355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Чамплин Гарднер » Никелевая гора. Королевский гамбит. Рассказы » Текст книги (страница 31)
Никелевая гора. Королевский гамбит. Рассказы
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 22:35

Текст книги "Никелевая гора. Королевский гамбит. Рассказы"


Автор книги: Джон Чамплин Гарднер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 32 страниц)

– Именно так! Именно так!

Полина окликнула нас сверху, спросила, не останусь ли я поужинать. Я сказал, что должен встретиться с Джоанной в ресторане – она работала над пьесой для флейты, – но, взглянув на часы, понял, что уже опоздал на полчаса. Я встал, свалился, снова поднялся – комната кружилась, как Эйнштейново мироздание, – и стал искать свое старое черное пальто. Джон Нэппер явно встревожился.

– Я пойду с вами, – сказал он. Полина остановилась в дверях. Я нашел пальто, кое-как натянул его, отыскал и свою мрачную черную старую шляпу. Они поговорили между собой. – Подождите, Джон! – крикнул мне Джон Нэппер. – Мы идем с вами. Обязательно! – Они сияли от радости. Лучше они ничего не могли придумать. Полина стояла в дверях, высокая, внушительная, готовясь подхватить меня, если я опять споткнусь. Голову она наклонила, широко улыбаясь, как женщина на старинных индийских барельефах, – девушка, стучащая по дереву. Символ плодородия. У нее были огненные крылья. В углу Джон ползал на четвереньках, разыскивая башмаки. Он щелкнул пальцами, встал и прошел мимо меня. Вскоре они оделись. Полина, элегантная, высилась до небес. Джон, в черном костюме, ослепительно белой рубашке, – еще элегантней; он мог поспорить величием с Эдуардом Седьмым – ослепительный, как Спаситель наш. Иисус Христос во всей славе второго пришествия.

Мы поймали такси. Мы говорили о Малере и метафизике.

Мы приехали в ресторан, когда Джоанна уже поужинала. В гневе она была прекрасна. Ее рыжие волосы, как языки пламени, струились по темно-синему платью.

– Какая ты красивая! – сказал я.

– Свинья! – сказала она. Я подмигнул Джону.

– Чудно! – сказал он и стал что-то плести. Хотя Джоанна и хмурилась, я все же выпил вина. Вскоре – не помню, как это случилось, – кто-то полез со мной в драку. Из-за Самуэля Беккета, если не ошибаюсь. Джоанна выбежала в слезах. Полина бросилась за ней на улицу.

Потом я очутился вместе с Джоном Нэппером в такси – мы отчаянно гнали эту черную приземистую колымагу. – Черт бы побрал этого дурака валлийца! – сказал он. Его шевелюра походила на сияние. Его профиль был воплощением идеи Платона о царственности.

– Я его одолел? – спросил я. Губа у меня кровоточила.

– Ты был великолепен! Великолепен! – Джон Нэппер закинул голову и расхохотался. Я сидел, сгорбившись в темноте.

– Вы сумасшедший! – ласково сказал я, покачав головой. – Всегда видите во всем только хорошее.

– Но ведь хорошее есть! – сказал он, будто это самая неопровержимая истина на свете. – И драться с этим, закрывать глаза на все хорошее тоже чудесно. Мне это нравится. Но понимаешь, человек стареет, теряет это кабанье упрямство. Эх, стать бы снова молодым, бунтарем. – Вид у него был молодой, бунтарский.

– Сумасшедший! – сказал я.

– Вот именно! – сказал он. Он наклонился вперед, огромный, на голову выше меня. За окном такси, словно сон, пролетало Челси. (Тернер жил двойной жизнью – две разные жизни, две разные жены. В одной жизни он был неким капитаном, настоящим морским волком, в другой – прототипом диккенсовского Скруджа, хотя на самом деле был тайным филантропом.)

– Вот именно, – сказал Джон Нэппер.

– Вот именно! – прошептал он и, блестя широко раскрытыми глазами, метнул улыбку в темноту, как копье.

Люси купила свой портрет за семь пенсов. Не за американские пенсы. За те английские монеты, что и темнее и тяжелее, те, что кладут покойникам на глаза, чтобы не дать им снова открыться.

ДИАЛОГИ ДЖОНА ГАРДНЕРА

Генри Сомс держит бензоколонку и крохотную закусочную под бесхитростной вывеской «Привал», последний приют перед Слейтером – проезжий может выпить тут кружку кофе и переждать непогоду, разыгравшуюся в Катскиллских горах. За Слейтером лежал Атенсвилл, потом еще города, а где-то – уже совсем непостижимый Нью-Йорк. Чем большее расстояние охватывал умом Сомс, почти не выезжавший из родных мест, тем больше дивился тому, «что на свете живет такое множество людей, в особенности бедняков с изможденными лицами», и все «снуют, спешат». Не беспорядочный же это поток, как скатывающиеся с горы камни; в их движении должен быть смысл.

Видения и голоса обступали Сомса, когда он, глотая сердечные пилюли и задыхаясь от тесноты в груди, сидел на кровати и вслушивался в ночные звуки. По 98-й дороге идет грузовик, миль пятьдесят делает, нет, не останавливается, водитель, наверное, спешит к своим или чтоб угодить боссу. Когда рассеивался туман, Генри мог разглядеть у подножия холма похожие на надгробные камни хлева Фрэнка Уэлса. Он думал, зачем старый приятель попросил его взять на подмогу шестнадцатилетнюю Кэлли – он и сам справляется пока в закусочной. Что-то разладилось у ее родителей. Сомс думал о мечте Уилларда Фройнда – хочет стать автогонщиком – и о том, что «существует некий рок, который неизбежно разрушает планы молодых», хотя, с другой стороны, «без нелепых надежд молодежи все закончилось бы уже на Адаме». Он думал и о Джордже Лумисе, как тот сидит до полуночи один в огромном старом доме на Вороньей горе, – ему еще и тридцати нет, а сколько выпало на его долю.

Сон не шел к Генри Сомсу. Он думал, думал, и у него болело сердце.

Люди поговаривали, что Сомс не в себе, видно, зашибает. Может, они и правы, он пьян, «пьян здоровенной, глупой и нескладной любовью к человеку». Он и сам не знал, почему ему до слез жалко беспутную шоферню, пьянчуг, всяких кэлли и уиллардов – разве помочь им всем? Что-то накатывало на него, он втискивал грузное тело в старенький «форд» и несся на Никелевую гору и думал: вот, ровно Иисус Христос на колеснице к небесам возносится.

Большой, тучный, неуклюжий, неуравновешенный, стареющий мужчина в проволочных очках, с больным и большим сердцем, уподобляемый автором богочеловеку и пародийно сниженный едва ли не до уровня сентиментальности и смехотворности. Таким предстает перед читателем главный герой романа «Никелевая гора», который открывает эту книгу, – первую книгу Джона Гарднера на русском языке. Да и в Соединенных Штатах имя этого писателя сравнительно ново, хотя уже утвердилось как авторитетное в американской прозе 70-х годов.

Джон Чэмплин Гарднер-младший родился в семье фермера и проповедника 21 июля 1933 года под городком Батейвия в западном краю штата Нью-Йорк, упирающемся в озера Онтарио и Эри. Он изучал гуманитарные науки и словесность в нескольких университетах Северо-Востока страны, потом в середине прошлого десятилетия обосновался преподавателем древнеанглийского в Южно-Иллинойском университете в городе Карбондейл. Первая печатная работа Гарднера, зафиксированная в справочнике «Кто есть кто» (1976), – «Формы художественной литературы» (1961). За ней последовали другие, выдавшие интерес к медиевистике, классицизму и вообще старой литературе. Этот интерес проявится впоследствии в его собственном творчестве, сообщая ему уникальную особенность. Американские критики нередко будут сетовать: филолог пересиливает художника, и тут же добавлять, что в определенных случаях традиционные формы служат новаторству. Так или иначе, эти линии литературной работы Гарднера действительно постоянно пересекаются даже в одном сочинении.

Сейчас Гарднер – автор полутора десятков книг: романов, эссе, специальных исследований, сборников сказок для детей и даже переложенной гекзаметром эврипидовской «Медеи» – «Язон и Медея» (1973). Диапазон его интересов широк. Он может выпустить подряд романизированную биографию «Жизнь и эпоха Чосера» (1977) и научную монографию о поэзии великого англичанина. А на следующий год литературно-критической книгой «О моральной литературе» (1978) добраться до ядра злободневных споров о сегодняшнем американском романе, которые вот уже несколько лет ведутся в его стране. И что замечательно: убежденный приверженец свободного артистического воображения, фантазии, сам смело экспериментирующий художественными структурами и часто сталкивающий архаику и архисовременность, Гарднер утверждает трудную разветвленную динамичную диалектику взаимодействия искусства и действительности, безбоязненно выступает против бессодержательных словесных образований, как у Дональда Бартелма, Джона Барта, Уильяма Гэсса. В понятие моральной литературы он, во многом опираясь на эстетику Толстого, вкладывает не узко дидактический смысл, а способность литературы помогать жизни, обогащать ее, делать лучше. «Искусство может и разрушить и создать цивилизацию»[7]7
  Высказывания Гарднера взяты из развернутой беседы с ним, опубликованной в журнале «Атлантик» (май, 1977). – Прим. автора.


[Закрыть]
.

Первые романы Гарднер написал на исторические или легендарные сюжеты, правда, американские критики вычитывают в них актуальный смысл. Непосредственно к современности писатель вышел в 1972 году нашумевшим романом «Диалоги с Солнечным».

Само название романа вызывает двуединое представление: диалог как самостоятельный литературный жанр (вспомним «Диалоги» Платона, например, или «Племянник Рамо» Дидро и более поздние) и диалог как важнейшее выразительное средство художественной речи, ставшее неотъемлемым качественным свойством нового, современного романа – диалогичностью. Поиски истины в сопоставлении и столкновении двух точек зрения, двух мнений, двух «правд» – именно так во многом строится Гарднером роман.

В интервью, данном весной 1977 года, писатель высказался в том смысле, что в нем живут два человека: республиканец из штата Нью-Йорк, консерватор по натуре; в другом есть что-то от богемы, тот не желает мириться с существующими социальными формами. И когда Гарднер обнаруживает в жизни ситуацию, которая выражает «эту войну в моей собственной личности», возникает замысел романа. Признавая этот субъективно-психологический фактор, невозможно не видеть, что диспуты шефа полиции Кламли и молодого анархиста по прозвищу Солнечный, которого он должен выследить, вскрывают характерные моменты в общественно-нравственном бытии США. Смысл их тайных бесед выходит за рамки непосредственно описанной ситуации, воссоздающей накаленную обстановку в Штатах конца 60-х годов, когда страна стояла едва ли не на пороге второй гражданской войны. Кламли охраняет существующий общественный порядок, воплощает закон и власть как нечто устойчивое, хотя бы внешне. Солнечный же – воплощение бунта, неограниченной свободы мысли, воображения, поведения, он и возвращается-то в родную Батейвию, чтобы все тут перевернуть, «взорвать». Гарднер не отдает предпочтения ни одной из сторон: ни закосневшей системе, ни анархическому активизму. В стране, где бездна «горя, и безнадежности, и ярости», как говорится в романе, механистичное «либо – либо» бесплодно.

К такому же итогу приходит и пресвитерианский священник Пик в рассказе Гарднера «Долг пастыря». Пик пытается пробудить своих прихожан от умственной спячки, от безразличия ко всему лежащему вне круга их узколичных интересов. Но он вызывает недовольство своей паствы чересчур вольными речами с кафедры и к тому же не осуждает молодого бомбиста, объявившегося в Карбондейле. Он переживает глубокий кризис веры, чувствует недостаточность христианских заповедей перед зрелищем пропасти, разверзшейся между местными обывателями и этим голубоглазым – как и Солнечный – чужаком-экстремистом.

…Несмотря на первые тревожные сигналы, рассылаемые автором по тексту, начальные главы «Никелевой горы» воспринимаются все же как благостные, если не банальные. Генри Сомс берет в жены Кэлли, «соблазненную и покинутую» Уиллардом, и признает за своего чужого ребенка. Сыграло свою роль повседневное общение с молоденькой сметливой помощницей – где тут устоять одинокому мужчине. И все же им движет скорее не влечение, а сострадание: как бедняжке найти выход из создавшегося положения.

Оба они не сразу освобождаются от призрака уехавшего Уилларда. Темный лес подступает к дому, и Генри чудится угроза – будто юноша покушается на его счастье. Во время родовых схваток Кэлли в беспамятстве зовет Уилларда. Но тот не вернется: сломленный волей отца, наживающегося на бедствиях фермеров, он бежал от «механизированного, хладнокровного, стяжательского зла», каким ему видятся молочные фермы Фройнда-старшего. Во всяком случае, не вернется ко времени, а оно движется и лечит Кэлли и Генри, как лечит и величественная природа вокруг. Крепнет их взаимная привязанность, входит в привычку, постепенно преображая обоих. Уже стоит новый дом – соседи подсобили в работе, день ото дня растет маленький Джимми, оживляется торговля. Кажется, вот-вот воцарится в душах героев и в романе покой, умиротворенность, гармония. Покидая гостеприимный уют друзей, Джордж Лумис оглянется. Сомсы стоят втроем на освещенном крыльце – как на рекламной картинке. Или в другом месте. Сомс едет в машине: «…вся долина открывалась перед его взглядом, подобно написанной маслом картине… В золотистом предвечернем свете это словно сад: в точности так должен выглядеть рай… Еще чуть-чуть фантазии, и можно вообразить ангелов в небе, как на картинке из Библии… Хотя Вечность – это что-то совсем другое. Тракторов там, во всяком случае, не будет, и деревьев тоже, и полей…»

Тут все дело в «как»: как на рекламе, как в раю. Условность до поры сдерживает внутренний напор романа. Мир прекрасен, когда населен ангелами, но «то, во что приятно верить, не обязательно правда».

Не стоит чересчур доверчиво относиться и к подзаголовку «Никелевой горы»: «Пасторальный роман». Думается, что писатель выразил в нем свое уважение к давней, восходящей еще к античности традиции с ее непосредственным чувством сельской природы, радостью труда на земле, естественной простотой человеческих отношений. Одновременно он приспосабливает традицию к собственным нуждам и полемически переосмысливает руссоизм. В классической пасторали страдании и печаль всегда облачены в непорочные мягкие тени «страны, которая далеко», как писал Суинберн. «Страна» Гарднера совсем близко, и сладостную элегическую грусть заступила щемящая тревога. Писателю – нашему современнику чужда манерность прециозной литературы: его персонажи – «деревенщина». Буколическая элегичность старинной формы взрывается неподдельными человеческими коллизиями и природными стихиями. Роман взирает на свое жанровое обозначение с почтением, но и с подчеркнутой иронией.

Плавное его течение резко нарушается, когда Генри из жалости пригрел и приютил у себя Саймона Бейла, несчастного, опустившегося, упрямого старика, которого подозревают в поджоге собственного дома и убийстве жены. Саймон – иеговист, нетерпимый в своем религиозном рвении: время распалось, в людях гордыня, всюду зло, дьявол бдит. Жарок бесконечный спор между этим фанатиком и Джорджем, в ком тот видит сатану во плоти – и точно: узколицый, искалеченный, язвительный. Этот спор тянет Генри в разные стороны, так же как раздирался он между правотой Кэлли и сочувствием к Уилларду. Герой буквально распят на кресте противоречий.

Кризис наступает тогда, когда двухлетнему Джимми начинают сниться страшные сны: он видит дьявола! Генри накричал на Саймона, и, сбегая с лестницы, тот расшибается насмерть.

Тот, в чьей натуре заложено помогать ближним, невольно подтолкнул человека к гибели. Благое дело обернулось бедой. Добрый поступок пошел во зло. Полярные переходы умственных и психических состояний – в природе гарднеровского таланта.

Писателя спросили: многие ваши герои живут «в тени смерти», это намеренно? Да, они так или иначе «рисуются на трагическом фоне, потому что ценности имеют значение, только если они подвержены изменениям, как и мы сами. Если б мы жили вечно, все ценности, которые я исследую… ничего бы не стоили». В романе много смертей, пожалуй, даже слишком много, иной раз и не продиктованных художественной логикой.

Погиб пожилой старьевщик Кузицкий – поляк или русский, которому изливал ноющую душу Сомс и никак не мог излиться до конца. Милях в десяти, на Никелевой горе, кто-то убил куском трубы одиноко живущего старика. Стал жертвой собственного религиозного экстаза жалкий и агрессивный Саймон Бейл. Сгинула, словно ее и не было, нелепая, невесть откуда взявшаяся Козья Леди – в повозке, запряженной козами, она разъезжает, ища сына: мир-то невелик! Разбился в автомобиле, налетев в темноте на снегоочистительную машину, торговец цветами мистер Джонс, которого попросил подбросить Уиллард – он считал, что в Америке надо спешить.

Генри погружен в состояние полной подавленности: он мучается не только виной – ему нестерпимо думать, что он стал пешкой в руках случая.

Человек не должен быть игрушкой – эта мысль ставится романом в более широкий социальный контекст. Радио приносит весть: восемь графств объявлены районами бедствия – засуха. Мрачнеют лица окрестных фермеров. Прогресс, машины, химикалии, но «земля насчет прогресса ихнего не знает», – говорит старый Джадкинс. Без дождя не будет хлеба, сена, нечем будет кормить скот зимой. Растут цены, обостряется конкуренция, так что мечтают они уже не о богатстве: «Дай бог выжить – и то хорошо».

«Нужно верить в лучшее», – говорит Кэлли. «Да нет, – возражает ей Джадкинс, – держаться надо, вот и все».

За той настойчивостью, с какой едва ли не все крупные американские прозаики повторяют как наваждение клятву или завет эту формулу, нельзя не ощутить предельность ситуаций, возникающих в окружающей их действительности на протяжении всего нашего столетия.

Проза Гарднера предметна, проста и прозрачна. Он владеет нечастым даром: умеет воссоздать зримую картину чувственного мира – будь то пейзаж, трудовой процесс или бытовая сценка. Увы, слишком часты примеры того, как нынешние американские романисты разучаются искусству пластики. Не то у Гарднера: ты видишь людей, автомобили, деревья, горы, слышишь голоса и шорохи, почти физически воспринимаешь этот малознакомый мир, и он входит в тебя или ты входишь в него, становишься его частью, а он частью тебя самого. Ты движешься вместе с ним, уносимый потоком живой жизни, и, как часто бывает в повседневности, по лености ума и среди сутолоки обстоятельств не особенно задумываешься над тем, что же собственно, происходит.

Между тем едва ли не в каждом абзаце за внешним течением слов и событий чувствуется в глубине нечто более значительное, чем улавливаешь поверхностным взглядом. Это «нечто» остается до поры неясным, зыбким, как туман, опускающийся в долину в безветренные осенние ночи и полный бесформенных образов, которые наполняешь собственным воображением. Постепенно эти призрачные видения принимают более устойчивые очертания, форму, плоть, и тогда пластичная предметность оплодотворяется мыслью. Никто не рискнет назвать «Никелевую гору» событийным или описательным романом, но как он далек от так называемой «интеллектуальной» прозы, якобы неизбежной для передачи реальностей нашего трудного времени.

Мысль у Гарднера не всегда дается легко, она требует твоей собственной умственной работы, способности и желания сопоставлять, соразмерять, сцеплять. Местами ассоциативность стиля неожиданна и вольна. Она предполагает медленное, пристальное чтение, навыки которого, к сожалению, утрачиваются по мере нарастания темпов жизни, но которые тем более необходимы из-за обманчивой легкости слога нашего автора.

Один пример гарднеровских сцеплений, всего три странички к концу шестой главы – «Башня Нимрода».

Кэлли делится с мужем: ей тоже приснился Саймон, он будто бы понял, как виноват перед ними.

В памяти у Генри тут же выплывает воспоминание о мыслях на Никелевой горе, возникавших точно из клочьев тумана, и о том, как в ясные ночи он что есть силы гнал по извивающейся ленте дороги, держась осевой линии, чтобы не свалиться с крутизны или не наскочить на склон.

Другое воспоминание: они с Джорджем на автомобильных гонках в Олбани, он не понимает своего друга: тот ждал, хотел, чтобы машины столкнулись.

«Он погубит нас», – вскрикивает Кэлли. И подумала о взаимной неприязни между отцом и священником, о вздорной бабьей несдержанности матери и как однажды отец в сердцах ударил ее.

Она вспомнила и как пала у них корова, и тушу, естественное дело, сбросили с обрыва на свалку.

«В мире здравомыслия не нужно ни во что верить, и так все ясно. Вера необходима там, где начинается бессмысленное» – это идет, по-видимому, от Дж. Гарднера.

«Он погубит нас», – повторила она. Генри покачал головой: «Нет, он нас спасет».

Только прочитав главу до конца, можно проникнуться насыщенной содержательностью этого отрывка, вовсе не исключительного в своем роде, его многозначимостью. В нем «работает» почти каждая фраза. Толковать их одну за другой – значило бы разъять музыку, впасть в отвлеченную схематику да и злоупотребить временем читателя. И все же на два момента надо обратить внимание. Один из них, варьирующийся даже в пределах отрывка, очевиден: он касается верной линии поведения, необходимости сторониться крайностей, особенно на крутых поворотах. Опасность нетерпимости и односторонности – эта тема разыгрывается, пожалуй, во всех романах Гарднера. Труднее объясним случай с павшей коровой, пришедшей на память Кэлли, – и о ком они все-таки говорят, так скупо, как водится только между очень близкими людьми, понимающими друг друга с полуслова.

Ряд деталей подскажет: речь идет о Джордже Лумисе, это он наехал в темноте на Козью Леди, вероятно, похоронил ее, а коз сбросил с обрыва. Теперь он тоже терзается совестью, и единственные, перед кем он может облегчить душу, – это Сомсы. Однако, поступи он так, откройся им, он наверняка доконал бы Генри: тот стал бы болеть и за него. Джордж выдержал и тем спас Генри, Кэлли, малыша. Удивительно тонкий психологический анализ!

С точки зрения формального закона Джордж при всей нечаянности, непреднамеренности содеянного – виноват. Больше того, его вина гораздо глубже: помните, как он хотел, чтобы машины столкнулись, чтобы кто-нибудь погиб? Но живую, конкретную судьбу не измерить ни нравственной абстракцией, как бы идеальна она ни была, ни подсознательными импульсами. Джордж не виноват в том, что он физически и духовно травмирован после Кореи, где никто не хотел воевать; что обманула любовь; что до сих пор он видит лицо умершей матери за тем окошечком в гробу; что ему оторвало руку сноповязалкой. Это поняли Генри, Кэлли, старый Джадкинс: «Нет ни рая, ни ада. Доказано наукой, и дело с концом». Достаточно того, что Джордж отныне будет нести в себе эту вину, и все будут знать это, и он будет знать, что все знают, и это обоюдное знание поможет ему переступить стену разобщенности, которой он отгородился от остальных, и «спасти» себя самого.

Спросят: ну а Козья Леди? Детерминированная, обусловленная связь явлений и человеческих поступков, где каждое звено «вины» как причины цепляется за звено «расплаты» или «ответа» как выхода к положительному действию или умонастроению, – эта цепочка не бесконечна, не абсолютна, иначе она грозила бы омертвлением. Козья Леди – условная фигура среди полнокровных характеров, она принадлежит к тому же ряду казусов или наивностей, как и внезапно хлынувший дождь, спасший кукурузу, или чрезмерная чувствительность иных сцен. Да и сказано же: одного козла – в жертву всевышнему, другой «понесет козел на себе все беззакония их в землю непроходимую» (Левит, XVI, 22).

Выше говорилось о подзаголовке романа. Pastoral novel – сочинение не однозначимое, его можно перевести и как роман-послание. Что же в конечном итоге имеет поведать нам автор?

Существование человека кратковременно и хрупко. Его отовсюду подстерегают смертельные опасности: стихийные бедствия, автомобильные катастрофы, дикие случаи, войны, собственное невежество и черствость. Однако жизнь имеет смысл. Хаосу и жестокости личность может противопоставить крепость духа, готовность подать руку помощи другим, привязанность к своей земле, труд, друзей, семью. Иными словами, сделать выбор в пользу человечности. В этом и состоит суть истории самого что ни на есть простого американца из глубинки, который не научился тратить доллары, зато тратил сердце. Не больше. Но и не меньше.

Не часто с такой доскональностью и причастностью рисуют американские авторы прекрасную повседневность, полную тягот, «низких» забот и напряженной духовной работы. Люди у Гарднера органично принадлежат своему времени и месту – этим горам, долинам, дорогам. Они заодно с природой – клены на лужайке перед домом шепчут Кэлли: «Успокойся!»; они делают дело: «он был одно целое с рубанком, который скользил по сосновой доске, снимая длинную легкую белую стружку…» Хотя захват произведения вроде бы небольшой, все это придает ему эпические свойства и ставит в русло большого социального романа стейнбековской разновидности.

Серьезная нравственно-философская проблематика «Никелевой горы» иногда, правда, отрывается от чувственных картин, приобретая ненужную умозрительность. Расплывчат фокус художественного видения в заключительной главе, если не считать, конечно, печальной очевидности. После прогулки с сыном Генри «утомился, а до дома еще далеко. Он подумал, как славно было бы хоть ненадолго прилечь тут и отдохнуть». Впрочем, и наблюдать борьбу понятия и пластики образа у настоящего художника тоже интересно и поучительно.

Перейти от негромкого медитативного реалистичного письма «Никелевой горы» к яркому, эксцентричному условному миру «Королевского гамбита» – как совершить скачок в другое художественное измерение, где пространственно-временная логика выкидывает самые немыслимые трюки. Вроде бы нетрудно – стоит лишь опереться на два крыла могучего воображения Эдгара По и Германа Мелвилла: прекрасную мечту и мрачную фантазию. Совершая этот полет в романтические сферы, хорошо прихватить в дорогу и опыт художника нашего века, например, того, о котором рассказал Гарднер в новелле «Джон Нэппер плывет по Вселенной».

Неисправимый жизнелюб, большой щедрый талант, он хотел писать цветы, свет, радость. Но он жил в историческом времени и потому писал печальные городские пейзажи, жуткие лица, уродливые предчувствия Хиросимы. В его умных, мрачных, яростных полотнах не было ни малейшего шутовства. В поисках истины и красоты Нэппер двигался по всем направлениям, перепробовал все манеры, подходил к той страшной черте, за которой уничтожалось искусство. Подошел, но не преступил ее: ведь хорошее в жизни есть!

«Да будет свет. Райские кущи! Он начертит карты островов сокровищ. И поверит в них. Да как он мог не поверить, видя, как стали светлеть грустные глаза его жены? Какое величие!..», – комментирует рассказчик, пораженный животворной силой искусства, и тут же спохватится: «…И какая бессмыслица». Обоюдность, двуголосие – вообще неотъемлемое качество писательского мышления Гарднера, а трудные взаимоотношения художественного создания и реальной данности занимают его особенно. Наиболее наглядно они выразятся позднее, в романе «Октябрьский свет», но различимы и в изощренных структурах «Королевского гамбита».

Писатель определил эту вещь как «странный неуклюжий монумент, как бы коллаж, апофеоз всей литературы и жизни».

Повесть и впрямь будто смонтирована из разных частей, полна литературных заимствований, перекличек, намеков – при желании это само по себе может стать предметом разбора. Обильнее, чем из других источников, Гарднер черпает мотивы и целые пассажи из «Приключений Артура Гордона Пима» и «Моби Дика».

Сюжетно «Королевский гамбит» – это повесть о злоключениях и необыкновенных открытиях сводного брата Пима и Измаила – юного Джонатана Апчерча, случайно оказавшегося на борту китобойца «Иерусалим». Рассказ ведет старый моряк, очевидно сам Джонатан, много лет спустя, в него врываются голоса автора и какого-то духа.

Все странно и таинственно на этом призрачном судне. Из его недр доносятся какие-то страшные звуки – как «стенание духов в аду». Временами наш герой слышит пленительный неземной женский голос, хотя его уверяют, что женщин на корабле нет. Почти не показывается из свой каюты дряхлый горбун капитан Заупокой. Его видят только тогда, когда он наносит визиты командирам встречных судов и всякий раз возвращается с набитой сумкой. Сам пленник на борту, Джонатан чувствует, что весь экипаж – тоже пленники. Чье-то недреманое око следит за каждым, и «равнодушный взгляд космического шахматиста, существа механического», наподобие тех играющих автоматов, которые показывали в родном ему Бостоне, направляет их поступки. Чем дальше, тем сильнее ощущение ужаса и нереальности. Толкуют о великой цели, но никто в точности не знает, когда и где закончится путешествие. Трюмы давно набиты китовым жиром и спермацетом, а «Иерусалим», как летучий голландец, продолжает бороздить моря, каждый раз возвращаясь, точно зачарованный, к одному и тому же месту в поисках Невидимых островов.

Не сразу разгадываешь допущения и правила игры, предлагаемые писателем, не сразу осваиваешься в обманчивой, иллюзорной, двусмысленной атмосфере повести. Единственная достоверность – напомнит бесцеремонно вмешивающийся в рассказ автор – это то, что «ты существуешь на самом деле, читатель, как и я, Джон Гарднер, человек, который с помощью мистера По и мистера Мелвилла и еще многих написал эту книгу». Признавая такую нехитрую конвенцию – писатель и публика, – Гарднер тем самым дает понять, что в его причудливых фантастических образах и ситуациях заключено определенное действительное содержание, что перед нами не «очередная циничная шутка» и не «последний дурной трюк из исчерпанного арсенала дешевых эффектов», каких и в самом деле немало в нынешней американской прозе.

Признав правила игры, уже не столько следишь за волшебными превращениями Лютера Флинта из гипнотизера, шарлатана и демагога, дурачившего почтенную бостонскую публику ловкими фокусами, в слепца Иеремию, вертящего, как хочет, капитаном Заупокой, который в свою очередь оказывается ходячим манекеном-чревовещателем с набором трубок, пружин и проводов вместо головы. И не удивляешься его решающей схватке с Джонатаном за шахматной доской и окончательному растворению в пламени, когда тот находчиво разыгрывает королевский гамбит. Внимание, повторяю, сосредоточивается не на перипетиях сказочно-готической фабулы, которые с неистощимой выдумкой громоздит Гарднер, а на коренном противостоянии этой зловещей фигуры и простодушного героя.

Во всех своих ипостасях Флинт остается фанатичным приверженцем одной-единственной идеи, претендующим на «святость, которая превыше магии». В нем есть что-то от одержимости и бунтарского индивидуализма мелвилловского капитана Ахава, но при одном существенном отличии. Тем владела высокая страсть одолеть мировое зло, воплотившееся, по его убеждению, в Белом Ките, и спасти человечество. Этот же родственнее Саймону Бейлу из «Никелевой горы», принявшему зло за торжествующую непреложную истину, и цинически занят самоспасением. Флинт – маниакальный мастер изощреннейших фокусов, устремленный к абсолюту или смерти, «горячий выразитель всякой преступной, всякой псевдохудожественной мысли». Писатель не выдает его за характер, он и не картинный романтический злодей, а собирательный психологический тип человека, губящего все, к чему бы не прикоснулся, одинаково опасный в любой области человеческой деятельности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю