Текст книги "Никелевая гора. Королевский гамбит. Рассказы"
Автор книги: Джон Чамплин Гарднер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 32 страниц)
По шоссе перед домом проехал длинный низкий грузовик, он вез в кузове какую-то оранжевую махину, наверное, что-то военное. Уже пора, но дядя Джон почему-то не появляется. Кэлли услышала, как в гостиной мать что-то громко кричит в менее глухое ухо тети Мэй, услышала, как кузина Рейчел зовет детей, игравших во дворе.
Кэлли улыбнулась, чтобы не заплакать. Если кто удирает в последнюю минуту перед свадьбой, то предполагается, что не невеста, а жених. (Вот она тихонько выскользнула, представила она себе, из погреба – а в погреб можно незаметно пробраться из кладовой, – вот осторожно затворила дверь погреба, прошмыгнула к сеновалу, а оттуда побежала к лесу, придерживая на ходу шлейф подвенечного платья и приподнимая юбки.) Генри Сомс, тот, конечно, не убежит. Сейчас он ждет в церковной раздевальне, обливается потом, полузадушенный тугим воротничком, нервно дергает себя за верхнюю губу, то и дело вытирает лоб, кивает и улыбается каждому, кто к нему обращается, что бы они ему ни говорили. Тетя Анна, наверное, уже за органом, наигрывает потихоньку свои любимые старинные гимны, жмет ногами на педали и играет медленно-медленно, вглядываясь в ноты и от напряжения стиснув губы, будто в них зажаты булавки. Шаферы вводят гостей в церковь и показывают, кому куда встать – по одну сторону друзья и родственники жениха, по другую сторону – невесты. Роберт Уилкс переоблачается, собираясь занять свое место в хоре певчих. За церковью ребята Гриффитов. Джон Джонс и Бен Уильямс – а возможно, даже кузен Билл и кузен Дунк – привязывают к автомобилю Генри старые ботинки, консервные банки, делают разные надписи, а то и похуже того. Кэлли снова улыбнулась. Генри любит свою машину, потрепанный, старинный драндулет. Он любит ее так же нежно, как дядя Грант любит свою – крытую, светло-кремового цвета. Когда новобрачные выйдут из церкви, и на них посыплется рис и конфетти, и невеста приготовится швырнуть букет, первое, что увидит бедняга Генри, будет его машина, предмет его великой гордости – ее специально притащат сюда с того места, где он ее поставил. Бесстыдно выставят напоказ, осквернят благородную старомодную прямоту ее линий серпантином и вульгарными плакатиками (на одной машине как-то написали: «Пусть после захода солнца забьет горячий источник»), и Генри охнет, хотя все время знал, что, несмотря на все старания Джорджа, все произойдет именно так; тем не менее это его ошеломит, потрясет до глубины души, вселит такое чувство, словно огромную часть его жизни отодрали от него и затоптали в грязь. Он окаменеет, вперив в машину взгляд, полный недоверия и печали. «А потом? – подумала она. – А потом он улыбнется».
Грузовик булочника все еще стоял за углом дома, и мужской голос громко говорил: «Леди, наплевать мне, кто их подпишет, пусть хоть новорожденный младенец, но квитанции должны быть подписаны все до одной, на то и существуют заказные поставки». Голос тети Джоан произнес: «Не вздумай ничего подписывать, Присцилла. Нельзя подписывать квитанции, не проверив товар». Мужской голос сказал: «Так проверьте. Я вам что, мешаю?» Тетя Джоан сказала: «Может, у него там одни булыжники лежат. Может быть, он вор и явился украсть драгоценности».
Когда показался зеленый «бьюик» дяди Джона (он словно вдруг из воздуха соткался и, вихляясь, пополз по подъездной дорожке к дому), у Кэлли закружилась голова. В то же мгновение в дверь тихонько постучали и детский голос – голос Линды – окликнул ее.
– Кэлли, – сказала она, – твоя мама сказала: пора.
3
Когда Кэлли открыла дверь, ее мать, подружки невесты и все не уехавшие в церковь тетки стояли перед ней, обратив в ее сторону сияющие лица. Принц медленно поднялся, вздохнул, как вздыхают старые собаки, подошел к Кэлли и стал у ее ног. Дядя Джон стоял возле парадной двери и тоже смотрел в ее сторону. Увидев Кэлли, он снял шляпу. В первое мгновение никто не шелохнулся и не сказал ни слова (кроме детей – те были глубоко безразличны к происходящему, хотя Кэлли и не подозревала об их безразличии), и ее поразило сознание их полной беспомощности. Они сделали все, что могли, сгрудились вокруг нее, словно в годину горя, а ведь некоторые из них почти не знали ее, но все равно приехали из Коблскилла, и Рочестера, и Кливленда, Огайо, а кто-то даже из Калифорнии, привезли ей подарки, чтобы украсить ее дом и снабдить его надежным якорем традиции, приехали, чтобы принять участие в ее празднестве, соблюдая ритуал старины – поездка в церковь со старшим братом матери, символическое возжигание свечей, белоснежная дорожка в проходе между скамьями, теперь запятнанная следами подошв, слова ее отца, возвещающие всему свету (она с тревогой поняла это только сейчас), что она навеки утратила то, чем, сама того не ведая, обладала. А затем магическое действо – обмен кольцами, приподнята вуаль, поцелуй, и тетя Анна заиграет на органе как безумная, нажимая на педали и не тревожась о том, сколько нот она при этом пропускает, ибо Кэлли (бедняжка Кэлли, которую мы все отлично знаем) преждевременно скончалась и вознеслась к вечной славе… посыплется рис (дядя Гордон пригнется, делая на ходу снимки, прикрывая рукой дорогой аппарат, купленный им для того, чтобы фотографировать цветы в саду и индюшек, за которых он получает призы на Большой ярмарке), посыплются рис и конфетти, словно семена, бросаемые кем-то с неба, бессчетные, как звезды или как песчинки на морском берегу, сверкающие, как монетки, которые вываливаются из карманов Дункана… а затем символическое вкушение пирога и осушение бокала (дядя Гордон как одержимый продолжает щелкать фотоаппаратом, даже Джордж Лумис, убежденный холостяк, радостно улыбается и цитирует какие-то строки – латинские стихи, как он объясняет); во всем этом они будут ей сопутствовать, но поддержать h защитить ее все равно не смогут, они словно стоят на корме удаляющегося от нее корабля, в то время как она (в изящном вышитом старинном белом платье, в вуали, мягко ниспадающей из-под венчика на лбу), она, Кэлли, в утлой лодочке, торжественной и трагичной, как серебряный катафалк, медленно скрывается в ночи.
«Я полюблю его, – подумала она. – Я не знаю, люблю ли его сейчас, но я непременно его полюблю».
Странно, вдруг подумала она, что они оставили ее на целых полчаса в покое, зная, где она находится; без сомнения, у них нашлось бы что ей сказать, но они ничего не сказали, а лишь тихонько ждали под дверью. Даже никто из ребятишек не ворвался к ней. Даже Принц. Зато теперь они все разом загомонили: «Кэлли, ты у нас красавица, прямо красавица, ведь правда?» – И еще: «Скорей, скорей, осталось только пятнадцать минут». – И: «Детвора, марш по машинам! Мигом!» И вот дядя Джон уже рядом и предлагает ей руку.
По дороге в церковь оба они молчали. Кэлли сидела совершенно неподвижно, сложив руки на коленях, разглядывая стерню, которая золотилась на склонах, поднимающихся от дороги вверх или уходящих вниз в лесистые долины, где струились ручьи и пестрые гернсейские коровы подходили к берегу напиться или лежали в густой тени, отдыхая. Вот вдоль дороги потянулись клены и буки, склон соседней горы засверкал десятками оттенков зелени (через месяц все здесь станет золотым и красным), а еще дальше виднелись совсем высокие синие горы. Промелькнула лавка: «Американский герб, торговля Луэллина», с островерхой крышей и деревянной верандой, где Кэлли школьницей играла в шары, ела принесенные из дому бутерброды и бобовый салат, а иногда заходила купить апельсинового соку на десять центов, которые заработала уборкой двора, а то и просто подобрав с земли несколько оброненных каким-нибудь сезонником монеток. Они миновали небольшой кирпичный дом, где жил когда-то Дэвид Паркс; дом этот, стоящий под соснами на отшибе и огражденный от снежных заносов щитами, выпирал из склона, точно гранитная глыба, и Кэлли вспомнилось, как однажды в день рождения Дэвида она сидела в своем желтом платье на качелях и смущенно поглядывала, как Мэри, его старшая сестра, держалась за руки со своим приехавшим из Слейтера приятелем. Дядя Джон, замедлив ход, указал изогнутым большим пальцем в сторону леса, и Кэлли увидела оленя. Она улыбнулась. Счастливый знак. Затем появился шпиль церкви, а там и вся она, белая, построенная на старинный лад, с кое-где облупившейся краской и свежими заплатами желто-красного кедра, пестреющими на драночной крыше, а вокруг церковки и на обочинах шоссе такое множество автомобилей, какого Кэлли в жизни не видела. (Сейчас Генри поспешно оттеснят от окна, потому что он не должен видеть невесту до той минуты, пока она не предстанет взглядам всех, появившись в распахнутых дверях храма. Рядом с Генри – Джордж Лумис, заботливо оглядывает его с ног до головы и говорит, что он похож на доброго царя Иисуса (это специально для священника), а сам посматривает туда, куда он упрятал машину в наивной вере, что ему удастся уберечь ее от посягательств шутников.) Вдоль шоссе повсюду птицы, куда ни глянь, – иволги, малиновки, сойки, свиристели, поползни, синицы – яркие, как красные и желтые розы в дальнем конце церковного двора. Небо густо-синее, такого синего никогда и нигде не бывало, а в нем одно-единственное белое облачко, очерченное так четко, что похоже на картинку в книжке сказок для детей.
Дядя Джон осторожно подводит машину к самой паперти. У дверей толпятся люди, их много, это главным образом друзья и родичи Кэлли; едва завидев ее, они приветственно закивали головами и замахали руками, и лишь немногие были ей явно незнакомы и держались как-то чопорно и странно – друзья и родственники Генри.
– Приехали, Кэлли, – сказал дядя Джон. Он улыбнулся, и его улыбка пробудила вмиг такое множество воспоминаний, что выделить какое-то одно было так же невозможно, как отщепить луч солнца; ей показалось: все пережитое ею в жизни счастье слили в одну серебряную чашу и оно хлынуло через край. Она сказала: «Дядя Джон», вместив в эти слова все содержание своей жизни, и он торжественно взял ее за руку. – Gras fyddo gyd â chwi, – сказал он. Да благословит тебя бог.
К машине подбежали Мэри Лу и Сьюзен Купер, следом за ними Дороти Каррико, они сияли, как летний день, все три подружки невесты, и Мэри Лу просунулась в окно, чтобы обнять ее. Она сказала:
– Скорее, скорее! – Потом отпрянула, и кто-то – это был один из ребят Гриффитов (до чего же он стал высоченный!) – распахнул дверцу автомобиля и помог ей выйти.
Она спустилась вниз по лестнице в комнату для занятий третьего класса воскресной школы и там, пламенея от воспоминаний и солнечного света, лившегося через створки окон, стояла терпеливо, покуда все вокруг оправляли на ней платье и восхищались ее букетом, поминутно шикая на Томми и на Линду, которые должны были нести на подушечках обручальные кольца. Она отвечала всем, кто к ней обращался, учтиво восхищалась нарядами, а сама была как бы не здесь. Она чувствовала, что она невесома, таинственным образом отделена от кремовых стен и от темных дубовых дверей, от затопленных потоком солнечного света окон, от выцветших бордовых плюшевых кресел, выставленных впереди, от деревянных складных стульев, стоящих повсюду, от изображений Иисуса с Лазарем, Иисуса с детьми, молящегося Иисуса. Над головой у нее заскрипели балки, слышалось шарканье ног, голоса, смутный, все нарастающий гул, звуки органа, неумолчный ропот шел, казалось, отовсюду – так шумит водопад, когда стоишь с ним рядом, – но только этот ропот был негромким, нежным, он чуть ли не успокаивал, он говорил… Все сильнее она ощущала свою невесомость. Мать потянулась ее поцеловать, Кэлли подставила щеку и услышала, как мать шепчет что-то невразумительное, увидела, как она утирает слезы (так далеко, ужасно далеко все это, и поцелуй, и произнесенные шепотом слова); вот повели к лестнице Линду и Томми; Мэри Лу и Сьюзен, и Дороти Каррико тоже умчались прочь, посылая ей на бегу воздушные поцелуи; вот ее берет за руку двоюродная тетя Тизифоун. Окружающий ее рокот начал стихать. И тишина, непроницаемая, страшная, такая внезапно сваливается в шумном, суетливом сне. Орган вдруг громом загремел в ушах, в памяти зазвучала, выскочив из детства, песенка:
Вот идет невеста,
Налопалась теста!
И она уже в церкви рядом с отцом, он берет ее за руку, а Дороти Каррико отходит туда, где свечи и цветы, неистово гремящая музыка, и синева и пурпур круглого церковного окна; а вот и она, не ощущая ничего, такая же невесомая, как плывущее над горой облако (вон оно в правом окне над кленами), – она, Кэлли, тоже медленно пошла об руку с отцом, и отец дважды подпрыгнул, чтобы попасть с ней в ногу. Она повторяет мысленно, не замечая грохота органа:
Сомс ее фамилия,
Фамилия, фамилия…
Генри Сомс ждет ее, он величав и комично прекрасен, так же как прекрасна вся ее семья, и она шагает медленно, у нее вечность впереди, чтобы вкусить причудливое, незнакомое ощущение свободы, она знает, что и она прекрасна теперь, да, она прекраснее, чем свадебное платье, легче, чище, в ней есть непреложность, а в платье – нет. Нет даже в самом обряде. Со всех сторон ее окружали лица, они, лучась, смотрели на нее снизу вверх, как бы отражая тайное, скрытое полупрозрачной пеленой сияние, ее совершенную, недосягаемую, девственную свободу. Через мгновение она снова ощутит свой вес, обыденную принадлежность к человеческому роду, дитя в своей утробе, но время еще не пришло.
Церковное окно сказало: «Все будет хорошо». «Всему свое время», – сказал белый покров на кафедре. Она смотрела на Генри, он был торжественнее и великолепнее, чем даже дядя Эрл, когда его избрали мэром, и красивее, чем Дункан, когда, запрокинув голову, он подбрасывает вверх ребенка, или Билл, который, протянув руку, задумался над шахматной доской, или тетя Анна, когда она чистит яблоки проворными, в коричневых пятнах пальцами. Потом внезапно комната вновь стала реальной, наполнилась органной музыкой, косые свинцовые переплеты в витраже стали тверды, как земля под ногами, густые тона красок – крепки и тяжелы, как камень, даже профессиональная улыбка проповедника обрела твердую реальность, тяжелую и твердую, как железные цепи, тяжелую, как золотисто-жаркие тела и лица окружающих ее людей… знакомых ей и не знакомых. Только она осталась невесомой, а через мгновение вновь станет реальной и она. «Всему свое время», – сказала комната. «Будь терпелива», – сказали деревья. Она чувствовала, как наливается тяжестью, как гранитная твердость настигает ее.
III. ОПУШКА ЛЕСА
1
В пять утра, когда жена его разбудила, Генри Сомс сразу раскрыл глаза и пошел к телефону в гостиной. Так ни разу и не моргнув, оттопырив длинную и толстую верхнюю губу, он опустился в кресло, снял трубку. Послышалось гудение. На пороге спальни появился старик Принц: шея вытянута, уши насторожены – что, мол, тут такое случилось? Затем пес повернулся и возвратился на свое место, на полу рядом с кроватью, возле Кэлли.
В комнате было не светло и не темно. Снег так ослепительно блестел за окнами, что слегка подсвечивал обои и можно было различить серебристый блеск и серо-голубые линии – мужчина и женщина в старомодном платье стоят на дорожке возле мостика под ивой, их дети, мальчик и девочка, бегут по этой же дорожке к мужчине и женщине в старомодном платье, ива, мостик, двое детей, мужчина и женщина. В свечении снега заострились все изгибы и углы, и отчетливо видна была каждая вещь. В передней, где не было окон, узор обоев расплывался в тени, исчезал в темноте. Генри в упор глядел туда, но скорее ощущал ту комнату, чем видел: массивное старинное пианино, которым пользовались только для того, чтобы ставить на него фотографии – когда-то оно принадлежало его матери, – овальный коврик, старенький потертый столик с нижней полкой, на ней лежали сборники церковных гимнов и журналы, а на столешнице – мягкая дорожка, и на ней – ожидая, когда же ее снова повесят, – настенная лампа. Все вещи, находившиеся в комнате, имели такой вид, будто давно уж обжились, привыкли к месту, но не к этому, а к какому-то другому. Мебель выглядела так, словно ее только что внесли в новый дом или собираются вынести из нежилого дома. Резная овальная рамка, висящая высоко над кушеткой – старое фото, на котором изображен отец Генри Сомса с книгой в руках, – в полумраке кажется пустой.
– Назовите, пожалуйста, номер, – говорит телефонистка. Генри называет номер и ждет, пока она позвонит.
Голос доктора звучит полусонно. Доктор говорит:
– Видите ли, схватки иногда начинаются лишь часа через два-три после того, как отходят воды. Когда они начнутся, отвезите ее в больницу и попросите, чтобы оттуда позвонили мне.
– Да, сэр, – сказал Генри. Он уже начал что-то дальше говорить, но доктор попрощался и повесил трубку. Генри сидел в темноте, потирая левую руку правой. Кожа на руке обвисла. В последнее время он стал худеть.
Ночью шел снег, и свежий снежный покров ярко голубел в неоновом свете вывески. Они с Кэлли находились в новой части дома, и он снова подумал: как хорошо, что они построились именно здесь, рядом с «Привалом». Это Кэлли так решила, не Генри. Генри думал, ей захочется чего-нибудь поосновательней и пошикарнее, с деревьями, газоном и видом на горы. Ее родители тоже так думали. («Может, вы хотите купить бывший дом Келси или построить новый в горах, рядом с нами?» – предложил ее отец, но она сказала: «Не хотим». Генри сказал: «Из бывшего дома Келси можно сделать просто игрушку, если заново его покрасить, и кое-что переделать, и…», но Кэлли не дала ему договорить. «Генри, не сумасбродствуй», – сказала она. Сказала, как отрезала. Джордж Лумис, Лу и Джим Миллеты, и Ник Блю, индеец, и другие соседи, которые жили между «Привалом» и Атенсвиллем и между «Привалом» и Новым Карфагеном, лихо взялись за дело и помогли ему выстроить позади закусочной шлакоблочный дом рядом с той самой пристройкой, где Генри прожил в одиночестве столько лет… и закруглились к осени, едва-едва поспели снести леса и убрать мусор со двора и сразу перешли работать к Джорджу Лумису на ферму, так как кукурузная сноповязалка оторвала Джорджу руку по самое плечо. У Кэлли к тому времени уже кончался шестой месяц, но она по-прежнему управлялась в закусочной одна, а Генри красил дом снаружи и внутри, пыхтя и истекая потом, сколачивал и прикреплял к окнам ящики для цветов и сажал циннии и выкладывал желтыми камешками подъездную дорогу. Когда все было закончено, они встали возле этого окна, откуда виден был угол закусочной и выпиравший край неоновой вывески, смотрели, как по темному шоссе проносятся машины… мимо «Привала» – а теперь и мимо дома, – и Кэлли сказала: «И правда, как славно». Она стояла, прижав локти к бокам, и не смотрела на Генри, пока он не тронул ее пальцем за подбородок и не повернул к себе ее голову. И даже тогда глядела мимо.) Облитый ярко-синим светом гладкий снежный покров доходил до шоссе. А по другую сторону шоссе, сверкая белизною в темноте, снова снег, он тянулся до самых деревьев. Смутной, призрачной выглядела опушка леса в этот ранний час. Полоса леса в ширину захватывала больше мили – она кончалась где-то возле фермы Фройнда, – и лес теперь внушал ему тревожное чувство, хотя раньше Генри ничего такого не испытывал. Ему чудилось, там кто-то бродит. Он иногда ему снился, а иногда и наяву Генри пытался себе представить, как же все будет, если вернется Уиллард. Они с Кэлли никогда не разговаривали о нем.
Он посмотрел на желтую светящуюся щель под дверью спальни.
Джим Миллет сказал три дня назад, когда завернул к ним набрать бензину:
– Ты для верности вызови доктора сам. А то ночью у них там дежурная сестра младенцев принимает.
Доктор Костард, акушер, высказался примерно в том же смысле. Он похлопал Кэлли по плечу мягкой белой рукой и сказал:
– Когда начнется, непременно позвоните мне, миссис Сомс. Не полагайтесь на больницу. Они иногда закрутятся и все позабудут, сами знаете, как это бывает. – Но это было произнесено в середине дня, когда доктору Костарду не хотелось спать.
На коровниках Фрэнка Уэлса светились фонари, их хорошо было видно снизу, зато в доме свет погашен. Укатили на какое-то семейное сборище в Коблскилл. Жаль, конечно… из-за Кэлли. Хотя с родителями у нее вообще-то не было особой дружбы. Фрэнк Уэлс почти все время пьет, правда, с ним обычно хлопот не бывает – разве что по пути из города свернет с шоссе и остановится где-нибудь в низине проспаться, – но все-таки это приводит к осложнениям, ведь мать Кэлли набожная женщина. Она играет на органе в баптистской молельне в Новом Карфагене. Кстати, это и побудило в свое время Кэлли наняться на работу в «Привале». Захотелось вырваться из дому, объяснила она.
Генри ущипнул себя за верхнюю губу и медленно моргнул. Встал, сунул руки в слегка обвисшие карманы халата и двинулся к спальне.
– Похоже, выкатится-таки наконец арбуз, – сказал он.
Кэлли ответила ему улыбкой. Разговаривая об этом, они никогда не употребляли слова «ребенок».
У нее был такой вид, словно ей засунули под ночную сорочку подушки. Ноги, руки, шея – тонкие, серого цвета; лицо в свете ночной лампы под желтым пластиковым колпачком раскраснелось и словно расширилось.
– Не выкатится скоро, я его вообще рожать не стану, – сказала Кэлли.
Генри подошел к ней, улыбаясь, шаркая шлепанцами. Он немного постоял, не вынимая рук из карманов, потом кончиками пальцев притронулся к ее плечу. Ее рука не двинулась ему навстречу.
Под лампой волосы Кэлли казались сухими. Генри долго простоял так, глядя на нее, и улыбался, думая: «Ах, черт возьми, и в самом деле начинается». Ему все вспоминался Уиллард Фройнд, как он, опершись острыми локтями о прилавок, разговаривает с Кэлли, улыбается ей. Он представлял его себе так ясно, будто все это было вчера: большой рот Уилларда, маленькие глазки, одна бровь приподнята, на лицо падает свет лампы, а позади него, в темном проеме двери – неубранная спальня Генри Сомса. Иногда они разговаривали втроем. А потом он обнаружил, что у них делает Уиллард, вернее, что наделал, потому что он к тому времени уже сбежал, переспал с ней, как с какой-то деревенской шлюхой, и был таков. Вот Генри нет-нет да и всматривается теперь в лес, хотя Уиллард вовсе не из лесу должен появиться, если уж он появится, то придет по шоссе. Он войдет, держа руки в карманах, подняв воротник, глядя робко, и, может быть, Генри его пожалеет, потому что тот остался в дураках, а может быть, убьет, как знать. Иногда, и сам еще не разобравшись в собственных мыслях, он бросал взгляд на свои широкие короткие кисти и медленно сжимал кулаки.
Кэлли сказала:
– Ложись-ка спать, Генри. Кто его знает, сколько часов еще ждать. – Она смотрела мимо него; даже головы к нему не повернула.
Генри кивнул. Ему и в самом деле нужно выспаться. Он уже не мальчик. Он старше ее на двадцать пять лет, он в отцы ей годится. Старый толстый человек, да к тому же сердечник, так сказал док Кейзи, их постоянный врач.
– Нужно вовремя ложиться спать, сынок. А будешь засиживаться до середины ночи, и в один прекрасный день Кэлли останется вдовой. – Док хмыкнул, сгорбившись и взглядывая на него искоса, словно мысль эта его позабавила, а может, так оно и было.
(Док сидел в своей помятой машине во дворе возле бензоколонки, вертел в пальцах пластмассовый слуховой аппарат, и вдруг лицо его, коричневое и сморщенное, как моченое яблоко, раздвинулось в ухмылке, пожалуй несколько смущенно, и он сказал:
– Ты, надо полагать, не хочешь разговаривать об этом деле, хм?.. насчет Уилларда?
Генри резко обернулся, будто услышал сзади себя хруст гравия под чьими-то ногами, но там было только длинное и плоское здание закусочной, новый, выкрашенный белой краской дом, а дальше, над крышей, – горы, белые облака, да еще летали птицы, скворцы. Он опять повернулся к машине, положил руку на холодный металлический насос, а док высунулся из окна автомобиля и так сощурился, что почти не видно было глаз за толстыми стеклами очков.
– Ты ведь знаешь, я не любитель сплетен. Так что не порти себе понапрасну кровь. Я отнюдь не говорю, что она несчастлива с тобой и в этом доме, мне даже в голову не приходит такое утверждать. – Он перевел взгляд на руки Генри.
– Я не понимаю, о чем вы, – сказал Генри. Голос его прозвучал очень тихо, так тихо, что Генри сам удивился. Голос, похожий на женский. Старик смотрел на него, а Генри слышал, как за полмили щебечут на склоне скворцы.
Док пожевал губами.
– Нет, ты послушай-ка. Правда это или выдумка, все равно об этом будут говорить, не сейчас, так позже, и найдутся такие, кто позлословит, и не так, как я. Так что мой тебе совет, сынок, привыкай к таким разговорам. Я для твоей же пользы говорю.
– А я не понимаю, о чем вы говорите, – опять ответил Генри, шепотом на этот раз. Наклонившись к машине, он сжал в руке дверную ручку. Около закусочной появился их пес, настороженный, уши торчком.
Док Кейзи отсчитал несколько долларов из пачки, так сильно нажимая сверху большим пальцем, что каждая бумажка грозила разорваться пополам. Генри взял деньги и не стал их пересчитывать. Старик включил зажигание, нажал на стартер. На скуле у него задергался желвак.
– Я просто хотел помочь, – сказал он. – Ты сам это отлично знаешь. И не веди себя как упрямый осел.
Генри ни слова не ответил, и после короткой паузы старик рывком выжал сцепление и вылетел на шоссе. Гравий фонтаном брызнул из-под колес, пыль, пропитанная запахом бензина и выхлопных газов, столбом стояла в воздухе и лишь гораздо позже постепенно улеглась.
Генри, двигаясь как неживой и поглядывая на ползущую вверх по склону ленту шоссе, вошел в душный, как парилка, обеденный зал. Там он пробил стоимость проданного старику бензина, не глядя, какие выскакивают цифры, нагнувшись над кассовым аппаратом, но не глядя на него, а потом, заранее зная, что он сейчас сделает, и зная, что после самому же придется чинить, сжал обеими руками края ящика от кассы, а потом потянул их в стороны, так что сухое дерево треснуло наконец и ящик развалился на куски. Мелочь высыпалась на пол и со звоном покатилась во все стороны. В груди жгло. Подошла Кэлли и остановилась позади него, на первых порах молча. Он ущипнул себя за губу. Кэлли сказала:
– Обалдел ты, что ли? – Подождала ответа. – Генри, ты лучше пойди вздремни. Ведешь себя как полоумный. – Она говорила медленно, ровно и ни на шаг не приближалась к нему.
– Кэлли, – проговорил он хрипло и осекся. На мгновение ему показалось, что это голос отца.
Они взглянули друг на друга, а потом Кэлли посмотрела на бензоколонку или куда-то еще дальше. У нее распухли губы от августовской жары.
– Я тут управлюсь. Иди.
Она так и не подошла к нему ближе. Генри отправился на охоту. Он застрелил трех ворон, а прошатался до темноты.)
Генри снял халат, сбросил шлепанцы, улегся и выключил лампу. Он не уснул или считал, что не уснул, и дышал неглубоко. Два часа спустя, в семь утра, у Кэлли начались схватки, и она сказала:
– Генри! – Стала трясти его, и, когда он открыл глаза, он увидел, что она уже довольно давно встала. Она была одета, будто собиралась в церковь, и даже в шляпе.
Было двадцать девятое декабря, шоссе обледенело, и по обочинам намело серые сугробы. Небо над горами было таким же серым, как снег, воздух тих, все неподвижно, даже воробушек не шелохнется на проводах. На сером фоне резко вырисовываются черные телеграфные столбы, бегут друг за другом вниз бесконечной, петляющей чередою. Он все время о них помнил; даже когда думал о другом, тело машинально отмечало ритм этого бега.
Пока ехали до Слейтера, Кэлли раза два взглянула на часы: сколько минут проходит между схватками. Она сидела у самой дверцы, а дверца тарахтела на ходу, видно, ее не захлопнули.
– Ну как ты, ничего? – спросил он.
– Конечно, Генри. А ты?
Он в ответ пожал плечами, сняв правую руку с баранки.
– Я молодцом. Полный порядок.
Он засмеялся. В машине был такой холод, что изо рта шел пар. Он потянул рычаг обогревателя, и вентилятор отопительного устройства, лязгнув, заработал.
Лиственницы на верхней части склонов торчали оголенные, словно сухие сосны. Нынешней зимой, как и каждый год, их оголенность казалась окончательной, непоправимой. Его рука упала на сиденье между ними, и спустя минутку, будто подумав сперва, Кэлли коснулась его пальцев. Ее рука была теплой. Эта теплота удивила его, показалась неожиданной, необъяснимой.
Дорога сделала крутой поворот, и машина покатила по мосту в город.
2
Приемный покой больницы оказался комнатушкой, где было множество всяких вещей – кофейные чашки, плевательницы, журналы. Словно вестибюль дешевого отеля. Краска на стенах потемнела от времени, на одной из стенок над журнальным столиком было прибито на палке лупоглазое чучело совы.
Женщина за столом сказала:
– Извините, но, как я уже вам объяснила, плата с пациентов взимается предварительно. – Она обвела их обоих взглядом.
Генри потянул себя за пальцы. Он наклонился и сказал:
– Значит, мне придется сейчас поехать домой за этими сволочными деньгами. Но жену мою вы должны сразу положить. У нее уже начались схватки.
– Не надо браниться, Генри, – сказала Кэлли. Она улыбнулась женщине.
Женщина сказала:
– У нас такое правило в больнице. Извините. – У нее была тяжелая челюсть и бесцветные, близко поставленные глаза.
– Генри, выпиши им чек, – сказала Кэлли.
Он облизнул губы. Взглянул на женщину и начал торопливо рыться по карманам в поисках чековой книжки, хотя никогда ее там не носил, потом взял бланк чека, который ему через стол протянула женщина, и заполнил. Женщина поднесла чек к глазам и просмотрела. Она поглядывала недоверчиво, но сказала:
– Через двойные двери, потом направо, в самом конце коридора. Мистер Сомс, вы можете, если хотите, подождать здесь.
Кэлли снова улыбнулась женщине, улыбнулась вежливо, глядя сквозь нее.
Минут пятнадцать Генри просидел под чучелом совы, всем телом подавшись вперед и стиснув руки, и при этом то и дело поворачивался посмотреть, не идет ли доктор, но доктора не было. Вошла молоденькая сестра с набыченной, как у бодливого телка, квадратной головой, но рот у нее был добрый. Она повела Генри в предродовую и распахнула перед ним дверь. Он вошел. Стены палаты были окрашены тускло-зеленой краской, и там стояли две кровати, одна – пустая, а вдоль стены помещались полки с подкладными суднами, тазиками для умывания, пузырьками из цветного стекла, полотенцами, серыми запечатанными пакетами. В дальнем конце палаты находилось окно, Генри взглянул в него и увидел грязный снег, и улицу, и старые дома, и кряжистую темную сосну.
– Ну, как ты, ничего? – спросил он.