Текст книги "Никелевая гора. Королевский гамбит. Рассказы"
Автор книги: Джон Чамплин Гарднер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 32 страниц)
– А я говорю: убить его! – произносит Уилкинс у меня за плечами.
Птица опять с отвращением трясет головой.
– Однако следует учесть, – рассуждает Флинт, по-прежнему хмурясь, – что человек, у которого так хорошо подвешен язык, как у юного Апчерча, пришелся бы нам весьма кстати, если только на него можно положиться.
– Я ваш покорный слуга!.. – кричу я и ломаю руки, подползая к нему на коленях. А птица все трясет головой и закатывает глаза, может быть, молит небо о терпении. Так я думаю, а сам продолжаю выть: – Позвольте мне стать вашим учеником! Я так старателен в учении, и я сердцем и душой предан вашей дочери – если, конечно, вы одобряете.
– Ты старателен в подхалимстве, – кивая, говорит Флинт. – Настоящий профессионал.
Большая белая птица явно сердится, она прыгает взад-вперед, как попугай по жердочке, и я стараюсь прочесть ее мысли. Внезапно они мне открываются: «Ведь Уилкинса-то никакого нет. Это чревовещание, работа Флинта». Глаза мои широко распахиваются. Птица взмахивает крыльями. «Слава богу, догадался наконец», – думает она, и я читаю ее мысль.
Мне ничего не стоит наброситься и схватить старого Флинта – при всем своем гигантском росте он со мной не сладит. Я уже напрягся, приготовился, но тут мне приходит в голову: я всю жизнь боялся его до смерти, и вот теперь он вдруг оказывается жалким чучелом, старым пустоголовым болваном, ни чуточки не страшным, вроде его куклы, что еще недавно внушала мне такой ужас. Сердце мое переполняет радость. Я не могу утерпеть.
– Я буду работать как вол! – говорю я и подползаю к нему еще ближе. – Наводить блеск на ваши сапоги, сдувать пыль с вашего цилиндра, задавать корм голубям и кроликам. Я научусь играть в очко, чтобы развлекать вас в свободную минуту, а хотите, так в шахматы, если у вас хватит терпения обучить меня.
Тут я слегка запинаюсь.
– Мне только кажется… – говорю я и подползаю еще ближе. Я просительно протягиваю к нему руку, пальцы у меня дрожат. – Конечно, не мне судить, но, по-моему, если вы хотите, чтобы я стал вашим по гроб жизни верным рабом, вам бы лучше победить меня. Мне бы тогда больше была цена, так сказать. Что вам стоит одолеть меня впрямую, без подвохов, силою вашего ума, а не колдовскими чарами и властью над мертвецами? Отошлите назад покойников и давайте померимся силой в каком-нибудь честном состязании – кроме шахмат, я согласен на что угодно.
Флинт улыбается – страшная картина. И не задумываясь отвечает:
– Шахматы или ничего!
Я таращу глаза.
– Шахматы, сэр? – говорю я. И смотрю эдак испуганно, жалобно. – Шахматы, я слышал, вещь трудная…
– Шахматы или ничего, мой друг. Только тупоголовые фермеры соглашаются на равные шансы.
Он благосклонно улыбается и подкручивает острие уса. Я какое-то время обдумываю, как мне быть, и наконец высказываю решение:
– Вы знаете, я довольно высокого мнения о своей смекалке. Покажите мне ходы, и я верю, что даже в шахматы сумею постоять против вас.
– Решено! – говорит Флинт и щелчком пальцев оживляет Миранду. Она бестолково мигает. Мне почему-то кажется, что все это – притворство, что она вовсе даже и не спала. А все остальные по-прежнему стоят, застыв там и сям на палубе, словно кони на октябрьском лугу. Миранда, как спросонья, широко открыла один глаз и, вдруг спохватившись, что она в лохмотьях, полуголая, спешит прикрыться руками, стать к нам спиной.
Меня трогает ее смущение, и я, как последний дурак, вдруг предлагаю:
– Раз на вашей стороне такое преимущество, давайте тогда поднимем ставки, и если, паче чаяния, я выиграю, то пусть мой выигрыш будет крупным, как и ваш.
Доктор Флинт вздергивает брови, упирает руки в боки. – Скажем, если я побью вас каким-то чудом, то мне достанется… Миранда.
– Ни за что! – вскрикивает дочь Флинта, и на лице ее ужас.
Он бросает на нее взгляд. Она страшна, как горбатый гном, взъерошена, как котенок, которого трепала собака. Это кажется ему забавным.
– Решено, мой мальчик!
Он хитро ухмыляется.
– Ты, я вижу, весьма самоуверенный молодой человек. Если бы я не располагал точными сведениями, я бы, пожалуй, решил, что ты просто притворяешься, а сам умеешь играть.
– О, в шахматы я большой мастак, это уж точно.
Доктор Флинт в ответ еще раз снисходительно усмехнулся.
И вот мы отправляемся в капитанскую каюту, где стоит шахматная доска с расставленными фигурами, и усаживаемся на места, а Миранда подглядывает из-за двери. О чем она думает, сказать не могу, но одно несомненно: что бы она ни думала обо мне, на своего папочку она теперь глядит совершенно новыми глазами. Он согласился проиграть ее в рабство за удовольствие одной шахматной партии. Родную дочь! После всего, что она для него сделала! Флинт сидит спиной к двери и не видит ее лица. А я размышляю о ней, прикидываясь, будто все мое внимание сосредоточено на ходах, которые он мне втолковывает. Пожалуй, думается мне, она не так уж и против власти Апчерча. Хитрюга Флинт спрашивает, все ли мне понятно в его объяснениях. Он нарочно говорил так, чтобы сбить меня с толку. Я путаюсь в фигурах, показываю, какой я темный человек. Миранда следит за мной, с восхищением или тревогой – не могу точно сказать. Он принимается объяснять заново, еще сбивчивее прежнего. Корабль стоит прочно, как твердая земля. Наконец объявляю, что я готов. Почти без жульничества, вытягиваю белую пешку. Дрожащими пальцами, весь в поту, начинаю игру. Мы быстро сделали по шесть ходов.
И вдруг Флинт подскакивает на стуле и орет как полоумный:
– Новичок! Да ты играешь королевский гамбит!
– Засада! – дико кричит Миранда.
Старик побелел и над доской потянулся ко мне. Я не успел отшатнуться, как его пальцы сомкнулись у меня на горле. Я с криком рванулся – его руки жгучим пламенем обжигали мне шею, – я поднял кулаки для самозащиты, но увы! – ничего этого не потребовалось. Перед моим потрясенным взором – вот вам истинный бог! – лицо его из белого как мел стало желтым, из желтого – страшным, кроваво-черным. Пот ручьями хлынул по лбу, веки смежились, виски взбухли, и он вдруг весь задымился, как груда старого тряпья, изрыгая облака пара. Каюта наполнилась невыносимым, удушающим смрадом, и я не успел даже вскрикнуть, как старик вдруг зазмеился языками пламени, точно огромная черная бочка на двух ногах, весь заполыхал, и из цилиндра повалил дым с хлопьями сажи, как из паровозной трубы.
– Внутреннее самовозгорание! – в ужасе выговорил я и отвернулся. Но при этом я знал, чувствовал, что мне надо делать. Сорвав портьеру, чтобы обезопасить себя, я обхватил эту кипящую, шипящую массу, выволок через люк на палубу, дотащил до поручней и вывалил за борт. Со змеиным шипением она ушла под воду. Внизу на палубе матросы продолжали стоять и спать.
– Флинт умер! – крикнул я, взмахивая руками. В них – ни малейших признаков жизни.
Позади меня в каюте раздался жуткий полусмех, полуплач, и я побежал к Миранде.
XXVIII
Приближается конец, признаюсь в этом, мой честный читатель. Неистощимый запас трюков истощился – почти. Доктор Флинт из простого технического приспособления – из куклы чревовещателя! – стал горячим выразителем всякой преступной, всякой псевдохудожественной мысли. Его смерть, хотя и небеспрецедентна в мировой литературе, у любого негодяя попроще может вызвать корчи зависти. А что до Миранды… но этот бант еще не завязан. Она сидит и задумчиво разглядывает старого морехода. У нее даже мелькает мысль взяться за дело самой: может быть, даже она и возьмется. Знаем мы таких. И ангел тогда ее поддержит (а что такое поддержка ангела, затрудняюсь сказать). Гость – тоже.
Но я не для того прервал этот поток измышлений, чтобы просто потолковать про сюжет. Помещение, в котором мы сидим, довольно странное, мой читатель: то ли это дом, то ли дуплистый древесный ствол, то ли цирковой балаган – но тебе, я надеюсь, здесь нравится: размалевано, однако же достаточно уютно. Не думай, во всяком случае, что это очередная циничная шутка с моей стороны, последний дурной трюк из исчерпанного арсенала дешевых эффектов. Поверь моему слову. Скульптор, ударившийся в живопись, о котором я упоминал, существует на самом деле, это настоящий художник, и у него есть настоящее имя, я мог бы его назвать. И все, что я о нем рассказал, – правда. И ты существуешь на самом деле, читатель, так же как и я, Джон Гарднер, человек, который с помощью мистера Мелвилла, и мистера По, и еще многих написал эту книгу. И сама эта книга, она тоже – не детская игрушка, хотя я и пишу более обычного одолеваемый сомнениями. Это не игрушка, а странный неуклюжий монумент, как бы коллаж, апофеоз всей литературы и жизни, ландшафтная скульптура, надгробный склеп.
Гость смотрит недоуменно. Ангел – неодобрительно.
– Валяй, рассказывай дальше, Джонни! – восклицает старый мореход и, вытянув шею, ударяет себя по коленке.
– Нет, ты сам рассказывай дальше, – говорю я. – Я просто подумал, что лучше им объяснить.
XXIX
Он говорит:
– Ну так вот, сэр.
Миранда лежала ничком на койке и не хотела поворачиваться и разговаривать. Она слышала, что я вошел, но даже не потрудилась натянуть на себя одеяло. Так и лежала полуголая, в изорванном платье, и кожа ее была вся в пятнах и разводах, точно мрамор, а между зелено-фиолетовыми синяками извивались толстые бледные вены.
– Миранда, – сказал я, – теперь выслушай меня.
Я взял ее за плечо, но она вырвалась с быстротой молнии, перевернулась на бок, приподнялась на локте, не обращая внимания на расстегнутое, разорванное спереди платье, и посмотрела на меня одним глазом, как Одиссеев Циклоп. Лицо ее распухло еще сильнее прежнего; в нем не осталось и следа былой красоты. Улыбка была презрительная – хитрая и надменная. Я покачал головой, и Миранда притворно захохотала – мне послышался смех Уилкинса, громкий и злобный. И сразу же лицо ее приняло отвратительно кокетливое выражение. Охнув от боли, такой же мучительной, как моя, она откинула одеяло. Кровь на ее теле засохла коростой, и короста уже отваливалась. Я встал, отведя взгляд.
– Миранда, послушай, – решительно повторил я.
– Я отдалась тебе, – горячо прервала она меня. – Я писала для тебя любовные стихи, позорила себя… видит святое небо, как я тебя любила, Джонатан! Но даже тогда я была для тебя ничто. А уж теперь…
– Помолчи и слушай, – сказал я. Любовные стихи, как бы не так! И все-таки нельзя же не поверить ей, хоть немного, хоть в чем-то. Я обернулся к ней, меня больше не пугало, что она до сих пор даже не подумала прикрыть свой стыд, что она упивалась своим падением, гордилась позором, как раньше – вымышленным превосходством. Ох, гордыня, гордыня! Нет тебе предела.
– Я буду заботиться о тебе, Миранда. Но только, раз у тебя такие преступные наклонности, ты должна полностью отказаться от всякого своеволия и беспрекословно мне подчиняться. Не то я закую тебя в кандалы, вот посмотришь.
– Заботиться обо мне? – язвительно повторила она. – Ах, до чего ты добр, Джонатан.
– И любить тебя. Это тоже. – Голос мой звучал слабовато, и бог знает откуда взялись слова.
Она снова рассмеялась, и лицо ее одушевилось чем-то вроде ненависти; вдруг, с быстротой кошачьей лапы, она до подбородка натянула одеяло и застыла, вытянувшись и плотно смежив веки. Сначала я растерялся от этого злобного щелчка по носу, но тут же понял и сам готов был рассмеяться. На ее месте я, может быть, и спрятался бы под одеялом, но только разве из неуверенности, если бы еще была щелка в стене моего отчаяния. Ее крашеные черные волосы были жесткими и колючими, но у корней уже виднелась нежная желтизна – первый проблеск весны.
– Ах, ах, злая Миранда, – сказал я. Придет время, она еще снова полюбит себя. Будет прихорашиваться перед осколком разбитого зеркала на стене, улыбаться так, чтобы не видно было выбитых зубов, кокетливо опускать ресницы над поврежденным глазом. Я мог бы повторить ей слова Уилкинса: «Не существует никаких твердых принципов». Я положил руку ей на плечо, и меня как током дернуло возбуждение. Я своим тиранством еще заставлю ее выздороветь. Она затрепетала, но не отвернулась. – Все будет хорошо, Миранда.
Она долго молчала, вся ощетинившись, как мне показалось. Потом вдруг приподнялась слегка и повернулась ко мне.
– Глупец, – прошептала она, – я же для тебя выманила отца на палубу. Ты, как ни ухищрялся, не мог его найти. Сколько вас ни было, никто не мог заставить его вам показаться.
На мгновение я смешался. Мне вспомнилось, как она лежала, вся замерев и вслушиваясь. Я сказал:
– А тот матрос, которого ты убила? Это тоже для меня, Миранда?
– Нож метнули, Джонатан. Ты, верно, смотрел в ту минуту на матроса. А поглядел бы в окно каюты, сам увидел бы, как его метнули.
Я усмехнулся, я хотел бы ей поверить и уже наполовину поверил.
– А когда я в тот раз поймал тебя за руку у моей койки?
– Я искала книги, не хотела, чтобы ты из них узнал, кто я, и потом презирал меня. Разве ты можешь понять, каково это, когда… – Она смолкла, гордость не позволила ей показывать свою человечность, если только я правильно понял. – И ведь это были мои книги, помнишь?
– Да, конечно. А когда ты мне рассказала эту дурацкую басню с привидениями? «Верь в меня, Джонатан!» И это тоже для моего блага?
– Это не басня, а совершенная правда. Даже отец не мог ни к чему придраться.
– Сфабриковано. Работа Уилкинса. Он сам признался.
Я следил за выражением ее лица.
– Уилкинс врет!
Я покачал головой.
– Миранда, бедная упорствующая Миранда! – проговорил я.
– Глупец! – шепотом повторила она и отодвинулась к стене. Свисавший конец одеяла шевельнулся. – «Бедная упорствующая Миранда!» Что ты знаешь о бедной Миранде? Ты, или кто-нибудь, или даже сама бедная Миранда? – Я видел, что она вот-вот расплачется, но не от жалости к себе, а от избытка досады на меня и весь свет. – Я всю жизнь жила с этим полоумным дьяволом-фокусником, я, может быть, даже любила его… по-детски. Пускай, неважно. Он был мне отцом, он любил меня, что бы ты там ни говорил, хотя, конечно, он был дьяволом. Неважно. Я тоже обучилась фокусам: театральная улыбка девочки-невесты на устах, когда папочка вне себя от ярости, и настоящая улыбка, но по виду неотличимая от той, – когда папочка в каталажке, или в запое, или ведет речи о самоубийстве. «Будь настоящей Мирандой», – говоришь ты. Но театральный занавес – мое платье, и душа моя – звук рояля под пальцами тапера. Ты, может быть, думал, я вырасту чистая и невинная, не затронутая окружающей жизнью, вроде алмаза, таинственно рожденного в лесной чаще, или твоего приятеля с костью в носу, Черномазого Джима? Но чистоты и невинности не бывает в театре, или в лесу, или в океане – и злодейства тоже. Только борьба за выживание, только хитрость и скрытность. Медленно расползается занавес, один глубокий, глубокий вздох и – господи, благослови! – жуткий, слепящий свет. Невинность, Джонатан? Эх ты, бедный упорствующий глупец! – Она отвернула лицо, чтобы я не видел, как по щекам у нее текут слезы. – Я была красива, – проговорила она.
Я задумался над этими словами, разглядывая ее синяки. Они вдруг – вероятно потому, что она на минуту забыла о своей скрытности и хитрости, – перестали быть отталкивающими. Просто наружное облачение, театральный занавес, о котором Миранда говорила. Внешняя оболочка вечного страха и желания.
– Подожди, я сейчас, – бросил я ей, вскакивая.
Я сразу же вернулся, принес таз с водой и полотенца.
Она испуганно отпрянула.
– Джонатан!
Но я не обратил внимания. Сел рядом с нею на койку и осторожно стер у нее с губы кровь. Намочил и выжал край полотенца, вытер шею, потом плечо. Она дрожала.
– Не бойся, – сказал я.
– Джонатан, пожалуйста!
Но я успел кое-что заметить. Мне было понятно каждое движение ее души, потому что по своей – пусть вредной – природе она ничем не отличалась от меня, от Уилкинса, от мудрого Джеймса Нгуги. Какого бы континента, какого бы века дочерью ее ни считать, не было у нее в душе ни страха, ни надежды и ни тени предубеждения, которых бы мы с ней не разделяли. Я перестал о чем бы то ни было думать. Теперь я управлял ею не хуже любого гипнотизера. Мог успокоить стыд, излечить отвращение к себе, мог оказать поддержку, когда пробудится чувство вины – восьмой и самый смертный из семи грехов. Если я ее тиранил, соблазнял, то лишь тем, что сам стал ею. Не «Верь в меня!», а «Я верю!». Она коснулась правой рукой моего плеча, чтобы я перестал, а левой ладонью прикрывала кровоподтеки на лице.
– Не надо, Джонатан, – прошептала она.
Извечная женская попытка спрятаться в тени, в хитрости и скрытности, составляющих закон сущего. Я смотрел на нее и ни о чем не думал, лишь ощущал всеми порами, лишь желал ее. Наконец Миранда опустила веки. Я стал раздеваться, снял рубашку. Она молчала и на меня не взглянула. Я снял остальную одежду и лег рядом с нею, старательно избегая соприкосновения с ее телом. Я ведь знал, о чем она сейчас думает, я видел ее лицо своим мутным косящим левым глазом. О торжестве жизни без пиршества плоти, о любви без насилия.
– Поедешь со мной в южный Иллинойс, – сказал я. – Вот уж где не действуют обычные законы географии, где неприменимы философские доктрины и ходячие мнения. Там бушуют ужасные торнадо, немыслимые ветры. Весной холмы зеленее изумрудов, небо синее кобальта, а по небу – облачка несказанной белизны. И никаких опасных животных ни вверху, ни внизу, не считая баптистов и братьев Гарпов, но этих мы оставим с носом, вот посмотришь.
Я коснулся ее груди. И вдруг она повернулась и привлекла меня к себе.
– Ты так смешно косишь! – шепнула она. Я прочел в ее лице безумную, неожиданную мысль. – Джонатан, я тебя люблю, – прошептала она. – У тебя такой нелепый вид.
Я вдруг сразу весь ожил. Мне показалось, что ожил весь корабль. Руки мои замерли у нее на плечах; не сознавая, я уже понял.
– Ветер! – шепнул я. Она затаила дыхание, прислушиваясь.
– Ветер! – сказали мы оба сразу. Небо за иллюминаторами переменилось. В нем расцветали молнии.
– Спи, Миранда. Я вернусь, когда смогу. – И не дожидаясь ее ответа, не задержавшись даже, чтобы одеться, я выбежал на мостик.
– Нгуги! Ветер! – заорал я.
Нгуги встряхнулся ото сна, словно марионетка, которую поддернули за веревочку, и в тот же миг очнулась и все остальная команда.
– Ветер! Он! – крикнул Нгуги мне в ответ, и глаза его вытаращились, губы растянула улыбка шириной с Млечный Путь и полная заморского ликования, как темно-зеленая, медленно текущая река Конго. Плотный воздух, загадочно вибрируя, отразил: «Он!» Наш перебитый экипаж весь собрался на палубе, готовый выслушать и выполнить приказ. Маленький чернокожий очкарик Чарли Джонсон весело захлопал в ладоши – сейчас сорвется с места бегом.
– Паруса! – завопил я. – Надо скорее шить паруса! Простыни, рубахи, платки – все годится в дело, лишь бы ветру нашлось за что зацепиться!
Они со всех ног бросились в разные стороны – вниз по трапам разорять постели, распарывать робы и сшивать паруса – ниткой, канатом, ногтями, ножом, свайкой. Я ободрал капитанский салон, сорвал одеяло с Миранды.
– Тысяча извинений, – говорю я и приступаю к пологу ее туалетного столика.
– Джонатан! – вскрикивает она, белыми руками прикрывая грудь. Здоровый глаз у нее широко раскрыт от негодования.
Встрепенувшийся океан и легкий ветер влекли наше судно без парусов в южную сторону, туда, где хмурый мрак и млечный океан, где, словно пар, там и сям клубится странное каленое свечение и колышится, подымаясь, как театральный занавес. Нгуги уже поставил к штурвалу человека, который, впрочем, понимал в управлении судном не более его самого. Огромные бледные птицы целой стаей кружили над нами, вылетая из-за огнистого занавеса. Я и со мной еще шестеро полезли наверх привязывать паруса, чтобы захватить скудный ветер и спуститься к мысу Горн, пока нам благоприятствует погода. Я крикнул нашему рулевому:
– Круче к ветру клади руля!
И все небо отозвалось эхом: «Люля, люля!»
«Иерусалим» рыскнул, накренился, но выпрямился. С моего насеста на бом-брам-рее мне были видны другие суда – сначала два, потом три, посланные свидетельствовать. А далеко внизу, точно заводные куклы, сновали члены нашего осиротевшего экипажа, и каждый выполнял приказы всех. Их я тоже легко понимал. Не ведающие чина и закона, они на борту изувеченного корабля учились теперь быть человеческим обществом. Больше никаких гениев, никаких царей. Одни только бледнолицые дикари да мечтательные апаши. Они бешено носились взад-вперед (но не очертя голову, не куда попало), словно дети, рвущиеся заслужить мамину похвалу. Из-за двери капитанского салона выглянула Миранда. «Ур-ра!» – закричала она. Ветер дул ровно, в нашем распоряжении было все время и пространство. Белесоватость моря в южной стороне стала меркнуть; из пучины поднялся громадный печальный человек, он стоял на клочке новообразовавшейся суши, легко раскинув руки по двум веткам большого дуба, и древние его одежды белели ослепительнее снега. Я крикнул, обращаясь к нему: «Так это тебя искал в здешних широтах наш капитан? Прощай же, и да благословит тебя бог!» Правый глаз я не спускал с нашего бушприта, а левый мне застило что-то белое и большое. «Еще круче клади руля!» – кричал я. Бледные птицы были величиной с те три корабля, что плавали вокруг нас. «Курс домой, мои соленые шлюхи! – орал я с топа мачты. – Курс домой, сиротинушки, курс домой, кривоногие, пузатые, безмозглые, беспардонные убийцы ни в чем не повинного кашалота! Глядите в оба, негритосы, в оба, китайско-ирландско-мандалайские евреи, в оба, англосаксы с шакальими глазами! Мы, может, и слизь земли, но имеем на земле свое место! Вперед, в Иллинойс, бесконечно изменчивый!»
Я разжал руки и встал во весь рост на рее. Подо мной пузырился парус из рубах, простынь, брюк, макинтошей и подштанников, а еще дальше внизу бегали братья мои Каины. В дверях капитанского салона, для поднятия боевого духа, стояла, алея стыдливым румянцем, наша дикая Сестра. Птицей на жердочке я повис, точно архангел на краю Небытия, и декламировал с чувством и перестановкой:
– Порядок, мои любезные, – это мир трудный и жестокий, он потчует нас всевозможными неприятностями, и надо научиться их прожевать и переварить, чтобы докопаться до вечности в самих его глубинах.
– Клади руля! – командует Святой Дух, принявший вид альбатроса у меня за плечом. Он с отвращением опустил голову, слушая мои разглагольствования.
– Держись, пернатый, – говорю я.
– Сам держись, дурак, – кричит он. – Хрен собачий!