Текст книги "Никелевая гора. Королевский гамбит. Рассказы"
Автор книги: Джон Чамплин Гарднер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 32 страниц)
Кэлли покачала головой.
– Разбогатеть мы теперь не мечтаем, – сказал он. – Дай бог выжить, и то хорошо. – Старик Джадкинс, вздернув голову, взглянул на Кэлли. Потом посмотрел на свои руки. Пальцы узловатые, руки все сплошь в шрамах и коричневатых пятнах, и ей вдруг вспомнилось, как Джим Миллет рассказывал в тот день, когда у Джорджа отрезало руку: «Все крутится, крутится этот сволочной барабан. Прямо видно, как кость дробится – я сроду такого не видел, – осколки, красные от крови, а через секунду опять, еще красней, а чертово лезвие знай все режет, знай жует».
Кэлли быстро сказала:
– В прежние времена, наверно, тоже были свои трудности.
Старик Джадкинс поднял на нее глаза и, помолчав, опять улыбнулся.
– Не любят люди, когда толкуешь им о старых временах. Жизнь становится все лучше и лучше, вот во что им охота верить. Станешь спорить, сразу говорят, мол, чудит старик, не все дома. Каркаешь, мол, говорят.
Кэлли сказала:
– Нужно верить в лучшее.
Старик опустил голову и чертил пальцем квадрат на стойке. Она снова, словно что-то важное, повторила, повысив голос, так как воспринять ее слова ему мешала не только глухота, но и другое:
– Нужно верить в лучшее, мистер Джадкинс. – Она взглянула на спящего пса, и у нее екнуло сердце.
Фред Джадкинс перестал водить по стойке пальцем, долго молчал, потом поднял глаза, сморщив губы в улыбке:
– Да нет, – сказал он. – Держаться надо, вот и все.
Старик Джадкинс по крайней мере в одном был прав: если дождь не пойдет в ближайшее время, им всем конец. Так сказал Генри, так сказал док Кейзи, так сказал даже Джим Миллет. Как-то вечером – Генри не было в закусочной – Джим Миллет пошутил, сунув за бородатую щетинистую щеку большой кусок жевательного табаку:
– Если желаете знать, это Ник Блю виноват. Захотел бы, еще месяц назад исполнил ритуальный танец, и был бы нам дождь! Да черта с два! От него не дождешься.
Все засмеялись, кроме Ника Блю. Он сидел прямой, серьезный и степенный, пускал дым из ноздрей, и в клубах дыма остро поблескивали его глазки. Бен Уортингтон-младший с притворным гневом произнес:
– Вздумал отнять у нас назад свою землю, вот что он затеял.
Джим Миллет хлопнул по стойке рукой.
– В самую точку угодил! Этот краснокожий чёрт хочет всех нас разорить и снова огрести свое наследственное достояние. – Он принялся жевать торопливо, как кролик.
– Джим, – сказала Кэлли.
Но шутка всем понравилась, они не унимались.
– Нику Блю пальца в рот не клади, – сказал Бен Уортингтон-младший. – Он слов даром не тратит, он думает. – Бен постучал себя пальцем по виску.
Двое сидевших у стойки шоферов, не оборачиваясь, ухмылялись.
Лу Миллет сказал:
– Полегче, Бен, ты уж очень на него насел. – Но и он улыбался. Сейчас даже Лу Миллет был способен зайти дальше, чем сам бы мог предположить в другое время.
Джим сказал:
– Спорим, ты не заставишь его плясать. Давай пари – его никто не заставит.
Шоферы обернулись и смотрели на Ника, улыбаясь. Ник, по обыкновению, сидел, как деревянный, не двигаясь, шевелились только его щеки, когда он затягивался сигаретой.
И тут внезапно все встали: Джим Миллет, и Бен Уортингтон-младший, и альбинос, работник с фермы Эмери Джонса, а сидевший неподалеку от кассы шофер смотрел и улыбался, будто тоже подумывал к ним присоединиться.
Кэлли поджала губы.
Ник курил спокойно, словно он оглох, а когда они сгрудились у него за спиной, кривляясь, как обезьяны, он положил сигарету и еще шире расправил плечи.
– Ну, хватит, – сказал Лу Миллет.
Старик Джадкинс смотрел равнодушно, словно видел все это множество раз.
– Эй, Ник, – сказал Бен Уортингтон-младший. – Может, все-таки смилостивишься над нами?
Ник отвернулся, как от надоедливой мухи, и ни единая морщинка не прорезала его желтовато-коричневый низкий и широкий лоб, а в зале стало тихо, так тихо, что казалось, будто даже ветер за окном затаился и ждет, что будет. И вдруг все кончилось, без всякой видимой причины. Все хохотали – улыбался даже Ник Блю, – а они хлопали его по плечам и хвалили: молодчина, черт возьми, понимает шутки, а потом вернулись к стойке и, продолжая смеяться, расселись по табуретам. Кэлли облокотилась о стойку. Вдруг она сказала, будто обращаясь ко всем сразу:
– А что стало с Козьей Леди?
Посетители сосредоточенно задумались. Что с ней стало, никто не знал.
– Как вам кажется, она сможет его когда-нибудь отыскать, вот так, вслепую?
Никто не знал и этого.
В тот же вечер попозже (Джимми не спал, как думали родители, а притаился в темноте на лестнице) Кэлли сказала:
– Генри, я видела Саймона Бейла.
– Что? – спросил он.
Кэлли нахмурилась и на мгновение подумала, что ей, возможно, это только померещилось.
– Привидений не бывает, – сказал Генри. – Что ты придумываешь, не дай бог, Джимми услышит.
У Кэлли к горлу подступила тошнота, и стало чудиться несуразное: будто стоит ей повернуть к окну голову, и она увидит там Саймона, его землистое лицо на темном фоне гор. Но она знала: Саймона там нет, и, желая доказать себе, что знает это, она не поворачивалась к окну.
– Он хочет нам что-то сказать, – продолжала она. И тут же подумала, что вовсе это не так, ничего он им сказать не хочет.
– Он с тобой говорил? – спросил Генри. Сощурился, думая. Потом сказал:
– Кэлли, тебе это приснилось.
Кэлли взвесила в уме его слова.
После долгого молчания, как будто случайно, будто вовсе и не собираясь произносить это вслух, он спросил:
– Что он нам хочет рассказать?
– Значит, ты его тоже видел?
– Нет. Конечно, нет.
Округлая белая боль шевельнулась у нее под ключицей.
– Ты как сама считаешь: что он нам хочет сказать?
– Не знаю.
После этого они долго молчали. Наконец Кэлли заговорила, взволнованно и торопливо:
– Все очень просто. Он был скверный человек, и сейчас он мучается там. Все эти несколько недель, которые он у нас прожил, он раздавал нашим посетителям брошюрки и запугивал Джимми россказнями о дьяволе, а сейчас, когда он там, ему все стало ясно. Он боится, что направил нас по ложному пути. Ведь его учение неправильное.
– Тебе надо больше отдыхать, – сказал Генри. – Ты много волновалась в последнее время. А тут еще эта жара. – Прикусив верхнюю губу, он искоса разглядывал столешницу. Достал белую таблетку из пузырька, находившегося в кармане рубашки. Ему вспомнилось, как в прежние времена он сидел на вершине Никелевой горы в своем автомобиле, а вокруг, словно море, клубился туман, и на ум ему взбредали странные мысли. Он не гнал от себя эти мысли, хотя знал, что они странные, что так не бывает, но в то же время знал, что волен не допускать до себя это знание, и смаковал это причудливое чувство свободы, как смаковал ночные ароматы горного воздуха и зыбкие текучие узоры, которые туман плел вокруг фар его автомобиля. В лунные ночи он разгонял свою старую колымагу до предельной скорости, а на поворотах вел ее как по черте, на волосок от катастрофы, вел по невидимой черте уверенно, как по линии, проведенной посредине шоссе, и чувствовал, что в любую секунду волен пересечь эту черту. Он однажды ездил с Джорджем Лумисом на автомобильные гонки и удивился: Джордж Лумис хотел, чтобы машины столкнулись, чтобы кого-нибудь убило насмерть, и говорил: «Генри, признайся, ведь и ты этого хочешь». – «Нет», – ответил Генри. Они взглянули друг на друга и поняли с такой ясностью, будто все сущее внезапно оказалось в фокусе – прошлое, настоящее, будущее, – они поняли: их разделяет пропасть.
– Он погубит нас, – сказала Кэлли, теперь с отчаянием, уже сама не понимая, что говорит.
Она вспомнила, как старательно лавировал проповедник, обходя коровьи лепешки, и как старательно лавировал в беседе с проповедником ее отец, вспомнила ритмичное пыхтение доильных аппаратов и вспомнила еще: «Ни о ком ты не думаешь, кроме себя. Ни о ком, честное слово». Мать восставала против него бессмысленно и неумно, и он тоже один раз восстал, ударил ее за это, забыв простую истину: держаться надо, вот и все. Кэлли вспомнила тот день, когда пала корова, значившаяся под номером 6. Пришлось спилить стойку, чтобы вытащить из коровника тушу, ее волокли, обвязав толстой цепью, и звенья ободрали шкуру на коровьей ноге. Корову сбросили в овраг, где была свалка: жестянки, коробки, колеса от детских колясок, матрасные пружины, ржавая проволока, чайники, черепки – разлагающаяся летопись семи поколений, – и она покатилась вниз, а отец и двое работников, ликуя, вопили как индейцы. Что коровы дохнут – естественно, ничего особенного тут нет. В мире здравомыслия не нужно ни во что верить, и так все ясно. Вера необходима там, где начинается бессмысленное. Кэлли снова убежденно повторила:
– Он погубит нас.
Но Генри, глядя исподлобья на жену, покачал головой:
– Нет, он нас спасет.
И в ее одурманенном жарой сознании мелькнула мысль, что Генри прав.
На следующее утро он встал рано и помогал ей в закусочной почти весь день. Но ел по-прежнему, и никакие уговоры на него не действовали.
6
Старик Джадкинс знал только одно: в сарае у Джорджа Лумиса среди прялок, шлемов, старинных сельскохозяйственных орудий полуприкрытая потертым брезентом стоит выкрашенная в розовый и лиловый цвета козья таратайка, сзади вся разбитая, а на левом заднем колесе сломаны спицы. То ли на нее кто наехал, то ли она сорвалась с обрыва, не поймешь. Знал он также, что, когда Джорджа Лумиса спрашивали о Козьей Леди, тот отвечал, что в глаза ее не видел – утверждение вполне правдоподобное, если бы не спрятанная в его сарае повозка. В самом деле, что могло бы понадобиться на Вороньей горе даже Козьей Леди? Чтобы попасть туда, ей пришлось бы свернуть с шоссе и ехать две мили вверх, по крутому склону извилистым проселком. Справа и слева там тянутся только буковые леса да изредка луг, прилепившийся на почти отвесном склоне, а впереди – ничего, лишь все тот же крутой извилистый проселок, буковые леса, луга, редко-редко – заброшенный домишко, а в стороне, среди леса, с дороги не видная, но зато отмеченная сине-белым федеральным указателем на обочине, – полуразрушенная сторожевая башня, построенная еще до войны за независимость.
Обнаружил он повозку случайно. Чтобы кто-нибудь еще на нее набрел или проведал, что она стоит среди прочего хлама в сарае – тем более в ту сторону вообще никто не ездил, – шансов было один на тысячу. Старик Джадкинс, как обычно, вышел утром на прогулку; он считал прогулки лучшим средством от артрита – теория, которую он выудил много лет назад в «Египетских тайнах» Альберта Великого, – и хотел свернуть, как делал иногда, на старую дорогу Жозефа Наполеона, чтобы полакомиться лесной малиной, полюбоваться видом на долину и взглянуть заодно, не обрушилась ли сторожевая башня. Когда он дошел до фермы Джорджа Лумиса, его томила жажда – жаждал он отчасти имбирного пива, отчасти беседы, и поэтому сразу направился к двери. В доме никого не оказалось. Он пошел в коровник, но и там было пусто, стойла чисто выметены и присыпаны известкой, сквозь распахнутую настежь заднюю дверь в помещение врываются потоки воздуха и солнечного света, и тогда, пройдя через коровник, старик Джадкинс вошел в бывшую конюшню, ныне сарай, и обнаружил там повозку Козьей Леди. Фред Джадкинс уморился от ходьбы, ныла каждая косточка, будь она неладна, поэтому он сел на плоский камень у дверей, выдернул стебелек тимофеевки и стал жевать. Изжевав травинку, вынул трубку, набил ее и закурил. Он принципиально не стал раздумывать, просто сидел и оглядывал все вокруг.
Вид у фермы такой, будто тут негры живут. Изгородь покосилась, колючая проволока обвисла и подвязана к столбам веревками – потому как с одной рукой, понятное дело, не натянешь проволоку и гвоздя не забьешь, – а сорняки, разросшиеся у забора, не скашивались, верно, года три. От того места, где он сидел, вниз по склону, тянулся луг под покос, весь в трещинах и ямах – на тракторе не проедешь. Трава там давно перестояла, побурела, только светлели пятна дикой горчицы. Она не годилась уже и на подножный корм, даже если бы Джорджу удалось обнести ее изгородью. Пасека внизу имела заброшенный вид. И конечно, земля всюду пересохла. Справа от старика Джадкинса весь двор от навеса для трактора до коровника был покрыт густым слоем пыли – не то заброшенный загон для свиней, не то пепелище. Власть в хозяйстве забрали птицы, полезные и вредные, – голуби, воробьи, дятлы, скворцы, ласточки, зяблики, дрозды. Чердак, приспособленный для сушки бобов, должно быть, заляпан пометом, амбар сплошь облеплен птичьими гнездами. В большой железной бочке нет воды, и в водосливном желобе сухо, а это значит, Джордж Лумис в последнее время не очень-то занимается поливкой, возможно, потому, что в его колодце опустился уровень воды, а возможно, он уже и вовсе высох, и Джордж возит воду от соседей в молочных бидонах, расплачиваясь наличными или, если хватает нахальства, сулясь потом отработать.
Фред Джадкинс подождал, пока остынет трубка, потом поднялся, разогнувшись с трудом после долгого сидения на месте, и проковылял к навесу для трактора, у которого разрослись лопухи. Сорвал четыре лопуха, с великим тщанием уложил их внутри шляпы, нахлобучил ее на голову и отбыл домой.
Вечером он вторично наведался на ферму Джорджа Лумиса, но не пешком, а в своем грузовике. На нем был его повседневный костюм: комбинезон, рабочая блуза, жалкие остатки соломенной шляпы, в зубах трубка. В доме, как всегда, было темно, только в высоких сводчатых окнах кухни мерцал свет телевизора. Старик Джадкинс постучал и в ожидании оперся рукой о прохладную кирпичную стену. Было безветренно, душно, и музыка по телевизору звучала неестественно громко, как вода, бегущая по узкому ущелью.
– Я должен вам что-то сказать, только вы сядьте, – произнес мужской голос, ему отозвался женский: – С Уолтером что-то случилось! О, бога ради! Не скрывайте от меня!
Старик Джадкинс снова постучал, и телевизор вдруг замолк, но не погас.
Джордж Лумис крикнул, не подходя к дверям:
– Кто там?
– Фред Джадкинс, – ответил пришедший. Он вынул изо рта трубку на случай, если придется более внятно повторить ответ. Но тут послышался стук железной скобы об пол. Дверь открылась.
– Прошу, – сказал Джордж.
Старик Джадкинс снял шляпу.
Секунд пятнадцать они смотрели друг на друга почти в полной темноте, как будто Джордж давно ждал гостя, потом старик Джадкинс перешагнул порог и пошел к столу. Из всех стульев на кухне один лишь выглядел надежным – скрепленный проволокой стул с прямой спинкой, стоящий перед телевизором, и Джордж принес из гостиной второй, из старого гарнитура, принадлежавшего еще его матери, – длинноногий, черный, разрисованный цветами и птицами. Вернувшись в кухню, он предложил: – Виски? – Его собственный стакан стоял на столе.
– Нет, спасибо, – отказался старик Джадкинс. – Разве что, если найдется, молока.
Джордж подошел к холодильнику, достал оловянный молочник, снял с сушилки банку из-под арахисового масла. Он принес также варенье и прессованный творог, два фарфоровых блюдечка и две тонкие, как бумага, почерневшие ложечки. Потом оба чинно уселись.
– Давно ты сюда не заглядывал, – сказал Джордж.
– Это да.
Оба смотрели в стол. Когда-то они часто помогали друг другу в работе – не Джордж с Фредом Джадкинсом, а Фред Джадкинс и отец Джорджа. Старик Джадкинс еще помнил те времена, когда Джордж был никак не больше, чем сейчас мальчонка Генри – и тоже походил на эльфа, или ангелочка, или еще там что-нибудь эдакое, – он ползал по полу, а его мать, собираясь испечь хлеб, месила вот за этим самым столом тесто. Много времени прошло с тех пор, подумал он и кивнул. С того места, где он сидел, виднелся угол гостиной, и в полумраке можно было различить глянцевитую спинку старомодного, тяжеловесного дивана, стол со стоящей на нем птичьей клеткой и лампу под стеклянным абажуром.
– Как дела? – спросил Джордж.
– Скриплю пока, – ответил Фред Джадкинс.
В темной кухне, освещенной только мерцанием телевизора, их лица выглядели совершенно белыми. Казалось, это мертвецы вернулись в давно уже пустующий дом, обсудить какой-то пустячок, о котором они по забывчивости не поговорили вовремя. Впрочем, они не говорили о нем и сейчас. Старик Джадкинс снова зажег трубку, а Джордж спросил:
– Ты все еще живешь у дочки, Джад?
– Нет, не ужился. Я перебрался к Биллу Луэллину. Удобней во всех отношениях.
– Небось, скучаешь по своей старушке ферме, а? – Джордж поднял стакан и почтительно ждал ответа.
Старик Джадкинс кивнул:
– Это есть.
Джордж усмехнулся.
– Заплати мне три доллара и бери мою. – Он отпил виски.
– Не стоит она того, Джордж.
– Твоя правда.
Трубка опять погасла, и старик Джадкинс снова чиркнул спичкой, но так и не закурил: засмотрелся на безмолвный телевизор – там мужчина в кавалерийском мундире разглядывал гору в полевой бинокль. Джордж тоже посмотрел на экран.
Эта тишина что-то напомнила старику Джадкинсу, но он долго не мог сообразить, что именно. Наконец припомнил: пар. Старый черный локомобиль работал совершенно бесшумно рядом с подключенной к нему молотилкой. Когда поворачивали рычаг, молотилка приходила в действие, сначала медленно, словно какое-то пробуждающееся животное, приемные решетки поочередно поднимались и опускались, будто пилили что-то, не издавая ни звука, и тогда подвозили телегу, тоже почти беззвучно – только скрипнет колесо или брякнет сбруя, – а решетки уже ходят вовсю с легким гудением, наподобие того как гудит шарик на веревочке, и работники приступают к делу – один подвешивает мешки, один – на платформе, еще двое – с вилами на телеге, и двое парнишек оттаскивают полные мешки и подносят порожние, и все это без звука, только работники негромко перекликаются, шутят, да ровно гудит локомобиль, и решетки захватывают необмолоченное зерно: чух-чух.
– Мне давно бы уж надо к тебе зайти, – сказал старик Джадкинс. – Совсем люди перестали видеться.
– Это и моя вина, – сказал Джордж.
Из принципа не раздумывая, не задавая вопросов, не предлагая советов, старик Джадкинс смотрел на экран телевизора, смутно любопытствуя, что там происходит, и понемногу допивал молоко. Из чистого прохладного водопада вывалилась пачка сигарет. Наконец он встал.
– Редко видимся, Джордж, – сказал он.
– Очень редко, – ответил Джордж. Он протянул старику руку. Тот пожал ее.
Потом Фред Джадкинс ушел домой.
У себя в комнате, где на подоконнике рокотал, мелькая лопастями, вентилятор, старик Джадкинс сел перед выключенным бензиновым калорифером, достал трубку, выколотил и набил табаком. Он знал: иногда его все-таки будет донимать вопрос, как попала к Джорджу таратайка Козьей Леди. Знал: вопреки всем его принципам по временам его будут посещать сомнения. И может быть, разгадка выплывет в каком-то разговоре, или кто-либо другой наткнется на нее – шумливый сплетник или тупоумный правдолюбец горожанин, и тогда и он узнает. А может быть, нет. Не все ли равно.
Немного погодя он произнес, тыча трубкой в свое отражение, нерешительно заглядывающее в комнату из окна:
– Может, есть такая штука, как рай и ад. Если есть, то человек имеет право отправиться туда, куда подрядился. Если я заслуживаю ада, я не против. Это лучше, чем в последнюю минуту получить пощаду, словно все, что делал в жизни, просто шутка и не имеет никакого значения.
Он обернулся, как бы опасаясь, не подслушивают ли его. В комнате никого не было.
– Нет ни рая, ни ада, – сказал он. – Доказано наукой, и дело с концом.
Он крепко прикусил зубами трубку.
7
В жаркой ночной духоте он лежал на спине в постели, положив руку под затылок, и курил, не вынимая изо рта сигареты, кроме тех случаев, когда выкидывал окурок и брал новую. Из радиоприемника на комоде неслись звуки музыки, далекие, с металлическим звяканьем – Служба американских авиалиний передавала ночной концерт, с перерывами каждый час для последних известий; все те же известия, снова и снова, все тот же голос: «Олбани. Сегодня восемь округов официально объявлены районами бедствия. На пресс-конференции сегодня вечером губернатор Гарриман сказал…»
Окна забраны сетками, но в комнате летают мухи. Рядом с радиоприемником – стопка книг в бумажных переплетах и полная окурков пепельница.
Джордж Лумис лежит неподвижно, будто совсем спокоен. Он чисто выбрит и причесан, его изувеченная нога прикрыта простыней, а вторая – снаружи, как будто бы в его уединенном доме ожидается гость. Но его ум в смятении, его одолевают мысли.
– Никаких бедствий не бывает, – говорил его дед. – Просто пути господни неисповедимы.
Но умирала мать, и Джордж взял отпуск, вернулся домой из Кореи и сделал неприятное открытие: он потрясен. Он был молодой еще тогда, романтик. Ее лицо осунулось, после инсульта она стала заговариваться, и, увидев ее во всей неприглядности умирания, он понял, что она была прекрасна прежде, и он любил ее. Когда она умерла, отец спросил: «Что будем делать?» – и он промолчал. «Хороните своих мертвецов». Впрочем, когда тело набальзамировали, ее лицо округлилось, и она уже не была так дурна, она была почти красива в металлическом гробу с нелепым оконцем для червяков. In carne corruptibile incorruptionem[2]2
В тленном плоти остается нетленной (лат.).
[Закрыть]. Он не плакал даже на кладбище и не испытывал желания плакать, зато позже напился допьяна, вернее, до тошноты и, стоя на столе в «Серебряном башмачке», декламировал нараспев Овидия:
Ибо в те дни еще существовала поэзия. И музыка существовала еще тоже. Служба американских авиалиний услаждала музыкой ваш слух, и можно было слушать всю ночь, и музыка приносила усладу. Впрочем, он слушал и сейчас: звуки успокаивают лучше тишины. «Бог да благословит тебя, добрая Служба американских авиалиний, твоему попечению я вверяю себя».
Тут его снова обдала волною память: свет его фар перевалил через гребень подъема, как уже переваливал тысячи раз, никому не причиняя вреда, а тут вдруг прямо перед носом на дороге эта неимоверная цирковая коляска, и снова он изо всех сил жмет на тормоз и крутит руль, и слышит треск, громом раскатившийся по всем ущельям. А когда все кончено, он снова видит Фреда Джадкинса у своих дверей, и старик кивает, посасывает трубку и немного погодя снимает шляпу. (Но рассказывать сейчас уже поздно, и с самого начала было поздно. Несчастный случай, один из многих в бесконечном ряду.)
Служба американских авиалиний предлагала его вниманию «Шахразаду». Он слушал, вернее, делал вид, что слушает, играл сознательно фальшивую роль… не более фальшивую, подумал он, чем все другие.
Он погасил последнюю сигарету и выключил свет. Музыка, как жара, придвинулась в темноте ближе, прихлынула к нему сразу со всех сторон. Он перевернулся на живот, подложил ладонь под щеку и закрыл глаза.
Над обрывом за шоссе кружили птицы. Он встревожился, увидев их – кто еще видит их сейчас? А еще раньше к нему стучался Страшный Гость и тоже растревожил его. Но все пройдет.
(В «Королеве молочниц» в Слейтере он обратил внимание на двух незнакомых девушек. Одна улыбнулась ему. У нее были длинные волосы, волосы у них обеих были длинные, и у обеих ненакрашенные губы. Они были хорошенькие обе – еще не женщина, уже не дитя – такие хорошенькие, что у него заколотилось сердце, и он попробовал себе представить, как бы они выглядели на тех картинках, которые продают в Японии, – грубая веревка сдавила груди, запястья, бедра. Едва мелькнула эта мысль, засосало под ложечкой. Молоденькие, чистые – прекрасные в своей невинности, но они ее утратят. Та, что улыбалась ему, спешит. Ее тянет оскверниться. Serpentis dente[4]4
…Зубом змеиным. – Там же.
[Закрыть].)
Он перевернулся навзничь и сел, мокрый от испарины. «Помилуй нас», – прошептал он. Воспоминание о том случае на шоссе снова накатило на него, и он встал, чтобы поискать в пепельнице окурок покрупнее и поглядеть, не осталось ли виски.
8
Все они каким-то образом прослышали (дело происходило тремя ночами позже) о предсказании Ника Блю. Никаких особых признаков дождя к вечеру не появилось: тучи сгущались, словно наползающие друг на друга горы, закрыли звезды, но по-прежнему тянул сухой и легкий ветерок. Молчат сверчки, однако это означает лишь одно: приметы лгут. Но все говорили о том, что у Ника Блю есть нюх (Ник не присутствовал при разговоре) – вон в позапрошлом году он за три недели предсказал буран. Если Ник сказал, что нынче пойдет дождь, значит, дождь пойдет. Полдевятого прошло, и полдесятого, разговор не смолк, но стал напряженней – голоса резко пронзали монотонный вой вентиляторов – казалось, люди прячутся за словами, им будто так было легче не видеть очевидного. Примерно в полодиннадцатого появился Джордж Лумис, и, когда он подошел к стойке, стуча железной скобкой и болтая пустым рукавом, кто-то спросил:
– А ты что думаешь, Джордж?
– Я не взял дождевика, – ответил он.
– Ну тогда польет, – сказал Джим Миллет.
Джордж добавил:
– В одном ручаюсь: если и польет, то надо всеми фермами, кроме моей.
Остальные засмеялись, завыли, как волки, хотя то же самое говорил каждый, гордясь своей особой невезучестью, и опять стали толковать о Нике Блю, о позапрошлогоднем буране, а потом о засухе 1937 года, когда не было дождей до середины сентября. Беседа делалась все громче, и к половине двенадцатого ветерок все еще не затих. Вдруг Лу Миллет сказал:
– Генри, чертяка старый!
Кэлли оглянулась. Он стоял в дверях, заполняя проем, казалось, если он вдруг протиснется в комнату, это будет обман зрения. Из-за правой отцовской ноги вышел Джимми, обошел стойку, и Кэлли его подхватила и посадила на табурет у кассы.
– Почему это ты до сих пор не спишь? – спросила она. А сама чмокнула в щеку, придержав, чтобы не отворачивался, головенку.
– Мне папа разрешил, – ответил он.
– Генри, как не совестно, – сказала Кэлли. И тут же замолчала. Он вглядывался в темноту, и Кэлли поняла, зачем он явился. Предсказание Ника Блю не сбылось, а все ему поверили, и Генри хотел быть вместе со всеми в горький миг разочарования и неловкости. Ведь они соседи, подумала она. Она вдруг ясно представила себе, что будет, когда они поймут, как опростоволосились. Ярость мужа впервые вызвала в ней сочувствие (правда, безмолвное). То, чего они здесь ожидали, не назовешь пустяком и недозволенной роскошью тоже. («Разбогатеть мы теперь не мечтаем, – сказал, ей старик Джадкинс. – Дай бог выжить, и то хорошо».) Да, уж на это-то они надеяться вправе. И вот они собрались здесь, возбужденно ожидая не вечного блаженства, а всего лишь дождя, который им поможет сохранить урожай и хоть немного сена, а теперь узнают, что они легковерные дурни, что их человеческое достоинство в действительности лишь звук пустой, что, вообразив, будто у них в этом мире есть хоть какие-то права на существование, дарованные даже паукам, они сваляли дурака, оказались в роли шутов гороховых, чучел из тряпок и соломы, которые пытаются быть похожими на людей, но чем больше похожи, тем только смешнее. Все это она узнала не из слов, а из морщинок на его лице, и ей захотелось сразу убежать и не быть тут, когда это случится.
Было без четверти двенадцать. Работник Эмери Джонса закурил – чиркнул спичкой, осветив на миг блеснувшие кроличьи зубы, и сказал:
– Ник говорил, сегодня. Выходит, осталось пятнадцать минут. – Брякнул этакое, сам не понимая, что творит. Зато поняли другие. Старик Джадкинс уставился в свою пустую чашку с таким видом, словно обнаружил там клопа, а Джим Миллет нахлобучил на голову шляпу и встал. Бен Уортингтон-младший положил дырокол от игры «Найди-ка», который вертел в руках, и задумчиво, спокойно проткнул щит кулаком, и тут же вытащил бумажник. Бумажник был набит деньгами, которые он выручил за пшеницу и которых ему должно было хватить до весны.
– Я хочу купить эти часы, – сказал он.
– Бен, вы с ума сошли, – сказала Кэлли. – И не думайте об этом. Мы им скажем, это произошло случайно. Ну, пожалуйста.
Но он покачал головой. Перебросив через плечо ненужный плащ, подошел к кассе. Кэлли беспомощно на него посмотрела, потом вытащила из-за пояса зеленую книжечку чеков и наклонилась над прилавком, чтобы подсчитать общую сумму, как вдруг за спиной у нее оказался Генри.
– Не надо, Кэлли, – сказал он. И с угрюмым смешком добавил: – За счет заведения, Бен.
Бен сверкнул на него глазами, так сердито, будто он не август этот распроклятый ненавидел, а Генри Сомса, злейшего своего обидчика.
А Генри уже возглашал:
– Это относится ко всем. Сегодня я плачу за все.
– Как-нибудь в другой раз, Генри, – сказал Лу.
Но Генри как осатанел:
– Я с вами не шутки шучу, – сказал он. – Мы ни с кого сегодня не возьмем ни цента, – он три раза ткнул себя большим пальцем в грудь, и лицо его было невероятно серьезным. Никто не засмеялся. – Я не шутки шучу, – повторил он еще раз. – У меня сегодня день рождения. – Он это выкрикнул словно со злобой. – Кэлли, угости всех тортом.
– Слушай, Израиль, – провозгласил Джордж Лумис. – Ныне берет он на себя… – но, взглянув в побагровевшее лицо Генри, осекся.
– Сейчас мы все споем «С днем рожденья, милый Генри», – громовым голосом проревел Генри, стиснув жирные кулаки и совсем не улыбаясь, забыв об улыбке, а свистящий шепот Кэлли просверливал его рев:
– Генри, прекрати!
– Все вместе, – гаркнул он, сунув в рот печенье и подняв руки.
И все разом, поначалу, вероятно, просто от растерянности, они послушались его, хотя были трезвы как стеклышко. А потом растерянность сменилась беспредметной необозримой печалью. По лицу Лу Миллета струились слезы и душили его, так что едва ли можно было разобрать одно слово из четырех. Сперва пели только трое: Генри, старик Джадкинс, Джим Миллет – затем присоединились новые голоса: работник Эмери Джонса подтягивал высоким тенорком, почти сопрано, но в лад; подвывал баритоном Бен Уортингтон-младший, и пот струйками тек по его горлу; даже Джордж Лумис со страдальческим лицом вроде бы подтягивал – гудел, как ненастроенное банджо. Лу Миллет поднялся. Хор завел все то же по второму кругу, но Лу подумал, что надо ехать домой, глупо торчать здесь полночи, когда дома жена одна с ребятишками. Он торопливо вышел, а спустя минуту Бен Уортингтон-младший подобрал со стойки свой бумажник и отбыл вслед за ним. Потом встал старик Джадкинс, за ним Джесс Бемер. Генри стоял посредине зала, как великан, покачиваясь вверх-вниз и махая руками. Его лоб блестел от пота, мокрая рубаха липла к животу. Позади него с таким же торжественным лицом, но невесомый, похожий на строгую куклу, вверх-вниз покачивался Джимми, проворно махая ручонками.
К полуночи в закусочной остался только Джордж Лумис. Генри сел, тяжело дыша ртом, с шумом втягивая и выдыхая воздух. Кэлли принесла ему таблетку.
– Ну, вот! – сказал он. Хотел засмеяться, но не хватило воздуху.