследствии) – грозно и головокружительно уходили ввысь корабельные снасти, на канатах – гроздьями крысы, ноки несут штормовые огни, смертно-белые паруса раздуты, и тиранически гордо вздымаются мачты, точно башни средневекового замка. Ванты раскачивались, как переплетенье лестниц Иакова, на них там и сям повисли сомнительные ангелы в зюйд-вестках, и полы их хлопали на ветру, будто испуганные крылья, в вышине же над ними, на грозовой черноте небес белели призрачные башенные зубцы вороньих гнезд. Короткобородые мужчины взирали на меня сверху вниз, как судьи. «Он приходит в себя, – говорит один из них. Свет фонаря багрянит его зрачки. Он склонился к самому моему лицу. – Пьяница».
Я отвернул голову. На палубе по колено в воде двигались негры, сверкая нагими, как у рабов на плантациях, спинами, и закрепляли добавочными канатами шлюпки. Я успел высказать благодарность за мое спасение – легко было представить, каких оно стоило трудов, – успел, пока китобоец еще прибирался перед штормом, и попросить, чтобы меня доставили на сушу.
– Ну уж это едва ли, – ответил один из них; это был второй помощник. Могильный юмор, который послышался мне в его смехе, заставил меня в страхе и гневе приподняться на локтях, чтобы поближе заглянуть ему в лицо. Но тут меня пронзила острая боль, небо закружилось колесом, и как ни сжимал я в праведном негодовании кулаки, я снова без памяти упал на спину.
Когда я снова пришел в себя, я лежал внизу в каюте, надо мной, раскачиваясь, тускло горела спермацетовая лампа, повизгивая на цепях, точно старая карга, напевающая у печки. Я повернул голову, чтобы рассмотреть стоящего надо мной человека, и боль немедленно возникла снова, меня словно плеткой полоснули поперек груди. Я замер и взвыл – не столько от боли, сколько со зла на свой неожиданный плен, и человек проговорил, как будто забавляясь: «Отставить! У тебя ребра поломаны. Лежи как лежишь». И он сказал мне название судна и фамилию капитана и объяснил, что за дело у них в море-океане. Все это я теперь забыл, вспоминаю только, что я спросил, где же они должны будут пристать, а он ответил: «На небе, ежели повезет; а вернее, пониже». И поднял руку – к лампе, надо полагать, ибо в каюте стало темно. «То есть, как это?» – спросил я. И он ответствовал из тьмы голосом проповедника, толкующего об аде, или судьи, произносящего именем неба смертный приговор:
– Судьба назначила тебе опасное испытание, но, может быть, оно поблагороднее иных. Ты безземельный землянин, и, видно, до Судного дня останешься теперь без земли и будешь кружить по водной пустыне. – Штормовое море ударяло в бортовую обшивку рядом со мной, и выло, бесконечное, как Диавол, ропщущий в оковах. А человек продолжал говорить, или же мне мерещилось, что он продолжает свои речи. Мне представлялось, что, осененный перепончатыми крыльями, под скрежет своих распяленных акульих зубов, он лжет мне и безбожно упивается этой ложью. – Предзнаменованья все дурные, парень, – кроме разве, может быть, твоего косого глаза. Ты очутился в компании мертвецов, понимаешь? Мертвецов, преследующих мертвеца до его могилы, а возможно, что и дальше. Лежи и отдыхай, мой тебе совет. «Иерусалим» больше не станет сходить с курса.
Китобоец взлетал, и перекатывался с боку на бок, и падал, точно планета, сорвавшаяся с якоря гравитации. Я лежал, вцепившись обеими руками в края койки, и долгое время – несколько часов – это было все, что я сознавал: неспешное, нескончаемое качание воды, и удары шторма, и грохот внизу подо мною, будто обломки чего-то падали на каменное дно океана. Но потом я стал различать еще другой звук – какое-то пение без ладу и складу, словно бы доносившееся из самого нутра «Иерусалима». Звук этот казался мне по временам почти человеческим; а то мне чудилось в нем что-то звериное – тигриный рев – или же вовсе гудение атомов. Я напрягал слух и дышал еще осторожнее, чем того требовали сломанные ребра. До меня долетали словно бы какие-то слова – и обрывки мелодии, похожей на псалом. Но таких мрачных псалмов не знают пресвитериане: музыка под напряжением, как громоотвод. Вскоре она замерла, утонула в голосе шторма. Я стал склоняться к мысли, что она мне примерещилась. Но вот – хотя шторм выл все так же оглушительно, сокрушая все вокруг и свистя над головой, – я услышал ее опять: стенание духов в аду, так притерпевшихся к пламени, что вопли их сами собой обратились в пение, в музыкальный плач. Звуки выводили из себя – я никогда не слышал ничего подобного. Но страшнее, чем эта необыкновенность, было другое: звуки несли в себе обвинение, угрозу мести.
От них, от певцов, какими я себе их представил, я перенял нечувствительность к боли и, пламя – не пламя, перекинув ноги через борт койки, заставил себя сесть. В таком положении я оставался некоторое время, всем весом налегая на руки. Ощупью в темноте я обнаружил, что грудь моя плотно обмотана куском старой парусины. Опираясь на переборку – на переборку и на силу воли, – я встал на ноги и, не переводя дыхания, пошел к трапу. Судно сильно раскачивалось, словно нарочно стараясь мне помешать в осуществлении моего замысла, но я сохранял равновесие и поднялся по трапу. Далеко на корме я увидел тускло светящийся люк. К нему я и устремился, хотя тело мое кричало от боли и обливалось потом. Но корабль вдруг резко накренился, в десяти футах от моей цели я упал на палубу. И опять потерял сознание.
Сколько я так пролежал, не знаю. Очнулся я под музыку, которая плескалась вокруг меня и лизала берег моей боли, и пополз вперед, навстречу струившемуся из люка свету. Внизу подо мной открылось помещение, где хранились бочки, канаты, цепи и запасной рангоут, сваленные как попало, точно хлам на старом чердаке, – среди всего этого сидело человек двадцать пять широкоплечих негров, из них два или три в оковах и на цепи. Это были все молодые, здоровые мужчины, в возрасте между шестнадцатью и тридцатью годами. Я смотрел на них, онемев не столько от страха, сколько от изумления. Дикари с золотыми кольцами, распевающие свои таинственные, безбожные псалмы в качающемся свете старой медной лампы, будя столь же таинственные отзвуки окрест, – ну что тут можно сказать? Я-то думал, что попал на китобоец. А поглядеть в трюм, так выходит, это невольничий корабль!
«Невольничий корабль»! – понятие для бостонского янки еще более туманное, темное и двусмысленное, чем созидательно-разрушительное солнечное божество древнего Египта. У нас не принято говорить о невольничьих судах и их экипажах. Работорговля – явление космически необъяснимое. Возьмите чувство, которое вы испытываете при виде туши убитого медведя в витрине ван Клуга, подвешенной кверху ногами, точно святой Петр на кресте, с человеческими руками, плечами, грудью, – умножьте это чувство в десять тысяч раз, и вы, быть может, получите слабое подобие того сверхъестественного ужаса, который рождается в сердце простого бостонского христианина, когда, свернув с обычного пути своих задумчивых вечерних блужданий в какой-нибудь проулок мрачный, он вдруг увидит перед собой на пристани штабеля черных тел – женщин, младенцев, малорослых мужчин, – выложенных для пересчета с только что прибывшего из Африки невольничьего корабля. Оно, конечно, это не люди, быть может, скажете вы себе в глубине души и даже найдете тому подтверждение в сотнях энциклопедий. И все-таки вас будет преследовать сомнение – уж очень неправдоподобно человеческими кажутся эти мертвые руки, и мука, застывшая на этих мертвых черных лицах, точно такая же, какую испытываем мы с вами в горький последний час. Тела спешно прикрывают брезентом, а выживших и годных на продажу гонят к фургонам. (Живые тоже могут на минуту ввести вас в заблуждение, ломая руки и взывая к небесам, подчас благочестивее Римского папы; или же безмолвно проливая слезы, как матросские вдовы; или же совершенно не выражая никаких чувств, подобно Катону, читающему книгу в ночь самоубийства.) В Бостоне все знают, что бог улыбается своим избранникам. Так учил Кальвин – мне так, во всяком случае, говорили. И возвращается ли капитан невольничьего корабля с пристани домой, понуро свесив в молчании голову, или же с радостным смехом раскрывает объятия ближним, вынимая изо рта трубку, чтобы перецеловать малюток, – одно известно точно: капитаны невольничьих кораблей – люди богатые. Дело это несомненное, хотя и сомнительное. Так что личности, не колеблющиеся в своих религиозных убеждениях, только неопределенно пожимали плечами, видя муки рабов, или, самое большее, поджимали губы, будто слышат почти что человеческий визг побитой собачонки. Но в основном мы просто не ходили на пристань, когда прибывал невольничий корабль, удерживаемые тем же необъяснимым страхом (многократно усиленным), какой вызвала бы у нас туша забитого медведя, нашего загадочного деревенского брата. Дело это было законное и правильное, но нам по необъяснимым причинам было как-то не по себе. И самим матросам с невольничьих кораблей, хоть они никогда бы не признались (нарочито бесчувственные, как все люди, коллективно оправдывающие то, чего в одиночку приличный человек непременно бы постеснялся), тоже было немного неловко. Пираты, встречаясь в открытом море, останавливаются и приветствуют друг друга. «Сколько черепов?» – слышится веселый оклик. Работорговцы проплывают мимо в молчании.
Так, глядя вниз на печальных псалмопевцев, я едва верил собственным глазам; я был поражен. Китобоец для любого человека, рожденного там, где я, – это судно, которое выше всякой двусмысленности, это эмблема отваги, знамя хитроумного янки. В нем стучит сердце усердной предприимчивости, делового размаха. Китобоец – это масло, свет и сила, разлитые по бочкам, бочонкам и бочоночкам, это равноправие, ключ к бескрайней Империи. Китобоец, в чьем трюме рабы, – вещь совершенно невозможная, словно Михаил, Рафаил и Гавриил сговорились предоставить уютное пристанище Сатане. Но тут мне пришло в голову, что я все – таки ошибся: ни женщин, ни детей; так что это не может быть невольничий корабль. Но оковы, но цепи… загадка!
Сзади раздался скрип открывающегося люка. Осторожно, чтобы не вызвать нового приступа боли, я повернулся на этот звук: свет не появился, но я услышал шаги. Едва ли у меня оставалось время возвратиться в свою каюту. Почему-то эта мысль даже не пришла мне в голову, я почувствовал страх, что меня сейчас обнаружат там, где я лежу – ужас, верно, рожденный предощущением насилия, которому предстояло здесь разразиться, – и я, не задумываясь, тихо скуля, на четвереньках, точно краб, пополз в сторону. Теперь сзади меня появилось какое-то свечение, отблески ложились на стены. Я продолжал отступать, торопясь и страдая. Из глаз моих бежали слезы, стиснутые зубы ныли. Вдруг в темноте моя правая рука нащупала пустоту. В стене был провал, и я поспешил втянуться в него. Это оказался узкий коридор, ведущий в небо, где качались мачты. Я стал карабкаться кверху. Боль простреливала мои жилы при каждом биении сердца. Через минуту я очутился на баке, в темноте, пересеченной косым лучом фонаря. Кругом – никого. Я отполз в тень шпиля – двигаться здесь было немного легче, хотя руки и ноги скользили по мокрой палубе, – лег там и замер.
Южный ветер дул, не унимаясь, но дождь пронесло дальше. Луна в облаках над головой вырисовывала серебром свирепые рожи, сияли редкие холодные звезды, точно очи диких коней, и во все стороны, куда ни глянь, бежали пляшущие белоголовые волны. Отверстие люка, сквозь который я выполз, осветилось и тут же снова померкло: человек с фонарем прошел дальше. Я облегченно, но все еще осторожно, вздохнул. Это было как игра: один человек против всей вселенной, вроде моей увеселительной прогулки на яхте «Независимость». И на этот раз тоже игра кончилась неожиданно. Люк, через который я выполз, осветился опять, но теперь не померк, а светился все ярче. Человек с фонарем торопливо поднимался по трапу. Когда голова его показалась над палубой, я уже распростерся плашмя за шпилем. Человек кричал что-то. Движения его и голос производили впечатление механических. Вольф его звали, как я узнал впоследствии. Второй помощник. Ответный крик вахтенного донесся с капитанского мостика. Еще один – с кормы. «Он исчез, сэр!» «Все наверх!» И как ни бушевал ветер, судно развернулось бортом к бешеной волне, обрасопленные реи заскрежетали, и по палубе вдруг засновали матросы с раскачивающимися фонарями в руках, свет их алмазами засверкал на волнах, и воздух, наполненный солеными брызгами, задрожал от их пронзительных возгласов.
В этом оглушительном гомоне невозможно было услышать то, что я тем не менее, казалось мне, услышал, – что, по всем законам и традициям, и прежде всего предрассудкам морской жизни, я не мог услышать: женский голос. Я похолодел; я ощутил невыразимый страх, как жертва падучей болезни, трепещущая перед началом очередного припадка. То был голос, какой можно услышать в пансионе для благородных девиц или, скажем, в женском монастыре. Надо мной и вокруг высился серый нагой китобоец, профессиональный убийца, прозаическое орудие труда, раскачивающееся на ошалелых волнах; на палубе внизу и на мостике вверху суетились и кричали мужчины с фонарями в руках. И тем не менее ясно, как день: я его слышал – голос благовоспитанной юной девицы. Кто-то ей ответил приглушенным, может быть, даже пьяным басом; до меня долетело имя: Августа. Я затаил дыхание, стараясь услышать, что еще произнесет женский голос. Он пронзил все мое существо, волшебный, магический, неземной. (Точно так же годы спустя в южном Иллинойсе меня потрясло пение женщины в поле: время магически замерло, ожидая, что вот-вот разверзнутся небеса. Бывают такие моменты, но тогда впечатление было довольно сильное.)
Между тем из каюты поспешно вышел капитан, качаясь, ухватился за поручень, словно был пьян или смертельно болен, и мерцающим взором ощупал палубу с носа до самого шпиля. Я попятился глубже в тень. Где раньше ничего не было, теперь я на что-то наткнулся. Взглянул вверх. Надо мной твердо, как колокольня, белея продетой в носу костью, стоял босиком чернокожий гарпунщик – высотой, казалось, в тысячу футов и широкоплечий, как гранитная скала. Гарпун мирно, точно дорожный посох, покоился в его унизанной перстнями и браслетами руке, словно бы я, не будучи китом, не заслуживал применения его искусства. Я пискнул – мышь под тенью парящего орла. Гарпунщик обнажил огромные белые зубы, издал короткий смешок, подобный шакальему кашлю на сирийском берегу, и, опустив руку, мягко сомкнул пальцы на моем локте.
VII
– Это имеет отношение к обману? – любопытствует гость.
– Да, сэр. Вот именно, к обману.
Ангел улыбается, вытаскивает и набивает трубку. Он задумчиво смотрит в окно, крылья его поникли, рука рассеянно шлепает по карманам в поисках серных палочек.
VIII
После этого меня держали под замком – и душу мою и тело – как опасного маньяка, но я был свободнее, чем они воображали. Они ни слова не пожелали мне сказать ни о неграх в трюме, ни о той, кому мог принадлежать женский голос. Когда я спрашивал об этом первого помощника мистера Ланселота – мне сам первый помощник приносил пищу, – лицо его принимало испуганное выражение, словно он в присутствии бесноватого опасался за собственную жизнь. Но прямо он никогда не отрицал, что я видел, что видел и слышал, что слышал. Он виновато, по-лошадиному клонил голову и втягивал шею в плечи, будто слышал позади себя шаги в темном переулке, – казалось, сейчас оглянется через плечо, и ворчал себе под нос: «Где это слыхано, чтобы на китобойце были черные рабы?» – и усмехался, а сам вдруг пристально взглядывал на меня, словно ждал на свой вопрос ответа. Что бы все это ни означало, ясно было, что я на этом судне в меньшей мере узник, чем он, и я понимающе ухмылялся. «Ешь-ка вот ужин», – говорил он затем. А потом он проверял на мне повязку и уходил, стараясь не задерживаться на лишнюю минуту. Я видел, что его мне нечего опасаться, хотя всякий раз, уходя, он не упускал из виду запереть за собой дверь. Был он высок ростом, грудь широкая, как комод, и выпуклые мускулы, как у статуи, но; коричневое, обветренное лицо его у светло-голубых глаз разрезали две глубокие трещины-складки и две смешинки по краям широкого, тонкогубого рта. Он не был рожден для многодумных размышлений. Увидь вы его дома в Нантакете, в тесном черном выходном костюме, слушающим проповедь в методистской церкви – ладони и стопы огромные, шея длинная-длинная, а на ней – маленькая головка, будто воронье гнездо на топе мачты, – вы бы сразу мысленно перенесли его туда, где его настоящее место: к рулевому веслу на корме вельбота, где он будет орать на гребцов, шутить, подзадоривать их, иногда посылая святотатственные проклятья и безумные угрозы самому киту. Это было существо, предназначенное для того, чтобы ломать спину в многотрудных приключениях, а потом рассказывать о них своей многочисленной здоровой благочестивой семье; но что-то пошло не туда при осуществлении первоначального замысла. Какая-то забота, потяжелее китов, заставила его задуматься. Иной раз, подняв глаза от тарелки с бобами, я видел, что он, задумавшись, вперил взгляд в переборку, как, бывает, смотрят куда-то за горизонт. На плечах этого человека лежала тяжкая ответственность, и чем дольше я его наблюдал, тем увереннее становился в своем природном преимуществе. У меня созрел план.
Я сказал ему:
– Нечего прикидываться, будто все в порядке. Я попал на корабль тайн, и я уже проник в них настолько, что стал опасен. Да поможет нам всем господь! – И я стал ломать руки в притворном отчаянии.
– Тогда ты проник дальше, чем я, – отвечает он, поднимая брови.
– Может быть, мистер Ланселот, это вполне может быть! – Я сжал себе ладонями голову и сделал вид, будто закрыл глаза, а сам исподтишка на него посматривал. – Надеюсь, вы не думаете, что это я о себе так убиваюсь, – говорю. – Куда там, мистер Ланселот! – И я трагически захохотал, точно мой друг пират Благочестивый Джон.
Мистер Ланселот минуту молчал, поджав губы, потом не выдержал, переспросил:
– Не о себе?
Я снова засмеялся, как могильщик.
– Скажу правду, хотя сперва вам будет нелегко в нее поверить. Когда вы подняли меня на борт, вы, сами того не ведая, ввязались в такое дело, о каком даже и не подозревали. Слышали вы когда-нибудь про пирата Джонатана Апчерча?
Он потеребил подбородок.
– Я знаю китобоя Апчерча.
– Однофамилец, – парирую я молниеносно, как гремучая змея. – Мой отец откармливает свиней в Теннесси. – И так как он смотрел недоверчиво, я с красочными подробностями описал ему отцовское хозяйство. Взгляд его остекленел. – Но горе мне, – продолжал я. – Я покинул этот рай земной и ушел в пираты.
– Вот так так! – восклицает мистер Ланселот и снимает черную войлочную шляпу. Глаза у него, даже вытаращенные, размером не больше двух грошиков.
– К сожалению, так. Стал на стезю злодейства. – Я сжал кулаки и испустил глубокий, протяжный вздох.
– Ну, будь я проклят! – говорит он. – Такой молодой парень! Ну и ну, будь я проклят.
– Но вы еще не совсем меня поняли, мистер Ланселот. Джонатан Апчерч, который сидит перед вами, – не простой пират. Я плавал с настоящими джентльменами, с людьми учеными и утонченными, и пользовался среди них самым большим уважением. Пусть вас не обманывает моя молодость. Горячий молодой человек, не ведающий страха смерти, может быть очень опасен, тем более если этот парень знает и латынь, и греческий, и бог знает что еще, и обучен прекрасным манерам, – такой парень может быть так опасен, что просто ужас! У меня друзья во всех концах земного шара, все люди важные, можете мне поверить: король Зулусии, например, или король Нируны, которых я как-то выручил в одной незаконной махинации на Золотом Берегу. Вы бы диву дались, если бы узнали, с какими только людьми не знается молодой человек, если он так богат, как я, – конгрессмены, адвокаты, губернаторы, актеры, маги (могу, например, назвать доктора Флинта или умопомрачительного Мердстоуна). Если со мной на этом судне приключится какая-нибудь неприятность… мне-то лично все равно, вы понимаете… На что остается надеяться несчастному пирату вроде меня? Только на скорую смерть и божье снисхождение.