Текст книги "Последняя поэма"
Автор книги: Дмитрий Щербинин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 39 страниц)
Девочка хотела ответить что-то, но не успела, так как дракон, сделав полукруг в несколько верст, с ревом от которого в ушах заложило, пронесся низко над их головами, и выпустил очередной изжигающий поток, совсем уж близко, в соседней роще, так что ярко-кровавые отсветы с силой хлынули оттуда, а над кронами деревьев взвились огненно-дымчатые клубы; земля задрожала много сильнее прежнего, ручеек покрылся сильной рябью, тоже кровью окрасился. Теперь клубящаяся, наполняющаяся зловещими отсветами туча расползлась уже в полнеба; вот еще один дракон промелькнул на некотором отдалении – оттуда взвилась очередная зарница. Предупреждая слова ворона, Альфонсо выкрикнул:
– Нет и нет! Не смей больше ничего говорить!.. Да, мы уж знаем все твои речи! НЕТ!!! Пусть горит этот край, пусть погибнем мы, эта девочка, весь мир, но мы не будем поступать, как того хочешь ты!.. Можешь говорить, что мы глупцы, что мы могли бы владеть всем миром, а уходит в грязь – только одно – мы тебя не станем слушать!.. Потому что… потому что верно говорил Фалко – ведь ты Ворон. Ведь это по твоей вине погибла Нэдия! И твоя Вероника, Робин! И твоя Маргарита, Вэллас!.. И все вы – все ваши жизни, были разрушены его желанием! Что ж ты в обличии голубки прячешься?!.. Ну – обратись опять в ворона! Зачем прятаться, если все уже тебя раскусили!..
– Что же гибните!.. – стремительно, со вдруг прорезавшейся несказанной, изжигающей яростью выкрикнул этот "голубь".
Девочка была испугана этим криком больше чем воплями драконов, и она выпустила его. Голубь стремительно взмыл вверх, в одно мгновенье стал лишь точкой, но и точка эта пропала на фоне гневных, клубящихся утесов. Оставшись без него, они некоторое время пребывали в оцепененье, которое разбито было очередным воплем дракона, пролетевшего поблизости.
Альфонсо проговорил, все еще глядя на рыдающих, обнявшихся Маэглина и девочку:
– Средь бликов огненных ветров,
Где искр шумный хоровод о смерти песнь ведет,
Они, в вуали детских снов,
Искали дом, который всем приют дает.
И он шептал: "Как грозен мир,
Как счастья, света мало;
И правит злобы кровный пир —
Эпоха темная настала!"
Она в ответ: "Кругом огонь,
Растерянность во взглядах,
Ты только душу, милый, тронь —
Там слабый свет, но в темных все нарядах…"
И вместе песню завели
С горючими слезами:
"Весенни годы отцвели,
И дом наш за морями.
А что здесь? Пыль и песок,
Огонь да суеченье,
Годов бесцельно-злобных ток,
Толпы людской вихренье.
Ах, разве в пламени судьба,
И станут чувства лучше,
Когда постылая толпа,
Их пошлостью потушит.
Уйдем отсюда за моря,
Быть можем растворимся,
Но в чистом свете все ж горя,
Мы в вечном возродимся!"
– Что ж нам теперь… – в некоторой нерешительности проговорил тогда Даэн, взглянул на надвигающиеся, полные отсветами молний отроги, и едва-едва сдержал слезы.
– Что же нам теперь делать? – стремительно и даже зло вскирикнул Альфонсо. – Да не возвращаться же! – ведь никто не хочет, чтобы вновь ими завладел этот ворон, чтобы в вихре этом распроклятом кружил?! Ведь никто пешкой не хочет быть, да ведь, да?!.. Значит, укрытие нам надо найти. Где-нибудь тут, какую-нибудь пещеру… скорее… скорее…
Действительно, дольше уже нельзя было оставаться на прежнем месте, так как стены пламени, подступали уже совсем близко. Стремительно, одно за другим, вспыхивали лесные дерева, ручей же ослепительно сиял. Девочка, рыдая, ухватилась за шею Маэглина, и теперь, когда он поднялся, то оказалась на его руках. Маэглин же пребывал в великой растерянности, – не ведал он – сон это, или явь (а скорее, все-таки, был чудесный сон…) И в этом сне – все – и блики пламени, и эти огненные деревья, и клубящееся над головою, и раскаты далеких разрывов – все это представлялось ему чудесным, сказочным виденьем. Ручей, вдоль которого бежали они, представлялся ярко, но и мягко сияющей дорогой, и если бы не Робин, который поддерживал его под локоть, он непременно бы на эту «дорогу» ступил.
Они все бежали, бежали, однако – ожидаемого укрытия не было. Напротив, вся природа пребывала в растерянности перед натиском драконов, тоже искала какого-нибудь укрытия, и не находила его. Так из переливающихся отсветами, уже обреченного сгореть леса, выскакивали перед ними зайцы, лани, выбегали и медведи, и волки, и лисы, и кабаны, и по одиночке, и целыми семействами. Все эти звери жившие в Эрегионе в дружбе, теперь в растерянности друг на друга глядели, казалось, каждый безмолвно вопрошал: "Что же мне теперь?.. Что же – что же, право, делать?.. Быть может, рыбы знают как избавиться от огненной напасти…"
Однако, и положение рыб в ручье сложилось самым неприятным образом: вновь, метрах в ста перед бегущими, пронесся дракон, и пылающей полосою, шрамом огненным, рассек не только лес, но и этот ручеек; вода в нем стала, а через несколько мгновений течение и вовсе пересохло. Теперь яркие отблески пламени прорывались со всех сторон – они, вместе с обитателями леса, метнулись в одну сторону, наткнулись на огненную стену, бросились в другую, и оттуда, навстречу им бежали опаленные звери.
– В огненное кольцо попались! – громко выкрикнул Вэллиат.
– Хорошо, что в огненное!.. – с прежней, злой решимостью проговорил Альфонсо. – Оно быстро нас изожжет…
– Да как же так, да не хочу я гореть! Я жить хочу! – завыл Вэллиат.
В это самое время, Маэглин вдруг ясно понял, что происходит, и в исступленном могучем рывке вырвался от Робина – он что было сил бросился в сторону, и теперь обеими руками прижимал к себе девочку, и вновь это был исступленный, мучительный лик, и вопил он:
– Возьми нас! Слышишь?!.. Слышишь ли?! Ворон – возьми нас – спаси меня и девочку! Я на все готов – только спаси, только дай хоть глотка счастья, потому что уже не могу жить, как прежде… Никаких сил нет… Слышишь ты, проклятый?! Все что угодно сделаю – рабом твоим стану, но спаси! Спаси! Спаси-и!!!
* * *
Все это время, государь Келебрембер провисел где-то между небом и землей в призрачной темной клети, и несмотря на то, что сам был одним из самых искуснейших магов, не мог хотя бы немного пошевелиться, он пытался почерпнуть силу от звезд, но их почти не было видно за этой призрачной пеленой – у государя, по крайней мере, появилось со время кое-что обдумать. И вновь вспоминая все то, что произошло в этот день, он понимал, что и он, и все эльфы и Цродграбы, несмотря на ум, несмотря на то, что многие из них прожили уже века, были все это время попросту пешками, которыми руководили некие высшие силы, и которые бросались из одной крайности в другую, и по сути – были массой, безликой толпою, судьба которой зависела исключительно от прихоти той, высшей силы. И он, вновь и вновь вспоминая предначертание о гибели Эрегиона, понимал, что вот теперь наступило это время; чувствовал, что никак этого не избежать, и слезы наворачивались на его глаза, и он чувствовал, как под этими клубящимися тучами, гибнет в пламени его народ, и он проклял рок, судьбу, он скрежетал в бессильной ярости зубами.
Тогда же пришли на память строки одного из виднейших Эрегионских поэтов Мэромира:
– Рожден я был в свете,
Но дружен с тенями,
Я цвел в нежном лете,
Опаленный огнями…
…Опаленный огнями,
Неверной любви,
И ты за морями,
Меня уж не жди.
Ушла моя радость —
Тебя лишь любил,
И жизнии младость
Сей рок погубил.
Рожден я был в свете,
Но радость ушла,
Так, будто погибла
Родная страна.
И, хотя эти строки были придуманы не Келебрембером, они настолько были схожи с его чувствиями, что ему казалось, будто это он их придумал только что. И тогда к нему явился Эрмел – он без всяких усилий разорвал призрачную клеть, подхватил Келебрембера за руку, и проговорил:
– Я хотел, чтобы кто-то из этих толп проявил разум, но они все оказались одинаково тупы. Все предпочли погибнуть, и детей погубить, но старых предрассудков так и не смогли уничтожить. Что же – несмотря на их глупость, нельзя оставлять Эрегион на погибель, и придется самому взяться…
– Да зачем же ты мне все это говоришь! – раздраженно вскричал Келебримбер. – Я же вижу, что специально – какую-то цель поддерживая. Все хитришь, хитришь… Мое королевство обречено на гибель, но ты хочешь вынести из этого какую-то пользу для себя… Хочешь помочь? Ну, так попробуй помоги! А речи то говоришь, верно, чтобы задобрить меня?.. Нет – может ты могучий маг, но неужели ты думаешь, что я настолько глуп, чтобы все это выслушивать?! Что же ты – героем хочешь выставиться?!.. Ну, давай, давай – действуй, все в твоей силе – крути-верти нами куклами… Давай! Давай-действуй!
В голосе Келебрембера была и горечь и отчаянье, а еще – жажда борьбы, жажда освобожденья; хоть глотка свежего воздуха… Однако, Эрмел понес его вниз, через слои переливающихся бордовыми отсветами облаков, все ниже и ниже – к земле, к земле… Вот он – этот некогда премилый простор; теперь все там было языками пламени, а вместе с гулом, слышались еще и многочисленные, в один стон сливающиеся вопли. Вот на них, стремительно парящих, с оглушительным, заливистым воплем, устремился дракон. Он раскрыл пасть, намеривался испустить свои изжигающиеся потоки, однако Эрмел только прошептал несколько каких-то неслышных слов, и вот очи дракона полыхнули нестерпимым белесым цветом, и он, издав мучительный вопль, резко развернулся и скрылся в клубящемся облаке. Вот Эрмел застыл, и вновь стал двигать губами – выговаривать неслышные заклятья. Даже и те, кто был на земле, видели этот ослепительно полыхнувший, белесый, мертвенный свет; государь же Келебрембер на несколько мгновений и вовсе ослеп от этого сияния, а затем, когда зрение, все-таки, стало возвращаться к нему, то обнаружил, что теперь драконы слетаются к ним со всех сторон, обезумевшие, с этими пылавшими мертвенным, белесом светом глазами – они проносились совсем близко, и то и дело ударяли волны раскаленного воздуха, который поднимался от их крыльев. Все они устремлялись в клубящуюся тучу, и исчезали в ней – уже не вылетали обратно:
– Видишь, насколько я могу быть полезен. – в полголоса проговорил Эрмел. – Чтобы вы без меня делали…
Страшная мука исказила лик государя Келебрембера, сдавленным голосом зашептал он:
– Свежего воздуха… Хоть немного… Хоть несколько глотков…
* * *
В это же самое время, хоббиты, Барахир и Аргония скакали на конях. Всего было два статных эльфийских скакуна, на одном сидел Барахир, а другом – Аргония, они и держали хоббитов. Мы оставили их в минуту мучительно раздумья, когда не знали они, как приложить свои силы, как найти тех, кого они так любили. И тогда услышали они топот и ржание – то несся эльфийский, оставшийся без присмотра табун. Некоторые кони уже были обожжены, однако – все сохраняли порядок – не разбегались в стороны, в центре хранили жеребят. Для друзей бездействие казалось немыслимым, вот они и оседлали, вот и поскакали.
Они мчались через пылающую ночь, и Аргония шептала то, что слышно одному Фалко, который сидел перед нею:
– Уж двадцать лет с тобою вместе,
Хожу, отвержена тобой,
А ты, быть может, к своей чести,
Все неизменчив с той, другой.
Ты горд, любовь свою хранишь ты,
Но помнишь вовсе не ее,
Твои все помыслы хоть чисты 0
На самом деле – все вранье!
Да – к сожалению я знаю,
Что образ тот – лишь пустота,
Я часто слезы проливаю,
Что ты во лжи живешь всегда.
Тебе тот образ не приносит,
Ни светлых мыслей ни стихов,
Он в пламени тебя все носит,
Убийца он прекрасных снов.
И вместо радости вкушаешь,
Одну лишь – день за днем,
И в грезах колдовских витаешь,
Опаленный колдовским огнем.
Такие искренние, сильные чувства вкладывала в эти строки Аргония, что и Фалко не удержался, в какой-то уж раз за свою жизнь заплакал. И он поворачивался к Аргонии, видел ее прекрасный, внутренним светом окруженный лик, и не мог понять сколько же ей лет – двадцать, сорок ли? Она была так же молода, чиста как и в двадцать, но в глазах была мудрость, которая дается только долгой, долгой жизнью – будто и не сорок, а как эльфийки, сотни лет она уже прожила.
Он смотрел на нее и не мог оторваться – как на прекрасное творение природы любовался, а кругом сверкали отблески драконьего пламени (некоторые слепящие) – все ревело, дрожало, со всех сторон слышались страшные предсмертные вопли, и в каждое мгновенье пламень мог обрушиться на них – раз над головою прогудели исполинские крылья… Но ничего этого не видел Фалко – он любовался на эти сияющие, девственные черты, а она увидела, что он на нее смотрит; слабо, печально улыбнулась:
– Что – вот сейчас мы мчимся, стремимся поскорее увидеть Их, и, если даже найдет, то, ведь – покричим, слезы как всегда польем, и… Ведь на этом все и закончится? Так ведь, так ведь – опять мы будем бежать за ними, ну а они, неукротимо, шаг за шагом, будут приближаться к тому, что предначертано им судьбою. Ведь права я?! Опять тоже самое… Опять… опять! И ведь знаешь уже, что в конце то будет, и ведь все равно идешь, мчишься, мучаешься! И ведь знаешь, что ни к чему эти муки не приведут… Ведь можем не мчаться сейчас вот. Зачем? Зачем, ежели не изменится ничего!.. Но у Них то свой рок, а у нас свой – за ними, до последнего…
Голос у нее был такой сильный, но, в то же время, именно девичий – подобный свежей, прозрачной струе родниковой голос.
А потом пламень сомкнулся и два коня неслись в ослепительной, ревущей, мечущей веера искр аллее, неслись в жаре столь сильном, что глаза слепли, что, казалось, в каждое мгновенье должна была бы прийти смерть; однако, она все не приходила, и все продолжалась эта мука…
Мне неведомо, велением ли Валаров или же темной силы, но случилось так, что им суждено было встретиться. Та огненная аллея, по которой неслись кони, сомкнулись за их спинами, и они оказались в стремительно сужающем, раскаленном кольце, в котором метались с дикими воплями обожженные уже звери, а в центре, недвижимые, словно темные изваяния, стояли братья. В нескольких шагах от них стоял весь красный, истекающий потом Маэглин, продолжал исступленно вопить об спасении, и вытягивал к незримому уже за огненными струями небу девочку со златистыми.
Кони остановились, и седоки кричали:
– Скорее на седла! Мы прорвемся! Не сразу – так в несколько заходов!
Однако – это были только мечты – на самом то деле даже эти прекрасные эльфийские скакуны даже и без наездников, не смогли бы уже вырваться из огненного кольца. Вздымались огненные бураны, а за ними были еще многие и многие метры раскаленных углей, одно за другим падали объятые пламенем деревья, и здесь, в центре кольца, жар стоял невыносимый; совершенно немыслимым казалось, как это можно сделать хоть один шаг к этому жару. Это была жуткая пытка – казалось, к телу прикладывались листы раскаленного железа, и хотелось только поскорее забыться; даже для них, привыкшим к страшным душевным терзаниям – терпеть такое было выше сил; дымились волосы, слепли глаза, они правда не кричали, но еще какие-то силы черпали друг у друга, держась за руки, прислоняясь телами… И тогда Аргония соскочила с коня и бросилась к ним, оказалась рядом с Альфонсо, и обвила его руками за шею. О чудо – от этих нежных девичьих рук исходила прохлада, а когда она прильнула к нему в поцелуе, то Альфонсо показалось, будто он спасен – будто любимая его, его Нэдия, все-таки, стоит с ним рядом.
* * *
И здесь я все-таки, несмотря на то, что времени до кончины моей осталось совсем немного, вынужден прерваться. Раз уж речь зашла о Нэдии, то расскажу, что произошло вчера с моей приемной внученькой – маленькой Нэдией. Вчера был чудеснейший весенний, прохладный, обвитый легким ветерком, солнечный день; не только Нэдии, но и мне не сиделось в башне. И, хотя спуск, а, тем более подъем по винтовой лестнице, с недавних пор стал для меня настоящей мукой – я все же решился на это путешествие, так как рассудил, что весенний свет выгадает несколько дней у смерти. Итак, она побежала по этому сияющему, покрытому подснежниками лугу, побежала в сторону пепелищ своей родной деревеньки. Я, наказав ей не забегать далеко, улегся среди трав, и предался созерцанию небесной выси. Теплый свет ласкал меня, и, по правде, было мне так хорошо, да покойно, как давно уже не было. Я и сам не заметил, как заснул… Когда же очнулся, то прежде всего почувствовал, что в дряблом теле прибавилось таки сил; а также, по положению клонящегося солнца, понял, что проспал непростительно долго, и тут же тревога за Аргонию сжала мое сердце – я принялся приподниматься, и тут обнаружил, что она медленно идет ко мне, и прячет что-то за спиною. Я увидел, что лицо ее и платьице испачканы в саже, и сразу понял, что она лазила где-то на в пепелищах. Я б не хотел, чтобы она как-либо приближалась к тем страшным местам… мало ли что она могла найти в поселении разрушенным голодными волколаками. Я вглядывался в ее лицо, ожидал увидеть там ужас от чего-то страшного, даже и слезы – но это было лицо девочки, которая хранит какую-то тайну – хочет сделать приятный сюрприз как на день рождения, но еще волнуется – будет ли тот сюрприз принят как должно. Руки свои она держала за спиною, а когда подошла ко мне вплотную, то проговорила:
– А я подошла к моему дому, хотела найти свою куклу. Там все порушилось, погорело – перекошено там все. Куклы я не нашла, зато нашла вот что… – но тут она замерла, все еще держа руки за спиною, и пристально на меня взглянула, проговорила заговорщицким тоном:
– Нет, нет – не покажу, пока не пообещаете мне оставить его…
Я недоумевал, кого могла найти среди развалин Нэдия, однако, решил, что уж если она может держать этого некто в руках, то он должен совсем немного есть (еды то совсем немного, и я, в пользу Нэдии, в последнее время почти ничего не ел). И какого же было мое изумление, когда она показала мне волчонка.
Это был совсем еще маленький, и очень голодный волчонок – когда она поднесла его к моему лицу, то он жалобно запищал, и задергал слабой лапкой. Опомнившись немного, я проговорил:
– Чем же мы его кормить будем?
Она тут же с жаром прервала меня, и с жаром проговорила:
– Буду с ним своей едой делиться. Помните, вы обещали. Если вздумаете выгнать его, так я и сама уйду! Обязательно, слышите – за ним уйду. Пусть я от голода умру! Пусть! Мне это страшно! – тут на глаза ее, к боли моей, выступили слезки. – Потому что я полюбила его! Он такой маленький, такой слабенький! Он мне братцем младшим будет… У меня же был прежде младший братец, и вот не стало не стало его. Волчонок его заменит!..
– Но это же волчонок… – начало было я, а она так и вспыхнула:
– Ну и что же, что волчонок, что же – если так, то его надо оставлять, с голода помирать?!
– Да не просто волчонок – у него же родители волколаки, у которых любимая еда – плоть людей, и эльфов. Если пока он милым кажется, то, когда вырастит, ничем им не лучше окажется.
– Я его воспитаю – он как пес верный вырастит! Не говорите, не говорите ничего – не смейте!.. Посмотрите только, какой он хорошенький, он не знает еще никакого зла! Да, да – его мать оставила, а он, без воспитания ее может очень добреньким вырасти…
Тут я вспомнил, как однажды Фалко пытался воспитывать орка, и как это почти ему удалось; тогда я уже не мог не согласиться, что, при правильном воспитании, из него может вырасти не кровожадный волколак, но преданный пес. Разгоряченная Нэдия продолжала тем временем:
– Да, я знаю, что вы этим хотите сказать – раз его в своем доме нашла, так, значит, его там оставили те самые волколаки которые… которые моих… милых родителей… братика моего… Но я же человек! Правильно? Я любить должна, и я не держу какой-либо обиды, и я… я люблю его! Да, да – он то тут точно не причем… Маленький, бедненький…
Тут она отдернула от меня волчонка, на меня взглянула так, будто я был враг, ну а его поцеловала в черный, мокрый носик. Волчонок запищал радостно, вообразивши, что – это его мать возвращалась, и принялся облизывать ее лицо. Нэдия улыбнулась умиленно, но тут же взглянула на меня с напряженным, безмолвным вопросом, и мне уже ничего не оставалось, кроме как кивнуть утвердительно…
Когда я начал записывать все это, то думал дать это просто, как случай из жизни, который в дальнейшим, возможно повлияет на записывание моей повести, однако теперь, подбираясь к дальнейшим событиям, вижу, что – это напрямую пересекается с ними. Почему?.. Сейчас узнаете.
* * *
Итак, я оставил своих героев в тягостном, мучительном положении, окруженных пламенем, едва уже не горящих. Мне, право, больнее писать не об их собственно мученьях, но об мучениях той маленькой девочки, которая была с ними. У Маэглина, когда он слышал ее крик, едва сердце не останавливалось, однако же – он продолжал исступленно вопить, требовать, чтобы их спасли, клялся, что за это станет рабом темной силы. Никто к ним не приходил на помощь, и тогда девочка закрыла глаза, и не двигалась, не издавала больше ни звука, личико ее стало настолько тихим и умиротворенным, настолько кроткими стали ее черты, что, раз взглянув, трудно уже было оторваться и вновь сосредоточить внимание на том пылающем, жутком, что их окружало.
Альфонсо обнимал Аргонию, и, хотя она хотела, чтобы он целовал ее в уста – он и теперь противился этому, не мог принять то, что можно целовать кого-либо помимо Нэдии, и слышать не хотел никаких речей, которые она ему шептала. Он целовал ее в лоб, который тоже был восхитительно прохладен, и шептал:
– Нет, нет – он не даст нам здесь погибнуть – ведь все это было уже и прежде – нет – мы еще не до конца прошли наши мучения. Вот увидишь – сейчас прилетит, вызволит нас… Мерзавец! Как же он жжет это тела!.. Да что ему эти тела – игрушки что ли?!..
Маэглин некоторое время, как погрузилась в забытье девочка, оставался совершенно недвижим: все глядел, глядел на нее, а заорал на пределе… Нет – даже превышая предел на который способна была его человеческая глотка. Он вспоминал как тогда, много-много лет назад, на брегу Бруиненна взывал, по повелению мага к Барлогу – и вот теперь он возопил в таком же надрывном, пронзительно исступленье, и все возвышал и возвышал свой вопль, понимая, что его то и девочку никто не спасет, что они фигуры лишние, только мешающие; что, либо вот он свершит что-то такое надрывное, титаническое, либо вся его предыдущая жизнь была тщетна, а он то не мог смирится с тем, что муки ради того только были приняты, что все так оборвалось. И он вопил тем болезненным, надрывным голосом, который не сможет издать человек просто так, ради прихоти иль за день – чтобы вышел такой, нужно величайшее, титаническое духовное потрясение, от которого волосы седеют, а тело изгорает. Это был тот запредельный вопль, от которого, как и тогда, много лет тому назад, стали рваться его голосовые связки. Однако, ежели тогда он вопил на языке тьмы, то теперь там были и человеческие слова (хотя и искаженные настолько, что не разобрать их было – сливались они с оглушительным ревом пламени. Но это были те стихотворные строки, которые пришли к Маэглину в одну из бессонных ночей, в его уединенной пещерке, когда он сходил с ума от одиночества, когда он грыз камни:
– В самоубийственных мотивах,
Нас жжет сей искаженный мир,
В кровавых, яростных приливах,
Устроил ворон жуткий пир.
А вот и небо потемнело,
Исходит хладною слезой,
И ветром темным вдруг запело,
Безумно бьет вдали грозой.
Рабы у смерти начертанья,
Удел нам дан ходить в пыли,
Или дрожать среди стенаний,
И точно прах ползти в пыли.
В самоубийственных припевах,
Взываю нынче с воплем к Вам,
Молюсь я в сломленных мотивах,
Молюсь и мраку и богам!
Пусть тлен, пусть миг безумный вожделенья,
А я реву – больной я миг,
Истерзанный в порывах исступленья!!!
Я весь уж обратился в этот крик.
Эй вы, сморю на вас я вас в гневе,
Самоубийца, прах – но ненавижу Вас,
Ну ж! В этом оглушительном напеве,
В молитве смерти, пусть горит мой глас!
Тогда, прежде, давным-давно, когда пришли к нему эти строки в пещере, он только шептал их, так как боялся, что вопль его услышат, что придут к нему, будут терзать своими добрыми взглядами, словами. Тогда он испытывал такую муку, что кровь шла у него и горлом, и носом, но, все-таки, тогда это не была такая мука, как теперь. Теперь он уже не боялся, что его услышат, не боялся ни ненавистных взглядов, ни слов – он проревел это с таким оглушительным, иссушающим отчаянием, что все кто был там – даже и Альфонсо и Аргония – все обернулись к нему, и смотрели, как на спасителя своего, ибо действительно чувствовали, что есть в нем сила, чтобы вызволить всех их. И тот пламень, который с таким исступленьем, ибо действительно чувствовали, что есть в нем сила, чтобы вызволить всех их. И тот пламень, который с таким исступленьем ревел, и валил деревья, замедлился, почти не двигался, пока метался, возрастал, разрывался вопль Маэглина. Зато, как только прозвучало последнее слово, как только он сам, похожий на оплывшую свечу, стал оседать, пламень этот с победным, жутким воем стенами взвился на многие-многие метры вверх; исходящие же от него искры носились над головою, перекатывались там такими плотными, ревущими облаками, что, казалось, будто попали они в некую огненную залу. У них дымилась одежда и волосы, кожа темнела, вздувалась волдырями, однако, они уже не чувствовали боли, так как вдруг поняли, что, вопреки всему, настало последнее мгновенье жизни их тел, и что начинается что-то совсем уже иное, и что прежние их воспоминанья и устремленье теперь или исчезнут, или примут совсем иные формы, что ни глаза, ни руки, ни слова им больше не понадобятся и все, так как и стояли они, сбитые в один темный ком, приняли это одинаково – со страхом и с надеждой. Даже и Вэллиат надеялся, что, ежели, все-таки, не мрак полный, не пустота, что, есть, все-таки, какое-то счастье: «Ведь же иные люди спокойно и счастливо – ведь наше бытие есть безумие! Так пусть же будет разбито это безумие!..»
Однако, в следующее мгновенье, они уже поняли, что надежда на некий отдых, освобожденье тщетна, что та жуть, которая преследовала их все это время – не оставит их, верно, до конца. Те огненные стены, которые, надрываясь, вздымались перед ними, вдруг расступились, пропуская темного, клубящегося исполина – это был один из Барлогов, который рубил своей огненной плетью Эрегионские леса. Еще издали услышал он клич Маэглина, и, хотя он не понимал человеческих слов, ему показалось, что звучали слова того жуткого языка, на котором говорил сам он. И он поспешил на этот призыв – была в этом вопле такая сила, что можно было подумать, что – это сам Готмаг, предводитель Барлогов древности вернулся из небытия. И дело тут было не в силе вопля (Барлоги могли издавать такие вопли, что игорные склоны рушились) – но в том титаническом чувстве, которое в каждое слово заключено было…
И вот он возвышался над ними, и жуткая его, исходящая из глубин своих бордовыми отсветами плоть его, клокотала лишь в нескольких шагах. Где-то там, в высоте, пылали два огненно-кровавых ока, и мучительно больно было глядеть в них – а они с каким-то презрительным вызовом все-таки глядели: уже на ногах не могли держаться, уже на колени падали, и, все-таки, глядели, шептали и проклятья, и слова презрения, по всей этой грубой, тупой сила. Да – хотя души рвались к борьбе, тела были истощены, выжжены, и падали на дымящуюся, раскаленную землю.
Барлог взирал с недоумением на эти маленькие фигурки. Он знал, что – это люди, а он считал их совершенно никчемным, бессильным сором. Он видел, что он уже валятся, однако – невдомек было ему, как один из них мог издать такой вопль. Наверно, такое удивление испытал бы человек, на стол которого вбежал бы таракан и прочел стихотворение.
– А-а-а – это ты, старый знакомый… – прошептал растрескавшимися, темными губами Маэглин, который, все-таки, повалился н колени, но девочку из рук не выпускал. – …Что же, приятно свидится, после долгой разлуки… Пришел, пришел-таки на мой голос. Ну, спаси же нас, вынеси…
И тут он начал шептать страстную молитву, смысл которой был неведом Барлогу. Огненный демон уже оправился от удивления, и теперь пришел в привычную для него ярость: "Как – Его осмелились обмануть?! Какие то червяки?!" – и он уже замахнулся своей исполинской дланью, – и уже зашипел, рассекая воздух, многометровый, раскаленный его кнут, когда он неожиданно передернулся.
Он пошел, а перед ними освобождалась черная, дымящаяся просека, по которой и ползла, увлекая за собой Альфонсо, Аргония – она ползла, а губы ее шептали:
– В бесконечном небе летят,
Голосом печальным песню говорят:
"Смерть придет так скоро прямо и сейчас,
Уж видим, братья, мы последний час.
Мы забудем небо – сами будем плыть,
Облачную стаей вам мечты дарить.
Высоко, свободно, счастливо, светло,
А внизу, на пашни, снега намело…
В бесконечном небе лебеди летят,
Нежным белым светом перья их горят,
Ветер стонет злобно, ярится, кричит,
И снежинок сонмы возле них кружат.
Но бессилен ветер, прервать полет,
В каждом взмахе крыльев весна цветет,
В каждом тихом слове – жажда жить всегда,
Их зовет чрез вечность ясная звезда!
И вновь была борьба, вновь рывки вперед, через боль…
* * *
На следующий день, и еще многие-многие дни в Эрегионе должен был бы темнеть траур, и не умолкать плач, однако, по желанию Эрмела, был устроен еще один пир, правда, на этот не в полуразрушенном дворце, но под открытом небом. Место было выбрано чудовищное – как раз там, где упал разорванный воронами дракон, где земля была прожжена на многие метры, спеклась во что-то черное, извилисто-гладкое. Самым жутким было то, что местами из одной развороченной массы проступали части тел, или немыслимо искаженные, тоже почерневшие, гладкие лики. Такое место стало бы пустынным, и только ветер смел бы прикасаться к тем изваяниям. Конечно, и эльфам и Цродграбам жутко было проводить такое пиршество, но надо сказать, что пережили они столькие мученья, столько перевидали, и уже смирились со смертью – и вдруг перед самым концом неожиданно спасенные – они пребывали одновременно и в сильном волненье, и в оцепенении – они видели могучего волшебника, и все не могли собраться, предпринять что-либо. Даже и чувства их к Эрмелу пребывали в постоянном и хаотичном движении. Они то благословили его, то проклинали, но всегда эти порывы проходили внутри, не находя какого-либо внешнего проявления. А внешне большая часть их них была сильно бледна, в разодранных одеяниях, в пятнах копоти. Сильно обоженных отправили к лекарям, но в той или иной степени были обожжены все, а потому за столами можно было видеть много страшной обоженной плоти…
Столы появились волшебством, также и за столами этими они оказались вдруг, и уже зная, то от них требуется – плача и скрежеща зубами, стали рассаживаться.
Столы имели самые причудливые, остроугольные формы – они были раскиданы повсюду, в совершенном хаосе, на уступах, в расселинах, так неестественно вывернуты, что и смотреть то на них было больно. Главный же стол имел форму многолучевой звезды, на каждом из лучей которой сидел либо кто-нибудь из братьев, либо близкие им, либо – эльфийская знать с Келебримбером во главе. Перед ними расставлены были все черные, неведомые кушанья, а центре этот многометровый стол расступался, и там, из спекшейся земли вздымалась многометровая жуткая стела, из которой в беспорядке выпирали плотно спрессованные части запекшихся тел. На этом постаменте возвышался Эрмел, и каждый, одновременно со всех сторон, мог видеть его сосредоточенный и печальный лик. Он глядел мимо, куда-то вдаль, и словно бы говорил: "Ну вот, опять вы нашалили, неразумные, опять дел натворили, но я терпелив, и я на этот раз вас прощаю…"