Текст книги "Последняя поэма"
Автор книги: Дмитрий Щербинин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 39 страниц)
– Сегодня, действительно, многому суждено изменится. Но не так, не так. Прежде всего, дорогой мой Робин, прошу тебя усесться за стол…
И этому голосу, конечно, нельзя было противится. Ежели только перед этим все внимательно слушали каждое слово Робина, то теперь смотрели на него с осуждением – что же это он еще стоит, когда сам Эрмел велел ему спустится. Сам Робин, услышав этот голос, почувствовал, что не прав, что поступил, повинуясь какому-то мгновенному порыву, как какой-то юнец, когда он уже был сорокалетний муж; и, конечно, он уже не мог продолжать своей речи, быстро смахнул последние слезы, и уселся на приготовленное для него место.
– Садитесь, усаживайтесь, пожалуйста… – все тем же успокаивающим голосом толи говорил, толи пел Эрмел.
И вот уселись все братья, и хоббиты, и Барахир. И все они смотрели теперь только на Эрмела, все понимали, что он сейчас устроит что-то невиданное, а тот, не изменяя своей интонации, обращался не только к ним, но и ко всем присутствующим в зале:
– Сегодня я уже поговорил с вашим королем Келебримбером, и мы вместе пришли к решению, что жизнь в вашем Эрегионе надо изменять, потому что скучно живете. Песни то поете, природе радуетесь, но прав Робин – могли бы чувствовать глубже, могли бы не только себе, но и всему миру пользу принести. Да – сегодня необычайный пир. И начало то у него необычайно, ну а уж какое окончание будет – этого, смею заверить, никто из вас представить не может. Начнем же…
И, хотя все так ожидали начала этого пира, все же слова Эрмела стали для них совершенной неожиданностью. Тем более, неожиданностью стало для них, то, что произошло за этими словами. Впрочем, как бы не велико было их изумление, они, все-таки, принимали все происходящее, как должное, и даже девы не вскакивали со своих мест, и лишь несколько вздохов прозвучало. Еще не отзвучали последние слова, а Эрмел уже повел своей необычайно длинной ладонью – он повел ею плавно, и странное, и страшное то было движенье – ладонь все двигалась и двигалась в одном направление, и все никак не могла остановится. Казалось, она должна уже была пролететь через всю залу, но все двигалась и двигалась куда-то, и не было видно пространства вокруг нее. И никто, из смотрящих на эту призрачную, белую ладонь не мог оторваться от ее созерцания (а смотрели то все). И, вскоре, лишь немногие помнили себя (и то, почти не могли пошевелится) – иные пребывали в каком-то странном состоянии: было и страшно от сознания собственной беспомощности, от осознания того, что пред ними нечто гораздо большее, нежели они сами, непостижимое; и еще усталость, и еще – жажда чуда, чтобы им было хорошо.
Наконец, ладонь прекратила свое движенье, и они медленно смогли поворачивать глазами, оглядываться. И зала изменялась прямо у них на глазах. Прежде всего, тот свет, который вырывался из верхних окошек померк, и казалось, что там на куполе, уселась и сложила свои крылья исполинская черная птица. И там, в потемках над головами чудилось какое-то неустанное движенье, словно бы рои духов перемешивались там между собою. Те колонны, которые подпирали верхние галерки – эти изумрудные, но словно живые падубы, пришли в движение, с едва слышным, но неустанным треском изменяли свои формы и цвет. Теперь это были какие-то невиданные дерева, самых диких, причудливых, неестественных форм. Ветви начинались почти от самого пола, они расходились вокруг ствола сферами, башенками – ветви одного рева переплетались с ветвями другого, и, чем выше, тем мощнее и гуще становились эти ветви. Там, где они плавно должны были бы переходить в галерки, вздымались какие-то режущие глаз, но в то же время и поражающие своим невиданным уродством переплетеньем. Если бы был ад для деревьев, где бы они переплетались самым противоестественным образом, где бы выворачивались наизнанку, и сцеплялись в такие формы, которые непременно должны были бы развалиться, то это был именно такой ад – но никогда еще Среднеземье не видело ничего подобного. Это переплетенье, сцепляясь во что-то, напоминающее бредовое виденье умирающего в лихорадке, растворялось в той тьме, которая клубилась над их головами. Так же дрожал и пол – впрочем, дрожал он не так сильно, чтобы хоть одно кушанье упало со столов. И все понимали, что корни этих адских деревьев прогрызаются через пол, через стены, пронизывают весь дворец. А потом они почувствовали, как что-то вздыбливается под их ногами, и со все той же холодной покорностью, увидели, как эти корни, как и настоящие корни в лесу, выпирают из под пола, слегка приподнимают столы стулья, касаются их ног. Вот более сильная дрожь проняла столы (кушанья по прежнему остались на месте) – теперь и ножки, и поверхность, а потом и блюда, все вздыбилось, правда в меньшей степени, этими корнями. И вот уже вся зала приобрела вид совсем неподобающий эльфийскому жилью, но подходящей для обители некоего могучего, но давно уже лишившегося рассудка колдуна. Столы и блюда, превратились во что-то незнакомое, и все изливало изумрудный свет, но это был мертвый, зловещий свет. Теперь в бокалах булькала какая-то жижа; вместо жаркое лежали туши неких чудищ, вместо богатой выпечки – что-то сладко дымящееся, слабо подрагивающее. Вот в воздухе поплыли кувшины, постоянно меняющие свои очертания, судорожно выгибающиеся, они плескали какой-то ярко желтой жижей, и вдруг все почувствовали, что эта жижа попадает в них. Все воспринималось как странный, причудливый сон, и, все смотрели на изумрудные лица друг друга, и спокойно ждали, что и они теперь вспухнут корнями, обратятся в чудищ; ждали, что и через их плоть пройдут эти адские деревья – но нет – они единственными остались нетронутыми.
Изумрудный цвет, который прежде живой аурой, словно сердце леса, клубился между стволов падубов, теперь преобразился в некую слабо помигивающую, подобную на болотный дым, мутно-зеленую, почти непроницаемую ауру – неясно было, сколь далеко эта аура уходила за пределы чудовищных колонн, но, казалось, что бесконечно далеко, что всех их, собравшийся на этот пир, окружает бесконечный, и чуждый мир. В этом тусклом сиянии происходило некое беспрерывное, судорожное движение; какие-то неясные, расплывчатые тени, проступали из его глубин, но полностью так и не выходили. Зазвучало некое подобие музыки – она не была похожа ни на одну из эльфийских, или же людских мелодий; не был это и бездушный, резкий барабанный бой орков – в ней не было какой-либо мелодии, она не была и не быстрой, и не медленной – однако, это причудливое сочетание звуков было чуждо всему тому, что видели за свою долгую жизнь эльфы. Минуло еще несколько минут – пролетели, канули куда-то незамеченные, забытые. И вот тогда, те тени, которые все время двигались в изумрудном свете, вдруг выступили окончательно. Это были совершенно удивительные создания. В каждом из них было не менее трех метров в высоту; и больше всего они похожи были на черные колонны, увитые многочисленными, змеящимися щупальцами. Они несли некие весьма массивные железные конструкции, и, несмотря на то, что эти конструкции похожи были на что угодно, но только не на какие-то блюда – всем подумалось, что – это именно новые, необычайные яства им несут. Однако, эти «блюда» пронесли мимо, и стали складывать их в дальней части залы. Напомню, что столы там были расположены в форме удлиненной буквы «П», и, «блюда» складывались в нижней ее части, так что образовывалась уже скорее буква "О".
Похожие на колонны создания, складывали эти железки, с едва приметным, тревожным шорохом скрывались в зеленоватой, призрачной дымке, но оттуда уже выходили новые, несли такие же «блюда». Как уже говорилось – и эльфы, и Цродграбы воспринимали все это как причудливый сон, и ничего не предпринимали…
Между тем, сооружение в дальней части залы все возрастало: теперь видно было, что эти «колонны» не просто сваливали «блюда», но складывали их в необычайную конструкцию. Это была сцена, самая, впрочем, удивительная сцена из всех каких только доводилось видеть присутствующим в зале…
Эльфы Эрегиона время от времени устраивали театральные представления, показывающие славные деяния их предков, или же какие-либо достопамятные страницы из истории Среднеземья; для этих целей была возведена большая сцена в парке неподалеку от дворца, ту сцену ласково обвивали деревья, а вообще – она мало отличалась от простых сцен, знакомых и Вам, мои читатели. Эта же «сцена» напоминала бредовый сон, и, в то же время, каждый понимал, что – это, все-таки, именно сцена.
Все эти железные «блюда», а на самом деле перекрученные, темных тонов малые и большие трубы, шипастые железки, покрытые изогнутыми выступами пластины – все это крепилось один к другому, составляло одно целое, и, вскоре, разрослось так, что занимало почти все расстояние от стены до стены – сцена топорщилась, выгибалась трубками, а в верхней части поднимались целые заросли из железных ответвлений, которые заметно подрагивали, испускали из своих глубин слабые, но ядовитые дымки; вообще все это нежданно выросшее сооружение слабо подрагивало, испускало урчание, которое смешивалось с тревожной музыкой, дополняло ее, и от этого все окружающее еще больше напоминало странный, болезненный сон. Вот, с тяжелым, глухим скрипом, стали в одном месте расползаться трубы, оттуда повалили клубы густого, сияющего белесым светом пара. Такой же свет окружал и Эрмела, и одного этого было уже достаточно, чтобы все смотрели на этот пар с благоговением, ожидая, что, наконец то, это высшее существо укажет им дорогу, как прийти к счастью. И вот из клубов пара выступил… Эрмел. Точно такой же Эрмел, возвышался, подобный светоносной колонне во главе стола, однако, все они уже смирились со всякими чудесами, что и не изумлялись этому – но все свое внимание уделяли этой, выступившей в переплетенье труб фигуре. И тот Эрмел, призывая к тишине, поднял руку. Все и так молчали, до боли, до звона в голове прислушивались, боясь упустить хоть одно его спокойное слово. Когда рука его поднялась, прекратилось всякое движенье: не выходили больше «колонны»; не клубились духи в темном облаке над головами, не дрожали причудливо переплетенные ветви. Зато чуждая музыка проступила отчетливо; и как же жутко было слышать эти порожденные не эльфийским, не людским, но каким-то запредельным разумом звуки! С какой же силой, от звуков этих, дрожь пробивала; и как же хотелось вырваться из этого мрачного да к светлому, к тому, что ожидали они изначально!.. В то же время, было и оцепененье, и понятие собственного бессилия. Вот потому они с такой надеждой взирали на Эрмела, потому как откровения ждали, что же он им скажет; и готовы были на все, на все, лишь бы обрести это обещанное им счастье…
И вот в этой напряженной тишине полились слова высившегося на сцене:
– Прав был Робин, который сказал, что изменения должны начаться не когда-то, неведомо когда, но прямо сегодня. Только вот Робин не знает, каким путем этого можно достигнуть. О – это большой, и тяжелый путь; но скажите – разве же вас могут поколебать какие-либо трудности?.. Скажите, готовы ли вы к тому, что я вас сейчас предложу?..
Никто не смел и звука проронить, никто не смел хотя бы немного пошевелиться – все как повернулись к сцене, так не смели хотя бы пошевелится. И этот Эрмел еще раз попросил, чтобы они сказали – готовы ли они на все, и только тогда, торжественным, тысячегласым хором грянуло, и тут же замолкло: «Да». Ничто не изменилось в сияющем лике старца, ведь он, конечно, знал, что именно таким будет ответ. Тогда он промолвил:
– Вы поступаете мудро. Но вы должны знать, что впереди всех вас ждет тяжелая, мучительная дорога. Много испытаний, много трудностей; у вас будут вожди – это девять братьев, потому что я уже слишком стар, в них же кипит, рвется пламень – так долго сдерживаемый пламень. Я буду учить их, я буду наставлять их в первое время… Но это все еще впереди, а сегодня… Посмотрите-ка на себе, какие вы несовершенные создания. Да, у вас прекрасная оболочка, она может быть гармонична связана с окружающей природой, но… Какая же она хрупкая, какая слабая по сути своей. Пусть эльфы живут веками, а жизнь Цродграбов, что падение осеннего листа, в порыве ветра – не в том дело, мне даже страшно смотреть на вас, ведь каждый из вас уникален, каждый несет в сердце своем целый мир, каждый есть величайшее сокровище в мироздание – и как же хрупка, о, как же хрупка оболочка каждого!
Тут в первые в голосе его прозвучало сильное, искреннее чувство – жалость к ним. И тут многие почувствовали жжение в глазах, почувствовали, как горячие, частые слезы по их щекам покатились. Они больше ничего не говорили, но слушали, слушали, что же еще такого мудрого скажет им старец. А тот говорил:
– Итак, прежде всего, надо изменить вашу оболочку. Пусть она не будет такой привлекательной, как прежде, но внутреннее то все останется, и этому внутреннему не будет грозить всякое зло. Для начала мне нужны двое из вас, и, так как я вижу, что каждый готов сейчас подойти, то я сам изберу…
И тут рука его стала вытягиваться – она, десятиметровой жердью вытянулась до окончания стола, где за диковинными яствами сидели рядом: эльф и прекрасная эльфийка, возлюбленная его. И перст этот прикоснулся к их плечам, ласковый голос пропел:
– Взойдите же, вы избранные…
И вот эти двое, провожаемые завистливыми взглядами окружающих, сделали легкое движенье, взвились в воздух, и неуловимым, легким движеньем перенеслись на сцену рядом со старцем. Тот смотрел на них с нежной улыбкой, и приговаривал:
– Конечно, я не могу вас не предупредить: сейчас вы прелестны, сейчас вы, как и все эльфы, словно лебеди белокрылые, как стекло хрупкие. Но новая личина отнимет у вас красоту, вам будет очень больно – согласны ли вы на это?..
Ни на мгновенье, даже и маленькая доля сомнения не пробралась в сердца этих двоих. Да – они хорошо понимали, что придется расстаться со своей красотой, что будет очень больно, но… Как же они могли сомневаться, когда это высшее, мудрое существо избрало их для такой благой цели. А тут еще смутно вспомнились прозвучавшие вначале слова Робина о грядущем прекрасном мире, о бесконечном царствии любви – и вот ради того грядущего, они готовы были на любые жертвы. И, конечно, гордились, что именно им довелось стать первыми – было в них восторженное волнение, и они, не в силах хотя бы слово вымолвить, просто кивнули Эрмелу – при этом с восторженной любовью глядели в его сияющие очи. Эрмел так же ничего не говорил, не делал никаких жестов, попросту отступил в тень.
Теперь главными действующими лицами на сцене были эти двое. Они, со страхом, но и с восторгом, конечно, ожидая что же будет, взялись за руки, и повернулись лицом к залу, навстречу тысячам устремленных на них, напряженных взглядов. Вот по бокам от них, да и спереди да и сзади, зашевелились железные, малые и большие трубы, вдруг, словно змеи, нападающие на добычу, рванулись к их телам, и с ужасающий достоверностью показали, насколько же действительно они хрупкие. Они врывались в плоть, и слышен был треск костей, и все их линии выгибались от пронзающих их тело железных стержней. И даже крика не вырвалось из них, потому что трубы вошли им и в рот, а несколько тоненьких трубочек пронзили горло. Глаза вылезли из орбит; порвались, залили их бордовым лопнувшие сосудики, но и эти глаза были пронзены трубочками, и тут же из глубин своих заполнились ярко синим цветом, с ослепительными, желтыми зрачками. Какая-то пластина прошлась по их черепам, раздался треск, и черепа оказались совершенно лысыми, уродливо раздутым раза в два, имеющими болезненно красный, покрытый синеватыми, пульсирующими прожилками цвет. Эти черепа покрывали многочисленные крупные поры, из которых с дымом, медленно вытекали слизистые капли. Вот на них надвинулась еще какая-то массивная конструкция, прицепилась к спинами; оттуда раздался оглушительный треск, будто сухие тряпки стремительно разрывались, и вот уже, сплавленные с их позвоночниками, и с многочисленными, пронзающими тело железками, еще исходя жаром, поднимались там железные крылья. Но и это еще было не все: выдвинулась еще одна железная конструкция, обволокла их руки проволокой – сотнями витков оплела, так что и рук не стало видно, вдруг все там сжалось, вспыхнуло ослепительным светом раскаленного металла, взвились клубы дыма, а когда рассеялись, оказалось, что эти двое сращены теперь были в единый организм плечо переходило в плечо, рядом две головы, а из широкой спины вырывалось два крыла по бокам, и одно большое, наподобие острого хребта, которое срослось из двух – возвышалось посредине. Те трубочки, которые пронзали их глотки, вдруг резко дернулись друг к другу, и глотки, испуская черную жидкость, вытянулись, перетянулись, двумя, болезненно пульсирующими шарами вжались друг в друга. И вот эти глотки сжала, смешала, блеснувшая жаром железная сфера и…
Я не знаю, сколько продолжалась вся эта жуть. Писчий Эрегиона, с заметным волнением, с дрожью душевной указывает, что время потеряло для всех свою течность, и никто из присутствующих ни коем образом не смел вмешаться в происходящее – более того: каждый с какой-то покорной обреченностью ожидал, что и над ним будет совершено такое действо. Зато та жуть, которая, исходя жаром, осталась стоять на сцене, уже ничего не ожидала – вот четыре ослепительных желтых зрачка вспыхнули еще ярче, и четыре глотки, с синими губами одновременно, и необычайно широко распахнулись, их притянутые друг к другу шеи с одним горлом, издали один хриплый вопль, от которого вздрогнули стены, и который не имел ничего общего не только с эльфийскими голосами, но и вообще с чьими бы то ни было – даже ругань орков, даже крики драконов, не имели ничего общего с этим запредельным, из небытия прорвавшимся воплем. И вот это создание взмахнуло своими железными крыльями, и они, словно клинки, со свистом рассекли воздух. При этом тела вздыбились, в некоторых местах вырвались железные грани, вытекла густая черная жижа – последовал еще один запредельный вопль; затем – судорожный взмах крыльями, и вот создание это темной стремительной тенью пронеслось над их головами – при этом все видели, как вырываются из него густые, крупные капли крови, все видели также, как при каждом стремительном, судорожном взмахе крыльев дыбилась плоть; как перекатывались в ее глубинах железные конструкции. Видно, каждое мгновенье существования причиняло нестерпимую боль этому летуну, и вот оно издало новый ужасающий вопль, и где-то в середине буквы «О», стремительной тенью метнулось вверх, в застывшую над их головами, кажущуюся непроницаемой черноту – и эта чернота тут же и без следа поглотила страдающее чудище, тут же задвигалась, заклубилась; потянулась вдруг какими-то перекручивающимися отростками, дыхнуло холодом, и вместе с этим холодом метнула обратно и железнокрылое чудище. Оно неуловимым росчерком, но все заходясь в своем болезненном вопле, с оглушительным металлическим треском врезалась в пол, и все в центре буквы «О» – все взирали на происходящее с ужасом, но по прежнему не шевелились. Так даже и не шелохнулся один эльф возле которого в стол врезалась, застряла в его корневой плоти окровавленная железка, с куском плоти. Теперь в центре буквы «О», дергалась, болезненно вопила унизанная железками груда мяса. Но вот железки задвигались, стали сдвигаться между собой и собирать разлетевшиеся в разные стороны куски плоти – все это заходилось в беспрерывном вопле, исходило черной, кипящей жижей. И даже те куски, которые отлетели к столу – все было возвращено, и слеплено железными механизмами в фигуру, еще более отвратительную нежели прежде, так как видно было, что она слеплена из разных кусков, вся перештопанная чудовищными, глубокими швами.
И тогда вновь подал голос Эрмел, который стоял на железной, подрагивающей, выжидающей следующих жертв сцене:
– Это может показаться отвратительным. Да – это больно; да – это даже и для глаз может показаться чудовищным, но не вы ли говорили, что готовы, ради грядущего счастья, на все?.. Посмотрите – это, кажущееся противным жизни, на самом то деле не может умереть! Вы только посмотрите – что может сделать тьма с подобными бойцами?..
При этих словах, продолжающая заходится мучительным, пронзительным воплем тварь, вновь взмахнула своими железными крыльями, и вновь стала дыбится плоть, и при этом расходились швы, обнажая пронизанные железками внутренности; но вот еще несколько таких мучительных взмахов, и вновь оно закружило над головами.
– Давайте же! Давайте следующие! – сильным, уверенным голосом выговаривал Эрмел. – Ради великой цели не чего бояться боли; а впереди будет только счастье – и ведь вы верите мне, верите ведь, не так ли?..
Было в его словах что-то чудесно завораживающее, то, с чем, казалось бы, нельзя было смирится, (а особенно то эльфам!) – казалось им теперь необходимым, что нельзя было не принять. Они и раньше подготовили себя, что этот день изменит их жизнь, а теперь, конечно же, принимали то, что говорило это высшее, остановившее их бойню с Цродграбами создание. И все они чувствовали себя совсем маленькими, хрупкими, ничтожными, ничего не знающими – верили, что, ежели они не подчинятся, так в еще большей мере проявят свою глупость.
И потому, когда вновь вытянулись длани Эрмела, и подхватили следующих двоих (на этот раз эльфа и Цродграба), которым довелось сидеть рядом, никто не возразил, никто даже не шелохнулся; те же, кого схватили, сделали над собой усилие, и смогли не вырываться, и вообще ни коем образом не проявлять своего страха…
* * *
Теперь о Маэглине. Как вы должно быть помните, ему так же пришлось сделать над собою насилие, чтобы подбежать к толпе Цродграбов и эльфов. Вы помните сколь мучился он среди этих чуждых лиц. Но он страдал безмерно больше, когда увидел наконец-то Аргонию (которую до этого несколько лет не видел, которая для него Святою, самым прекрасным созданием в мире стала) – а она совершенно на него не обращала внимания. Помните вы и ту историю, которую рассказал он по просьбе Эрмела…
Он бы ничего не рассказал, так как почти и говорить разучился, да и не помнил ничего. Но вот вдруг вспыли в сознании ночные виденья – они были расплывчатыми, блеклыми, только как сон и вспоминались, но слова сами стали вырываться из него, и он к удовольствию окружающих, оправдал Вэллиата. Ну а потом была мучительная дорога ко дворцу. Все кругом веселились, все предчувствовали грядущее счастье, а он, мрачный и напряженный, бросал испуганные, пламенные взгляды на Аргонию, которая шла за руку с Альфонсо, не замечала его, и даже позабыла про его существование. Когда же вошли во дворец, и братья, не сговариваясь, но по какому-то мгновенному порыву разошлись по своим покоям, то Маэглин остался в одиночестве. Он стоял в высоком, длинном коридоре, наполненным тем мягким, навевающим поэтичные образы светом, который можно видеть в лесу, в час заката. Оставшись в одиночестве, он ужаснулся: как это он осмелился пройти в этот дворец, и почему это он сразу не бросился в свой овраг, не укрылся в пещере. Прежде всего он бросился к стене, и укрылся там в тени, за большою вазой… Эльфы, Цродграбы – все были слишком возбуждены, в предчувствие небывалого праздничного действа, чтобы обращать внимания на какую-то мрачную фигуру. А Маэглин, когда кто-нибудь быстро проходил или пробегал рядом с его ненадежным укрытием, еще больше сжимался, переставал даже дышать, провожал удаляющиеся фигуры лихорадочным взглядом. А когда пробежали несколько фигур, которые и переговаривались и смеялись, то Маэглин зажал уши, и не мог сдержать болезненного стона – настолько чужды были ему все эти слова, все эти движения – вообще любые проявления «разумной» жизни – ему вновь и вновь вспоминались годы собственных мучений, и он понимал, что именно сообщество людей, эльфов (да не важно кого!) – подвело его к нынешнему жалкому состоянию. И это было отчасти верно, так как, если бы он воспитывался на природе, и в каком-то более совершенном сообществе, то он бы развился в совершенно другого человека, и не страдал бы так; и, конечно, не его вина, что его характер его от рождения был до болезненности впечатлительным, и замкнутым. Но он не хотел принимать, что все эти эльфы, да и Цродграбы все эти годы испытывали к нему только чувства любви да жалости; он никак не хотел принимать, что его все эти последние годы окружало общество гармоничное, и уж по сравнению с его внутренней болезненностью – прямо-таки небесное, высшее общество, у которого он, если бы только захотел, если бы только с такой отчаянной решимостью не отвергал его – мог бы многому научиться, и, быть может, даже излечится от собственной болезни… Да – ведь и слияния с природой у него не вышло, был постоянный страх, напряжение. Уже говорилось, что он хотел бы оказаться в таком мире, где не было бы совсем, совсем никого кроме деревьев трав, да, может, еще небольших птах; но очутись он в таком мире, он все равно бы пребывал в напряжении; все равно выжидал какой-то жуткой, роковой встречи – сидел бы в каком-нибудь темным углу, и подкармливал свой страх всякими воспоминаньями и переживаниям – и еще через двадцать, и еще через сотню лет все в таком же напряжении пребывал.
И вот теперь он жаждал укрыться в своей пещере, вновь предаться воспоминаньям, переживаньям; вновь воздыхать и трястись. И одно только его удерживало – он не знал, куда бежать, и боялся покинуть свое убежище, столкнуться с кем-либо. От постоянного напряжения ему сделалось жарко, он вспотел, закружилась голова. Он пытался обдумать свое положение, и что делать дальше, но появившейся за годы его насильственного и добровольного одиночного заключения привычке, он не мог складывать свои мысли во что-то четкое, но как всегда все занимала жгучая тоска по Новой Жизни, да еще этот страх… – нет, нет – все перемешивалось и гудело в его голове.
Он мог часами стоять или сидеть в своей пещере, и, под монотонный клекот водопада, вспоминать какое-нибудь одно из дорогих ему мгновений. Он уже не в силах был вырваться из таких воспоминаний, гудела голова, проходили часы, дни, месяцы его безрадостной жизни, и все это повторялось вновь и вновь, словно бы он и не жил вовсе, а только боль испытывал, да витал в уже прошедшем. Да – он научился не замечать, и не ужасаться бессмысленно уходящему времени, и вот теперь он простоял в своем укрытии несколько часов. Он по привычке сжимался, и испытывал боль и напряжение – но он простоял бы и еще многие часы, а то и дни, пока бы его тело не иссохло, и не превратилось в скелет, и все потому только, что он боялся с кем-либо столкнутся, и уж тем более спросить, где выход из дворца.
Между тем – этот день близился к своему завершению, и постепенно таинственный полумрак в коридоре сгущался. Уже некоторое время никто не проходил и не пробегал возле Маэглина – все кто были во дворце уже собрались в пиршественном зале, и оттуда, издалека долетал торжественный гул голосов. Но и эти голоса смолкли, когда в зале появился Эрмел. Прошло еще какое-то время, и вот коридор стал преображаться.
Когда Эрмел повел своей белой рукою, его колдовство охватило не только залу, но и весь дворец. Корни и ветви тех адских деревьев проходили через стены, через потолок и пол; все вздыбливалось, темнело, и тут же начинало испускать жуткий, мертвенный свет. Если и стройный, гармоничный эльфийский дворец внушал Маэглину страх и напряжение, то трудно даже представить, какой ужас на него нашел, когда случились эти изменения; когда все это стало напоминать древнюю обитель могучего и безумного колдуна. И Маэглин больше не помнил себя, не мог больше сдерживаться, оставаться на одном месте – с диким воплем, часто спотыкаясь о корни, побежал он куда-то. Вот перед ним раскрылась широкая лестница, которая вся покрыта была медленно перетекающими одну в другую жилами, а низа этой лестницы не было видно, так как там клубилась и медленно наступала наполненная призраками тьма.
Маэглин, словно бы отталкивая этих призраков, быстро вытянул к ним ладони, и прокричал грубым, с натугой вытянутым голосом:
– Нет, нет – вы оставьте меня! Оставьте!! Оставьте!!!.. Вы мне счастье подарите! Ну – чего вам стоит подарить мне счастье?!.. Сделайте меня счастливым!!!
Эти медленно надвигающиеся призраки не обратили на его вопли никакого внимания, так как эти вопли и для живых ничего не значили, ну а уж для них, уже некое неисчислимо долгое время проведших в иных мирах – и подавно; и радость и горесть, и ум и безумие, были им одинаково чужды. Их полнили грезы неясные для живущих – и жизнь, и смерть ничего уже для них не значили…
Ну а Маэглин, вообразил, что, ежели он все-время будет бежать по лестницам вверх, то спасется от этих призраков, и найдет дорогу к свету. И вот он бросился в поиске такой лестницы, и вскоре нашел ее. Бежать, однако, оказалось очень трудно: среди всех этих наростов ступени едва заметно выгибались, ну а ноги постоянно соскальзывали среди выгибающих, подрагивающих наростов. Все-таки, ему удалось взобраться на несколько уровней вверх, и там он остановился хоть немного отдышаться, у некогда изящной колонны, которая походила теперь на сцепление распахнутых в вопле, едва ли не рвущихся глоток. Вот стремительно пронеслось, едва задело его раскрасневшееся лицо зеленоватое, наделенное некой жизнью облачко. Маэглин закашлялся от сильного прелого запаха, а потом пол сильно тряхнуло, и он не удержался на ногах, покатился куда-то; ударился головой – в глазах потемнело… Это не было полное забытье – и хотя он не мог пошевелится, он мог вспоминать, и вот ужасался теперь тому, что пытался вырваться из этого места, оставляя в нем Аргонию. Он проклинал себя за трусость; вспоминал как до этого боялся и в толпу эльфов и Цродграбов бросится за нею, и вот вновь надломив себя, решился искать Ее. Он готов был на все, даже и на встречу, и на разговор с кем-либо.
Вот он медленно, с большим трудом поднялся, сделал несколько неверных шагов, а затем уж побежал из всех сил, да при этом еще за выпирающие, подрагивающие стены хватался. И при этом он был уверен, что раз уж решился Ее найти, так непременно, при каждом шаге, к ней приближался. Но вот он услышал слабый, едва слышный плач, тоненький, нежный зовущий голосок – и он уже и не сомневался, что – это Аргония его зовет.
Там, где раньше была дверь, теперь было подобие закрытой пасти, и вот именно из-за этой пасти, и доносились крики. Маэглин собрался, выставил перед собой руки, и прыгнул на эту пасть, она обдала его жарким дыханьем, и стремительно раздалась в стороны. За нею обнажилась довольно обширный покой, некогда сиявший солнечным светом, но теперь окна были забиты густым шевелящимся мхом, а вместо стен подрагивала густая, наполненная кровавыми пузырями масса, под потолком лихорадочно металась и тихо стонала некая тень, а черный пористый пол местами рассекался широкими трещинами, из которых тихо выдвигался густой пар, и доносился отдаленный, тревожный гул.