355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Чамплин Гарднер » Никелевая гора. Королевский гамбит. Рассказы » Текст книги (страница 21)
Никелевая гора. Королевский гамбит. Рассказы
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 22:35

Текст книги "Никелевая гора. Королевский гамбит. Рассказы"


Автор книги: Джон Чамплин Гарднер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 32 страниц)

Я с чувством поблагодарил его за спасение моей жизни и пообещался держать в уме его советы. Он поглядел на носки башмаков, обдумывая эти слова, потом снова поднял взгляд на меня.

– Для пирата ты узлы вяжешь – из рук вон, – сказал он. И подмигнул.

Стало быть, он все время был с ними заодно, подумал я. Но лицо у него было как у херувима. Может быть, подумал я, это ошибка, что я как черта боюсь безобразного Уилкинса и чувствую себя в полной безопасности рядом с Билли Муром? От Благочестивого Джона я усвоил один урок: никогда не торопись решать, где в этом мире правда, а где – видимость. На всякий случай я стал постоянно носить при себе острую свайку и в первый же удобный вечер выдолбил тайник в переборке за койкой, где мог теперь прятать свои пожитки понадежнее, чем в матросском рундуке. Тайник получился просто замечательный, надо было только чуть сдвинуть узкую доску, и не столь уж важно, что прятать в него мне было нечего, кроме пустого кошелька и промокших часов на золотой цепочке.

На следующее утро я снова полез на мачту, помня совет Билли Мура о том, чтобы не думать про Никуда и сосредоточить все мысли на вере. Умен ли, глуп ли был этот совет, однако сработал он превосходно. С тех пор я больше не испытывал ни малейшего страха и на самой высокой бом-брам-рее. А через неделю я уже отсиживал в очередь с остальными вахту в вороньем гнезде, высматривая на горизонте китов.

Тут, должен сказать, для меня тоже была заключена тайна: неизвестно, по какой причине, но капитан Заупокой, прежде ко всему такой равнодушный, вдруг воспылал пламенным желанием во что бы то ни стало добыть кита. Может быть, его подстегнуло постоянное ворчание команды, так давно находившейся в плаванье, до сих пор бесплодном. Однако мне поневоле думалось, что этот полный поворот наступил что-то уж слишком внезапно и сразу же после замечания Билли Мура о том, что в прошлом рейсе капитан был другим человеком. Как бы то ни было, но теперь день и ночь снова и снова слышался с палубы оклик капитана – с порога капитанской каюты, из неразличимой темноты он кричал дозорным на топах мачт, чтобы они, если им дороги носы, хорошенько смотрели вокруг и подавали голос, лишь только завидят хоть тень дельфина. Вся команда вздохнула с облегчением, оттого что капитан снова стал – или почти стал – самим собой.

И ждать капитану Заупокою, как оказалось, долго не пришлось. На сорок первый день – шестнадцатый день в Тихом океане – с неба упал вопль:

– Вижу фонтан! Эй, вон фонтан!

И откликнулся суровым вопросом первого помощника:

– В какой стороне?

Весь корабль вдруг словно проснулся, все забегали, закричали, бросились спускать вельботы. Все – кроме капитана, который, как видно, был слишком тяжело болен.

– Хвост показал! – упал вниз крик из вороньих гнезд.

Но я не собираюсь утомлять вас китовой охотой. Довольно сказать, что они приволокли наконец добычу – могучего кашалота гигантских размеров и хитроумного облика. Длиною с судно, он мог бы ударом хвоста отправить всех нас на дно морское, а зубы его могли служить платоновским символом падения цивилизации. Вернулись с добычей, хотя капитан так и не вышел из своей пещерно-черной каюты; но и я тоже оказался в некотором смысле с добычей. Черные рабы, в существование которых я упорно верил вопреки издевкам Уилкинса и прочих и вопреки немому, подразумеваемому отрицанию старшего помощника мистера Ланселота, теперь сновали среди нас, звеня цепями, рубили, резали, тянули, волокли, зловеще распевая свое «Сойди с горы, Моисей». Так вот, значит, как, подумал я. Старик позаботился увеличить свою долю дохода таким примитивнейшим, древнейшим, подлейшим в свете способом. Не удивительно, что он их прятал. Ведь это все вольнолюбивые американцы, матросы и офицеры «Иерусалима» – включая и заморских дикарей-гарпунеров. Уже один смущенный вид мистера Ланселота или откровенно огорченное выражение на лице моего друга Билли Мура могли бы убедить капитана Заупокоя в том, что, чем меньше будет разговору о его рабах, тем лучше. Даже второй помощник Вольф, маленький злой немец, у которого были прямые, как пшеничная солома, волосы и явно дурной глаз, а сострадания в сердце не больше, чем у ведьмы на помеле, даже он неодобрительно поджал губы. Мой знакомец старый Иеремия стоял, облокотясь, на поручни штирборта и смотрел на нас своими невидящими белыми глазами.

– Мертвецы, – произнес он с белладоновой улыбкой.

У меня возникло предчувствие, твердое и ясное, как геометрическое понятие, что это его слово окажется пророческим. Но даже и с Иеремией я считал нужным хитрить, руководствуясь знаменитой максимой Дейви Кроккета: «Коли он не знает, что я сижу на дереве, он, поди, станет искать меня в Питтсбурге». Точно нахальный молодой капитан галеры, я встал, руки в боки, шапка на затылке, и говорю: «Ох уж эти ихние песнопения, сэр. Вот где они похоронили свою историю и вот чем питают свои хитрые заговоры». И я цинически рассмеялся. Иеремия стоял и, казалось, грустно размышлял о чем-то другом, что доступно только человеку с двойным зрением. Я стал плести ему дурацкие небылицы о том, как продавал и покупал рабов в Сан-Луисе и как меня однажды в Новом Орлеане чуть не укокошил спьяну один черномазый – напился, видите ли, забродившей патоки. Но старик тихо отошел прочь, и я остался разглагольствовать перед самим собой. Я прикинулся, будто не заметил его ухода. В лакированном поручне фальшборта я разглядел отражение кумачового платка – это Уилкинс, затаившись за вельботом, подслушивал меня, как хитрый Братец Лис из негритянских сказок. И я, как неунывающий Братец Кролик, продолжал ораторствовать в пустоту.

На следующее утро мистер Ланселот пришел туда, где мы с Билли Муром латали на палубе парус. Он постоял, глядя на нас сверху вниз ни дружески, ни враждебно, поглощенный своей скорбной заботой. Я ожидал, что он заговорит с Билли. Ведь я, кажется, уже рассказывал, что я часто видел, как они переговаривались, вроде шептались о чем-то. Но мистер Ланселот неожиданно обратился ко мне:

– Мистер Апчерч, вас желают видеть в капитанской каюте.

Я взглянул на Билли Мура. Он ухмылялся, на крепких веснушчатых щеках играли желваки.

– Поговори там на оккультные темы, – посоветовал он. – Капитан в этих делах дока.

Я посмотрел на мистера Ланселота – взгляд его был все так же рассеян и хмур, забота заострилась в нем, будто кунье рыльце. Я опомнился, вскочил на ноги и щелкнул каблуками. Мистер Ланселот в задумчивости повернулся и пошел впереди меня в капитанскую каюту.

XII

Не удивлюсь, если лет через сто или двести ученые откроют, что у всякого смертного есть дар ясновидения – второе зрение, есть свое царство чистого духа, мирное и не очень-то доступное, как, скажем, к примеру, Лапландия. Толковать здесь о старом корабельном пророке Иеремии вроде бы ни к чему, только тень на плетень наводить, но ей же ей, не я один, любой на «Иерусалиме» поклялся бы вам, окажись вы как раз тогда на борту, что, слепой-то слепой, и немощный к тому же, он был капитану дороже, чем все мы, вместе взятые. Он будто бы своим вторым зрением видел, где плавают киты. Он и не то еще видел, как я в конце концов убедился. Правда, может быть, он нас дурачил, это я допускаю. Но если все его искусство только инсценировка, только, так сказать, зеркала да блестки, как у тех бостонских шарлатанов (шарлатан-то он был так и так), ну что же, тогда пройдохи ловчее не рождалось на земле, вот все, что я могу вам ответить.

Но я сейчас говорю о более простых случаях второго зрения, с какими можно столкнуться где-нибудь в казино или на кухнях в Новой Англии. Не хочу сказать, что разбираюсь в этих делах, но из веревки, гвоздей и двух грибов, которыми со мной поделился гарпунщик Каскива, мне удалось сварганить некое подобие собственной теории.

Интуиция, шестое чувство – это религиозное переживание, бегство от плоского интеллекта в мир действительности, на родину души. Скажем так. У жителей Южных островов в Тихом океане, питающихся кореньями и грибами, есть странный опыт общения с природой: из разговоров с ящерицами, из ароматов диких цветов они получают ответы на вопросы, которые немыслимо разрешить ни одним из способов, доступных старому разбойнику Локку. Время и Пространство резвятся, то становятся остроумны и веселы, как Ариэль, то надуты и неловки, как Калибан в дурном расположении духа. Следствие предшествует причине, причины и следствия, пространственно отделенные друг от друга, не хотят разделяться во времени. Физический мир делается сумеречным, точно греза летучей мыши, а мир спиритуальный обретает плоть и плетется, бормоча себе под нос, или же, прямой и невозмутимый, как президент Линкольн, идет, печатая шаги ровно в один фут длиною. Для тех, кто не созвучен с такими вещами – для парижских рационалистов или маклеров с Уолл-стрит, занятых арифметическими выкладками, – рассказы о мистических переживаниях не более, чем детские сказки, может быть даже мошенничество, рассчитанное, как их собственные грандиозные планы, на обман доверчивой публики. Во всех наших обществах, от игорного клуба до китобойного судна, действует принцип достаточности – закон, который, сначала только диктовал, чем следует пренебречь в интересах успешного ведения данного дела, но в конце концов стал в сердцах изгонять и отвергать вообще всякую мысль, коль скоро она прямо не родит твердого, толстого банковского счета. Если сознание в целом – это бакалейная лавка со всем, что в ней имеется, до муравьев в хлебном ларе, до запаха оберточной бумаги и зеленого лука, до бечевки, тянущейся с мотка под потолком прямо над плешивой, очкастой головой мистера Примроуза, тогда интеллект – это кассовый аппарат, и выраженная словами мысль – бренчанье его дешевого железного звоночка. Расчленяя, точно вивисекторы, действительность, мы доходим до того, что всю вселенную, кроме головы да левой задней лапы, списываем, согласно чьему-то определению, в промышленные отходы. Но попробуйте пересадить нью-йоркского промышленника в Таллахасси, бросьте его там на три года проповедовать о добре и зле, или же поселите Джексона Каменную Стену в ирокезской деревушке и приезжайте посмотреть через полгода – это будут уже совсем другие люди. Мы основываем свою жизнь на благопристойных суждениях, но земной шар делает пол-оборота, выкатывает над нами Южный крест – и мы сжимаем зубы, боясь сойти с ума.

Правда ли, нет ли, что в этом мире есть много такого, что и не снилось нашим мудрецам, но, ежели бы я вырос на Тихоокеанских островах, я бы сейчас наверняка судачил с ящерицами и брал интервью у колокольчиков. А живи я в Тибете, я бы после смерти сидел себе в уголке и задумчиво слушал, как пережившие меня читают над моим трупом «Книгу мертвых». Словом, все наши мнения и верования не более как дурацкие предрассудки, даже если какие-нибудь из них и верны, что, по-моему, крайне маловероятно. Или, говоря уже совсем выспренно, человеческое сознание в обычных случаях – это искусственная ограда, возводимая нами из понятий и теорий, пустой корабельный корпус, сколоченный из слов и ходячих мнений, а снаружи плещется огромный, всепожирающий океан. Борта отрезают меня от всего, что снаружи, даже от моего собственного тела, в котором я хожу, а сам рассматриваю его со стороны, как какую-нибудь колченогую собачонку или топорище, или хитроумного дикого индейца, или царя за шахматной доской. Один гриб или одно сильное чувство (такое, как любовь) могут разнести его на мелкие куски. Я сразу становлюсь безумцем, смутной тенью и неспособен от обалдения даже выправить закладную бумагу. Но я же и звездный путь, я – законный монарх в царстве, которое Нигде. Я играю королевский гамбит, и отныне нет в мире ничего лишнего, ненужного, зряшного – все плодоносит. Будущее для меня – это прошедшее, и прошедшее – настоящее. Я взглядываю на черные заводы Сатаны, на тягучие, липкие потоки. Я качаю головой. И их как не бывало.

Я с самого начала почувствовал, что с этим капитаном Заупокоем что-то не так. В нем ощущалась какая-то глубокая противоестественность, но, трепетать мне или брезговать, было неясно. Теперь, на старости, повидав кое-что в жизни, я могу сказать, что точно таких же людей, как он, на свете полным-полно, – людей одной идеи и крутого нутра, неукротимых и бестрепетных, как молотилка. Они – из ряда вон выходящие. Они – соблазнители юных мегаломанов. (Какой юноша согласится снизойти и поверить, что вся тайна мироздания в заурядности, в мягкости и просто доброте душевной, и что величайшее благо, к которому может стремиться человек, – это с утра пораньше поработать засучив рукава, а вечером опрокинуть стаканчик-другой в забегаловке за углом? Возможно ли, чтобы Время и Пространство в сговоре меж собой создали столь превосходную машину и не имели при этом более зловещих целей?)

Так вот, говорю, я с самого начала почувствовал, что с ним что-то не так. Я был убежден, что капитан Заупокой в некотором смысле безумен (странное заблуждение, но я тогда был молод и неопытен; я не представлял себе, как прихотлива и дика может быть вселенная), и не сомневался также, что безумие капитана успело еще до моего появления на судне заразить чуть не всю команду. «Однако что есть безумие? – спрашивал я себя, размахивая, точно аукционщик, деревянным молотком и предаваясь размышлениям в вороньем гнезде под самым солнцем. – Был ли безумен Гомер, воссылая проклятья войне, отрицая самые основы своего мира во имя жизни, не испробованной никем ни до него, ни после? Был ли безумен Текумсе, погибший из-за того, что отказался продать Конгрессу воздух, облака и море? Что есть безумие в конечном счете, как не бесконечное высокомерие, дерзкое и всегда ошибочное утверждение, будто человек – это бог, ибо высокий этот пост остается всегда вакантен?»

Сколько раз во время нашего плаванья (я забегаю вперед) я видел капитана у поручней на мостике – он стоял в парадном костюме (капитан Заупокой слыл среди китоловов франтом) и высматривал в морской дали то, что он там искал, или с каменным лицом читал Библию, или же, точно автомат, возносил молитвы, повернувшись спиной к палубе и забыв обо всем на свете; и всякий раз меня сотрясали противоречивые чувства, уместные разве что в античной трагедии. О чем они говорили между собой, он и девушка – его дочь, как я полагал? И говорили ли вообще? Сознавала ли она, сколь нелепо ее присутствие на борту китобойца? Или она тоже помешанная? А если еще не помешанная, то скоро помешается. Она ни с кем не разговаривала, насколько можно было судить. Никогда – за исключением одного того раза – не выходила из своей каюты, разве, может, крадучись, ночью, когда на палубе ни души. Знает ли она, как, кружась, уходят под воду китобойные суда со сломанными мачтами и перебитым хребтом и зависают в зеленом царстве мертвых, где нет ничего, лишь кости утопленников да пронырливые тунцы? Слышала ли она, бодрствуя в ночи, псалмопение рабов в трюме и, эхом к нему, другую музыку – таинственный голос океана?

Хоть я и не подозревал еще этого тогда, следуя за мистером Ланселотом в капитанскую каюту, но не я один в команде был в нее полувлюблен, вернее, влюблен в дантовский образ красоты и нежности, невкусимой, недоступной и поэтому в конечном счете нереальной. Метис Уилкинс, как я узнал много позже, несколько раз отваживался заговорить с нею. В конце концов на сцене возник исполинский дог, обладатель громового рыка, и разорвал Уилкинсу плечо. После этого ей больше никто не докучал. Правда – и это я также выяснил позже – с ней иногда разговаривал старший помощник мистер Ланселот, однако в последнее время он не слишком-то блистал в светской беседе. С капитанской дочкой он, как и с нами, услышав, что его о чем-то спрашивают, только улыбнется, поглощенный какой-то своей таинственной думой, покачает головой, подожмет губы и так ничего не скажет.

Мы с мистером Ланселотом, должен заметить, за это время успели сойтись ближе. В промежутках между охотой жизнь на китобойце тихая. Мистер Ланселот подходил туда, где я работал, и стоял, наблюдая за мной, и я, чтобы он не успокаивался на мой счет, болтал с ним о том о сем. Я рассказывал ему такие истории, от которых у человека, менее занятого собственными мыслями, глаза бы на лоб полезли. Толковал с ним о грабежах, убийствах и бог знает о чем еще. Он, конечно, верил каждому слову и в то же время не верил ничему. Он продолжал носить мне книги из капитанской каюты, и порой мы с ним вполне разумно беседовали на философские темы. Я еще в ранней молодости усвоил, что всякий человек, если только он не оголтелый фанатик одной идеи, может философствовать не хуже прочих. Меня убедили в этом бостонские фокусники и профессора шарлатанства вроде Флинта, которые незаметно связывали и развязывали узлы, совали зеркала на дно ящиков, стреляли, нажимали рычаги, а сами преспокойно разглагольствовали о взглядах Лейбница, Маркса или Винкельмана. Мистера Ланселота интересовали самые разные вещи. У него был ум как овчина: не острый, не целеустремленный, но застрянет в нем какой-нибудь репей, так уж накрепко. Любознательность его возбуждали чудеса животного и растительного мира. Он немало приметил в жизни явлений разрозненных, но любопытных. Обратил внимание, как видоизменяются клювы и когти с изменением широт к югу и к северу от экваториальной зоны. Познакомился с забавными теориями Гёте из «Metamorphose der Pflanzen» и с теорией «органической силы» Мюллера. Слышал что-то такое насчет того, что будто бы яйца испытывают страх, а растения умеют чувствовать и знают о приближении друга – человека ли, паука – за много миль.

– Да быть не может! – сказал я ему.

– Доказанный факт. Вот прочтите. – Он вытащил из бумажника, аккуратно разгладил и протянул мне пожелтевший листок из какого-то научного журнала. Я прочел:

«Во время опытов в Пражском университете мы познакомили гардению и паука. Затем паук был удален из помещения. Его выпустили на свободу на темной лестнице, и один из нас должен был его отыскивать. Другой следил за сенсорным указателем, который был присоединен к гардении, и каждый раз, как прибор регистрировал возбуждение цветка, наблюдатель кричал идущему за пауком: „Близко!“ Этим способом мы неизменно обнаруживали паука».

– Собаки, – продолжал мистер Ланселот, – могут, как известно, отыскать хозяина на другом конце материка. – И озабоченно посмотрел в морскую даль.

Интересовался мистер Ланселот также и астрономией, полагая здесь некую связь. И о чем бы ни заходила речь, я непременно поминал мудреца на Луне, я даже ссылался на авторитет самого Гёте, с которым якобы болтал когда-то в Зеландии. Старший помощник потирал подбородок, хмурился, глядя в печали на ночную гладь моря, и временами тяжело вздыхал, точно осужденный. Я-то знал, о чем его печаль. Его научные познания трусливо бежали перед лицом его религии. Глупый человек! Я бы, наверно, посоветовал ему, если бы дал себе волю, но я не мог себе позволить такой роскоши. Это сразу поставило бы меня в один ряд с ними, и стало бы еще одной бессловесной жертвой больше на этом невольничьем, узничьем корабле. (Глупый заносчивый юнец, скажете вы. И я соглашусь с вами.) Впрочем, над его теориями я тоже иной раз размышлял.

Замечу еще, что он интересовался и черной магией – заразился от капитана, так надо полагать. У старого Заупокоя была богатая библиотека по индусской мистике, месмеризму и переселению душ. Он занимался опытами по передаче мыслей на расстоянии, так рассказывал мне мистер Ланселот, и от встречных китобойцев всякий раз вместе с почтой для команды получал пакеты от Британского общества парапсихологических исследований. Мистер Ланселот, когда касался оккультных тем, совершенно терял голову. К его услугам были факты сенсорные и факты иллюзорные, и приветы от Ньютона и сообщения общества столовращателей, но связь, которой жаждала его методистская душа, исчезла – не было этического элемента, магниевой вспышки, человека с нимбом вокруг головы. Голый факт убивал его. Его вздохи становились все глубже и шли уже, казалось, из его башмаков, а глаза он щурил так сильно, что приходилось опасаться за его зрение.

В тот вечер, идя вслед за ним в капитанскую каюту, я не испытывал соблазна продолжить наши с ним беседы, он же сам был тих, как снежная шапка на воротном столбе. Какие мысли его сейчас угнетали, догадаться было невозможно, и стремительная его походка ничего не говорила мне о том, что меня ждет у капитана. До этой минуты я и сам не подозревал, как я мучительно боюсь человека, который сейчас призвал меня к себе. Я без улыбки вспоминал давние слова преподобного Дункеля о «Порядке и его подданных в колодках… с изодранными, распухшими ногами».

У двери каюты мистер Ланселот остановился и, наклонив голову, прислушался. Затем постучал. Занавеси на иллюминаторах были плотно задернуты, я не видел ни проблеска света. Мистер Ланселот постучал еще раз, и наконец отозвался странно приглушенный голос капитана: «Войдите, сэр!» Мистер Ланселот распахнул дверь, затем отступил и жестом предложил мне войти. Лишь только я ощупью переступил порог – там было темно, как в логове курильщиков опия, – дверь за мною бесшумно затворилась.

XIII

Ручаюсь, что вы в жизни не видели подобного помещения. Все переборки сверху донизу были затянуты темно-красным бархатом, и видно было, что не красоты ради, а для целей куда более зловещих – так мне по крайней мере представилось в первую минуту. Весь в пятнах, мятый, слежалый и потертый, истрепанный и траченный молью, бархат напоминал старый занавес из погорелого театра. Мебель у капитана была тоже удивительная: тяжелые, обитые темно-зеленой кожей кресла, в каких впору восседать капитанам индустрии – по крайней мере раньше было впору, когда они были новые, – и мореного дуба штурманский стол, столетье назад, быть может, стоявший в каком-нибудь важном конференц-зале. По всем четырем углам возвышались узкие зеркала, единственно затем только, казалось, чтобы ни один смертный не мог подкрасться к капитану незамеченным. От отца я слышал рассказы о странностях китобойных капитанов – это надменный, неистовый люд, многие из них повредились умом во время своих ужасных плаваний, – но странности капитана Заупокоя превосходили все, о чем мне доводилось слышать. Горела только одна лампа – спермацетовый фонарь на цепи над столом. А под ней у стола сидел капитан, и сзади него – слепец Иеремия, оба – спиной ко мне. Когда я вошел, слепец обернулся, капитан же ничем не выказал, что знает о моем прибытии. Недвижный, он продолжал, сгорбясь, сидеть над своими картами, – совсем как неживой, если не считать редких клубов дыма, вылетавших из его трубки.

– Вы посылали за мной, сэр? – наконец спросил я.

Капитан как-то странно, запоздало дернулся, но вниманием меня не удостоил. А старый Иеремия поднял палец к губам и произнес еле слышно, весь просветленный, словно в экстазе: «Говори тише, приятель. Капитан – очень чувствительный человек. Лишний шум, избыточный свет – и он испытывает адские муки».

Я понимающе кивнул и больше ничего не сказал. Я готов был поклясться, что его слепые глаза пристально всматриваются в меня с ликованием льва перед прыжком, но мне было сейчас не до Иеремии, мысли мои занимал капитан Заупокой. Он оказался крупным мужчиной, одетым во все черное, а на плечах у него висела короткая накидка, какие можно видеть на кучерах у театрального подъезда. Волосы были такие же черные, как и одежда, но с проседью, длинные, курчавые – шевелюра, какой не покрасуешься: жесткая, как шкура горного козла, как конский волос под диванной обивкой.

Наконец, медленно, весь дрожа, словно в белой горячке, он повернул голову, и я увидел густую черную бороду и осповатый, покойничий нос. Он был калека – настоящий горб подымался у него на загривке, как у кашалота, – и лицо его всегда смотрело в пол, так что в противовес он вынужден был постоянно закатывать глаза кверху. При первом же взгляде в эти глаза было ясно, что капитан очень болен, да к тому же, вероятно, и пьян. Еще едва только переступив порог, я ощутил, хотя и не сразу осознал, что в каюте стоит крепкий спиртной дух, точно над перегонным кубом. Капитан слегка подался вперед, быть может затем, чтобы встать, но тут же передумал.

– Подойди сюда, сынок, чтобы тебя было видно.

Я немедленно повиновался, зашел сбоку стола и встал перед ним, заложив руки за спину и пытаясь глядеть ему в глаза. Последнее оказалось невозможно. От его взгляда меня такой мороз продрал по спине, что я едва не бросился бежать. Жутким было и лицо его – более сморщенной и безобразной физиономии я не встречал никогда в жизни. У него были клочковатые черные брови, жесткие и курчавые, как и волосы, торчавшие на две стороны, так же как борода и усы. Но что придавало его облику особую жуть, это, несомненно, одежда: костюм его был сама элегантность, словно капитан упивался собственным безобразием и стремился придать ему наиболее впечатляющее обрамление, как дорогой картине.

Он поднял к трубке руку в шелковой перчатке и кружевной манжете и так держал ее, лишь легко оглаживая пальцами черенок.

– Стало быть, ты и есть грозный пират Джонатан Апчерч? – спросил он.

Я кивнул:

– Да, сэр.

Глаза его оставались недвижны и не мигали, устремленные в одну точку. Он был все так же тих и недоступен, точно существо с другой планеты, где сила тяжести в семь раз меньше нашей, и когда он наконец прервал молчание, то произнес холодно, голосом ассирийского божества, голосом паука:

– Джонатан Апчерч, вы – лжец.

Я покраснел, может быть, даже побагровел.

– Да, сэр.

Признание это, при всей своей простоте, принесло мне такое море облегчения, что я даже удивился. Я ощутил себя человеком, неожиданно для себя самого опустившим в кружку сборов стодолларовую ассигнацию. Быть может, где-то там, где борода сходилась с усами, он улыбнулся – так мне подумалось, хотя, откуда я это взял, бог весть. Ужасное его лицо по-прежнему было обращено ко мне.

– Ваше имя, сэр? Ваше настоящее имя.

Некуда от него было деться, не было на земле такой силы, чтобы пересилить его блестящий взгляд. Да я и не пытался увильнуть. Я ринулся в пропасть, словно на дне ее мне было уготовано вечное спасение.

– Джонатан Адамс Апчерч, – сказал я.

Он потянулся за бутылкой, но передумал.

– Откуда родом? – спросил он.

– Из Бостона, сэр. Я школьный учитель.

– Опять ложь?

– Нет, сэр. Это правда.

Он чуть-чуть наклонил голову, обдумывая, недвижный как вечность (если отвлечься от мелкой дрожи) чернобородый, сгробленный, недобрый Будда. Наконец, голосом приглушенным, словно донесшимся из другой комнаты, он произнес:

– Кое-кто здесь на судне утверждает, что вы с Запада. Говорят, будто вы хорошо знаете Миссисипи.

– Из книг, – ответил я. – Я собирался туда поехать.

Он словно не слышал.

– Вы и ведете себя как житель тех краев. Я сам там не бывал, но рассказы слышал. По-моему, вы мошенник с берегов Миссисипи.

Почему мне вдруг очень важно стало убедить капитана Заупокоя, что я говорю правду, когда я так старался обмануть всех остальных, – трудно сказать. Может быть, нечеловеческий его облик тому виною. Захотелось выбить из него хоть искру человечности себе в поддержку и утешение. Словом, это оказалось до отчаяния важно, по крайней мере я так считал. Я подался вперед, я почти вплотную к нему придвинул лицо, заискивающее, страдательное до комизма.

– Я говорю истинную правду, капитан.

Он еще немного поразмыслил, потом странным образом отвесил мне легкий вежливый поклон и переменил тему:

– Вы знаток древних языков, как я слышал?

– Я немного знаю латынь, сэр.

– А греческий?

– Нет, сэр.

Я почувствовал, что краснею.

Он перевел взгляд на Иеремию; видно было, что он не просто разочарован, но ужасно раздосадован. Однако последовали другие вопросы.

– Арифметику знаете? – тихо спрашивал он. – Географию? Закон Божий?

Трепеща, едва держась на слабых ногах, я отвечал ему безукоризненно честно. Он допрашивал меня так настойчиво и яростно, хотя оставался при этом недвижен, и лицом ни разу не дрогнул, и говорил почти шепотом, – что я смешался, запутался и уже сам готов был усомниться, что действительно был когда-то учителем. Пьяный или трезвый – что он пьян, было мне теперь совершенно ясно, – капитан Заупокой произносил слова достаточно внятно, хотя и глухо, и, может быть, даже не вполне отчетливо, а мысль его была остра, как у прокурора. К чему он клонит, я не имел понятия. По лицу его угадать ничего было нельзя – отчасти из-за темноты, но главным образом потому, что он умел прятать любые проблески чувств, даже если они у него и возникали. С таким лицом ему бы в покер играть. (Сбоку на шахматной доске были расставлены фигуры и, видно, велась игра.) Мне вдруг пришло в голову, что он допрашивает меня, как наниматель слугу, тщательно проверяя не только мое знакомство с предметом, но и мои моральные устои. Лишь только мысль эта меня осенила, как тут же в глубине души у меня зашевелилась одна невероятная догадка. Я почувствовал, что опять катастрофически краснею, ужасное смятение наполнило мне грудь, целый вихрь надежды и страха, голос мой пресекся. Где-то здесь, на борту «Иерусалима», у капитана Заупокоя есть дочь, оторванная от дома, от школы!.. Капитан заметил мое волнение и сразу же прекратил допрос.

– Вы должны извинить меня, – проговорил он, все так же недвижно сидя за штурманским столом. – Я задаю вам эти вопросы не из пустого любопытства, как могло бы показаться.

Он отвернулся и посмотрел на дверь, ведущую во внутренние покои. Он так изогнулся, так вытянул шею в направлении этой маленькой дверцы, что мне подумалось: сейчас он ее позовет, свою дочь, красавицу Августу! Я непременно упаду в обморок при виде ее, почувствовал я. В голове моей возник ее образ – она стояла надо мной в мягком, трепетном мерцании звезд! Палуба уже начала ускользать у меня из-под ног. Осмелюсь ли я заговорить с ней? Немыслимо! Да она рассмеется, увидев меня, вспомнив нашу первую встречу, когда я, Джонатан Апчерч, кувырком скатившись по трапу, точно большая тыква на ярмарке, лежал перед ней, беспомощно распростертый на спине. Никогда уже на этом свете после подобного унижения не отважусь я встретить лицом к лицу мой идеал женского совершенства, мечту души моей – Августу. Но я видел, что он готов позвать ее сюда, и надежда в моем сердце была столь же необъятна, как мой стыд, мой страх.

Он снова оглянулся, пристально посмотрел на меня все так же без выражения.

– Вы кажетесь слишком молодым для учителя.

– Мне девятнадцать, сэр, – сказал я.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю