Текст книги "Последняя поэма"
Автор книги: Дмитрий Щербинин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 39 страниц)
Робин рыдал, и нельзя было смотреть на него без того, чтобы не проникнуться его чувствами – он же всю душу страдающую в них вкладывал. И не известно еще, что ответили бы жены энтов и эльфы Лотлориенские – ведь слишком необычно все это было – ни одна из их древних хроник, да и их вековая память не хранила воспоминаний о чем-либо подобном. Но тут, наконец, поднялась эта темная фигура – под капюшоном по прежнему ничего не было видно – мрак непроницаемый, густой, застыл там – но слова вырывались именно оттуда – страдальческие слова:
– Нет, нет – не вам мне предлагать помощь, не вам меня излечивать… Тем что было сейчас – многое во мне изменилось… Я каюсь… Каюсь… Я знаю, сколь много преступлений свершил пред вами, и хотел бы искупить… Хотя – вряд ли удастся искупить… Но все равно – я хотел бы сделать вас счастливыми… Все здесь станет еще более прекрасным, и единственное, о чем прошу вас, чтобы не выгоняли, чтобы позволили хоть немного пожить с вами…
Опять что-то хотел проговорить Робин, но темный уже взмахнул руками, и прямо в этом взмахе обратились они в крылья ворона – вот взмыла над ними эта птица, но только лишь одно мгновенье была такой же беспросветно мрачной, как прежде. Поднимаясь в воздух, он стал наполняться из глубин своих переливчатым радужным сиянием, которое плавными волнами опадало вниз, обильно разливалось в воздухе, трепетало живым, счастливым пламенем. Насколько же это было необычно! Все время ворон приносил боль, безумие, хаос – а тут вдруг это искреннее, действительно прекрасное. В воздухе трепетали прекрасные образы, все двигалось, росло, и никакого безумия – даже и про боль свою многие тогда позабыли. И это все исходило от ворона! Нет – в это действительно было трудно поверить – это было все равно что, если бы среди ледяной зимы вдруг повеяло легким весенним дыханием. И ворон говорил, или пел, но в голосе его была такая неожиданная нежность, что так же трудно было представить, что он способен на такое:
– Я хотел бы искупить причиненное вам зло… Да – наверное, я столько зла уж свершил, что всего, все равно не искупить. Ну, хорошо – тогда бы хоть частью… Помните ли, тот счастливый мир? Мир детства, будущий мир – помните, двадцать лет назад вас туда перенес…
Конечно же братья помнили – и, хотя там, в счастье с Вероникой были только Робин и Ринэм – они то рассказали об этом и всем остальным, да с такой то искренностью, что всем им казалось будто и они там побывали – потому все согласно кивнули головами. Ворон же продолжал:
– Тот мир был частью вас – самой светлой, прекрасной частью – я высвободил это; это приняло образность, и теперь вновь… Да вы и сами можете мне помочь – ведь на ваших же дланях кольца – если вы можете преодолеть их тьму, обратить их силу в свет, так… Самые прекрасные образы, какие в вас есть! Возьмитесь за руки!..
А братья итак уже взялись за руки, и, глядя друг на друга, окончательно забывали хаос – они ведь так жаждали вырваться из ада, и теперь, когда боль осталась позади, представляли только то, что ожидало их впереди – и это было что-то прекрасное. И все вокруг преображалось, делалось еще более прекрасным, нежели прежде. Тогда и эльфы Лотлориена, и жены энтов стояли безмолвные – им представлялось величайшее чудо, и они знали, что никогда в своей жизни не увидят больше ничего подобного. Это можно было сравнить с тем, что сам Иллуватор решил создать заново этот искаженный мир – преображал его в те прекрасные формы, которые виделись ему вначале времен, еще до того как Мелькор нарушил гармонию. Ведь, казалось бы, сады жен энтов, да и поднимающееся с севера благодатное сияние Лотлориена было верхом совершенства – но нет же – некая неземная гармония, сродни самым прекрасным снам, та гармония в которой не было места каким-либо злым чувства, гармония в которой только любовь была – она делала все-все самым-самым любимым, самым прекрасным во всем мироздании. Каждый чувствовал не то что духовное единение, а даже духовное слияние, так что казалось, будто одна душа соприкасается, сливается с иною. И сливались не только души людей и эльфов, но и деревьев, и трав, и цветов, и птиц, и ветра, и глубин воздуха – и все дарило друг другу только свет, только любовь. Ничего, ничего иного кроме любви там не было… Тогда зазвенела, зажурчала песнь, которая неведомо кем (но, скорее, частицей каждого была сложена), и которую я приведу здесь, так как закончившись, она многое изменила:
– Рассвета не было сегодня,
Лишь туч тяжелых густота,
Холодный дождь на нас роняя,
Так громко пела: «Жизнь пуста…»
В волнах дождя, в густых вуалях,
То в вое ветра, то в дожде,
Стоял один, в слезах мечтая,
Вновь о Единой, о Звезде.
Казалось, мир под темной тучей,
Навеки выцвел и увял,
Так я один над темной кручей,
Как сотни лет назад страдал.
Неужто там, среди порывов,
Холодных ветров и дождей,
Я изменил мечтам любимым,
Забыл я свет святых огней?!
Простите! Если так случилось —
Простите – значит, слабый я!
Ведь небо вновь уж прояснилось,
Льет ток лазурного огня!
И шепчут травы, орошены,
Вдали – полдневная гроза,
Сияет. А в лесах влюбленных,
На листья вторит ей роса.
Вдыхаю полной грудью воздух,
Смеюсь я с ветром, плачу я —
Не нужен сон, не нужен отдых,
Я вновь живу – живу любя!
И туча та, в далеких скатах,
Уносит боль, печаль, тоску,
И снова, в пламенных цитатах,
Я буду ждать звезду мою…
Так вот, когда говорились слова про «далекую тучу», то действительно она появилась на восточной части небес. Никто ее сначала даже и не заметил – все настолько были поглощены этим нежданным, огромным счастьем, которое казалось бы могло было прийти только после гибели этого мира, что попросту не хотели принимать, что вновь возрождается что-то мрачное а это, порожденное сознание ворона, или кого-то из братьев, неукротимо приближалось, постепенно заполоняло собою небо.
И безмятежность их была нарушена только тогда, когда темные отсветы от этой зловещей тучи пали на них, когда углубились вокруг зловещие тени, когда загрохотало, и, наконец, с оглушительным визгом, потрясши землю, не вытянулась в нескольких десятках шагов от них колонна молнии. Тогда же взвыл, и вот стал все возрастать привычный леденящий ветер. Ворон, который только перед этим был радужным, счастливым, вновь наполнился безысходными, темными цветами, и, вдруг, стремительной тенью метнулся на камень, впился в него когтями, и тут же стал исходить волнами холода – видно было, что камень промораживается – он обильно покрылся инеем, затем – с пронзительным треском разбежалась по нему паутина трещин, и, наконец, он весь раскололся, и остался только один острый, игле подобный штырь, на вершине которого и сидел, и взмахивал судорожно крыльями ворон. Раздался вопль его – он сливался с ураганным ветром, он наполнялся мощью – но это была мощь отчаянья, от нее подкашивались колени, от нее кровь застывала в жилах:
– Я не могу… Жить в таком мире!.. Нет – это не в моих силах!.. Нет, нет, нет!.. Во мне слишком много ненависти – она наползает, она поглощает все! Я не в силах с этим бороться… Да я и не хочу бороться! Нет!!! Я был глуп и ничтожен, что поддался этой слабости… Моя сила во мраке, а все остальное бред…
– Нет же! НЕТ!!! – взмолился Робин, и бросился к ворону – обхватил его так, как обхватил бы создание любимое, как брата своего или сестру. Тут же тело его покрылось инеем, и все ожидали, что и он закоченеет и расколется как камень – но нет – этого не произошло – он хоть и замерз сильно, все-таки еще мог двигаться. – Ты должен бороться… Ты же видел, какая сила в любви! Что же против этой силы какая-то там сила мрака?!
– Да, да! ДА!!! – взвыл ворон. – Конечно, ты прав! Я буду бороться!.. Но я ненавижу тебя! Ты, ведь, причиняешь мне боль!.. Ты меня таким мукам подвергаешь!.. Зачем, зачем ты возродил во мне эти сомнения?! Я ненавижу тебя!.. Слышишь ты – ненавижу! Ненавижу! Ненавижу!.. Сейчас я разорву тебя в клочья…
И он взмахнул крыльями, взмыл с этого ледяного штыря, вот оказался над головою Робина, вот вытянул когти, и всем они показались ужасающими орудиями, которые действительно могли разорвать человека. Получилось так, что ближе всех стоял Альфонсо, и вот, когда он увидел, как эти когти опускаются – он уверился, что, ежели он сейчас не остановит это убийство, то как бы он сам его и совершит – для него это было просто сошествие еще в большие глубины ада (ежели, конечно, таковые могли быть) – в голове раскаленным, ослепляющим молотом забилось: "Убийца! Убийца!! Убийца!!!", и вот он бросился к этим фигурам, и он подпрыгнул, и вцепился в лапу ворона – тут же его ладонь была пронизана насквозь, он почувствовал, что коченеет – при этом вопил исступленным гласом – гласом в котором почти невозможно было разобрать каких-либо слов; требовал, молил, самого себя прочил в жертву, и еще клялся в вечной любви, в вечном служении брату своему Робину. И Аргония была рядом – она, конечно, неотступно следовала за любимым своим – она и теперь схватила его за руку, крепко-накрепко обхватила, целовать его стала – и она ни о чем не молила ворона, так как знала, что он понимает все ее чувства: ежели Он пойдет в Ад, так и она за ним – ад для нее раем станет, ежели только Он будет рядом с нею.
Однако, на этот раз Альфонсо еще остался в живых. И хотя и он, и все окружающие знали, что они обречены – обречены непременно, и никак этой участи не избежать – несмотря на это, они приняли произошедшее с проблеском надежды. Нет – они даже и не понимали на что тут можно надеяться – сердца то им верно говорили, что – это совсем ненадолго, что пройдет какое-то безмерно малое против вечности мгновенье, и, все равно, свершится мрачное предначертание – все-таки, некоторые из них вздохнули облегченно: ворон не стал раздирать ни Робина, ни Альфонсо, ни Аргонию. Более того: он высвободил из ладоней Альфонсо свои когти, взмахнул крыльями, и вот уже взмыл над его головою, вновь засиял радужными цветами – причем цвета эти проступили из глубин его мрака, с видимым усилием, с надрывом даже – послышался титанический стон, и вот те черные облака, которые, стремительно клубясь, затянули уж все небо над их головами – стянулись в точки, да и исчезли без следа.
И вновь сияла благодатная, наполненная уже дневным, обильным солнцем, весенняя лазурь. Кое где спокойно, едва уловимо для глаз, плыли легкие, подобные голубям и лебедям облачка. Никаких следов этих недавних безумных, исступленных порывов – так, словно и не было их совсем недавно – даже и раны на ладони Альфонсо затянулись – сам этот страдалец стремительно переменился в лице – сгладилась, делающее его похожего на нечто запредельное, паутина рассекающих все лицо морщин, да и сам лик его выглядел теперь омоложенным – теперь, впервые за долгие годы, отчетливо проступили в нем те восторженные, прекрасные черты юноши-нуменорца; того самого нуменорца, который любил весь мир, который жаждал создать звездный свод более прекрасный сиявшего над его головою. Да – наверное, эти черты, не видимые за постоянным, нечеловеческим страданием, все-таки видела в нем в обычное время Аргония – духовыми, любящими очами видела – за это то и в ад готова была за ним последовать. И теперь, опять-таки, впервые за долгое время Альфонсо улыбался – точнее то может он и до этого улыбался, но это все были такие исступленные, искажающие, болью приправленные усмешки – теперь же он улыбался счастливо, и от этого лик его становился еще более прекрасным – Аргония благоговейно, как святыню всю целовала его, все силилась что-то сказать, да не могла – да и так все было ясно – не нужно было никаких слов. А ворон страдал – ворон витал над ними, и в муках создавал то, что было утеряно – тот гармоничный мир, где все чувствовали братство друг с другом. Было что-то прекрасное, было творчество, был свет… любовь… любовь… и ничего кроме этого…
* * *
Здесь, ненадолго оставлю своих героев. Пускай они хоть недолго побудут в мире, да в покое, тем более, что вы уж понимаете, что долго этот мир не может продолжаться, что, пройдет еще немного времени, и все равно захлестнет их хаос, и приведет к мрачной цели. Я же запишу то, что случилось в моей жизни.
Вчера пропала маленькая Нэдия и волчонок.
Ведь, в последнее время, обычно она меня будит по утрам – она то встает совсем рано, ну а я то и просил ее, чтобы будила так рано – мне то время на сон не простительно терять – впереди вечный сон меня ожидает. На этот раз меня разбудила ласточка залетевшая на подоконник, и спевшая несколько своих, столь же стремительных, как и полет ее трелей. Как только открыл глаза, так и понял, что Нэдии уже нет ни в башне, ни где-то в окрестностях: опустело как-то все это окружающее. Сразу стало тяжело. Не смог сдержать слез, потому что понял, что никогда она не вернется. Так, только уходит кто-то близкий, понимаем, насколько же он действительно был дорог… И представьте же себе – я то, старик одеревеневший, совсем седой, дряблый – я, словно мне не сто, но лет тридцать – спустился из башни, и из всех то сил пошел прочь. Уж и не помню, куда шел, но все-то верил, что за нею, за доченькой приемной… Наверное, я очень хорошо прочувствовал тогда Маэглина, как он, вечно одинокий, страдал и все рвался – то за доченькой, то за женою. И я не мог принять, что Она, внученька моя, ушла – ведь до этого я был уверен, что она останется со мною до конца – и уж не знаю, успел бы я дописать мою темную повесть, но хоть то, что написано, она бы взяла с собою, да и отнесла бы людям. Думал: "Ну, а что же теперь? Кто же донесет?.. Да, ведь, совсем некому! Здесь на десятки верст только природа – только скалы, да деревья. Быть может, через десятки лет кто и набредет на башню – но кто – ведь могут и орки придти… Кто знает! Кто знает!.. Но неужто весь мой труд тщетен?!.." Сдавленный тяжестью этих мрачных размышлений, я остановился у почти отвесного склона – с огромный высоты виден был простор на многие-многие десятки верст – там, в долинах, в этот вечерний час, взрастала, кипела, цвела, мириадами оттенков сияла жизнь, и тогда забыл я о своих горестях, и даже забыл, что я человек, и не знаю, что удержало меня сделать шаг, да полететь, словно птица… Не помню я и того, как вернулся в башню – все было, как во сне, и очнулся я от этого состояния, уже сидя над своей рукописью – в руке я держал выведенную рукой Нэдии записку. Она только научилась писать, и потому буквы кривились в разные стороны… Мне потребовались даже некоторые усилия, чтобы разобрать следующее: "Дорогой дедушка. Я должна жить. А у вас я не живу. Меня так многое ждет. Я должна идти. Простите, но я не могу больше ни дня оставаться отшельницей. Простите, простите! У вас такая маленькая башенка, а мир такой огромный…" – там были еще какие-то слова, но я уж совсем не мог их разобрать, так как слезы заполнили мои глаза – и так то я долго плакал, что потом все слова там оказались размытыми, и уж сколько я потом ни старался – так и не мог дочитать, чем заканчивалась… Но, конечно, и по прочитанному я все понял. Она просит у меня прощения – милая, любимая внученька! Это ты меня прости, да как же я мог удерживать тебя в этой башне столь долгое время!.. А как вспомнил я, как едва птицей с оврага не бросился… Ну, ты уже далеко, да будет с тобой, да и с волчонком твоим, мое благословение. Где-то на тех долинах свершается уж повесть твоей жизни…
А, все же, слезы душат… Следующие строки, пусть свяжут эту историю из моей жизни, и то, что происходило несколько тысячелетий назад у прекрасных, и тогда же сожженных садах жен энтов:
– Закрой глаза в ночное время,
В тиши теней, во мгле лесной,
И образов безумных племя,
Предстанет, может, пред тобой.
А, может быть, все будет сладко,
Но – если лишь в душе покой,
А коли мрак – Они украдкой,
Захватят узы над душой.
Так, в том, ком совесть неспокойна —
Уединения бежит;
С вином, и в говоре не больно —
И совесть пьяная лежит.
Но в тишине, в уединенье —
Один со смертью, сам с собой,
Сияет сквозь тысячелетья,
Единый космос над главой…
И все, что там в обмане спало,
Проснулось разом – боль и мгла,
С души обмана-сна вуаль опала,
И вечность ад души зажгла!
И там один, один навеки,
Там, в безграничной пустоте —
Там не сомкнуть обманом веки,
И долго путь искать к звезде…
* * *
Невозможно описывать одно прекрасное: в нем, по сути, ничего и не свершается, и разве что стихи записанные ими тогда, можно было бы привести – но стихи (пусть даже и самые прекрасные), все равно – были бы лишь блеклой тенью от того, что переживали они на самом деле; да и стихов этих не сохранилось… Да – до той поры, пока не вкралась туда тень, и описывать то практически нечего. Хотя – тень все время была, и просто некоторое время оставался почти незаметной. Ну, разве что-то иногда, на этом безмятежном горизонте вдруг промелькнет некий темный сгусток, или же тени между ветвей вдруг углубятся, наполнятся мертвенными тенями, вдруг, где-то в отдалении, ветер леденящий, мертвенный провоет, но, ведь – это лишь на мгновенье, и совсем никому не заметно. А точнее – все это замечали, и все чувствовали, сколь скоро оборвется их счастье. Но, ведь, не хотели этого принимать – сами себя обманывали…
Сколько же, право, продолжалось это их мнимое «безмятежное» блаженство?.. Для них, как и следовало ожидать, протянулось оно лишь одно мгновенье, а для окружающего мира, минуло, быть может, несколько дней… Хроники молчат о точных датах…
Но однажды они сидели кольцом, взявшись за руки: с холма открывался вид на многие-многие версты окрест, иногда наплывало дыхание ветерка, солнечные блики золотились в их волосах, и, оказывается, не было среди братьев ни одного у кого бы не было хоть нескольких седых прядей. А у Робина волосы были совсем седыми. Волосы Альфонсо тоже отливали белизною – рядом с ним сидела Аргония, и она смотрела на него с таким почитанием, с каким смотрят на высшее, непостижимое, но всею душой любимое. Поблизости, но за пределами круга был и Маэглин, со своего места, он мог видеть только несколько Ее золотистых прядей, однако, в этом мире, ему и этого было достаточно – ведь он чувствовал единение с Нею – он был счастлив. И вот Аргония, которая, как в некий монумент вглядывалась в лик своего возлюбленного, увидела, как вдруг потемнели его глаза, и тут же заплакала – робко поцеловала его в щеку, но он, погруженный во внутренние виденья, совсем не заметил этого. В это же время, в небесах появилось несколько стремительно вращающихся, сыплющих веерами из крупных темных снежинок, воронок. Некоторые из этих снежинок долетали и до сидящих – казались неожиданно холодными, подобными ледяным иглам, прожигающим кожу. И вот что заговорил тогда Альфонсо:
– Нет, нет – не в силах я так дальше жить… Не в силах… – тут глаза его еще больше потемнели, и вдруг он вскричал. – Не могу!!! Не могу!!! Нет на душе покоя!!! – взвыл ветер, и теперь уж не умолкал, но все возрастал, полнился мраком – теперь все окружающее полнилось стремительными, расплывчатыми тенями – поднималась настоящая снежная буря – вырывающиеся из него слова сливались с воем стихии – одно целое составляли. – Ведь слишком многое нас гнетет! Слишком многое в наших душах, обманом нашим только спит, но, ведь, никуда оно не делось! Ведь проснется рано или поздно! Вот уже и проснулось!..
Его пытались остановить, говорили что-то про любовь, про свет – но только лишь в первые мгновенье, а дальше то спавший в них мрак пробудился, и все то окружающее, что было прекрасным за несколько мгновений до этого, стало теперь жутким. Тот наполненный светом многоверстный простор, который открывался с холма, теперь представлял стремительно мечущееся из стороны в сторону скопище теней – можно было разглядеть и ближнее и дальнее, и все это было наполнено жуткими образами, призраками.
– Это все из нас!.. Прорвалось!.. Прорвалось!.. – безумно захохотал Вэллас, и тут почва, в нескольких десятках метров от них вздыбилась, забурлила, и из глубин ее стали вырываться бесы – эти безумно хохочущее, наполовину изгнившие подобия самого Вэлласа. – Вот видите, видите! – зашелся пронзительным, болезненным хохотом их создатель. – Действительно – все обманом было, а вот он – истинный наш лик…
Между тем, бесы не прекращая хохотать, стали кидаться друг на друга – впивались один в другого руками, ногами, рвали на куски, расплывались грязью. При этом, их количество все увеличивалось – они давили друг друга, и еще медленно надвигались на по прежнему сидящим в кольце, но уже страдающих, рыдающих, молящих. Вот Дьем, Дитье и Даэн, жалобно, совсем как дети, зарыдали (а, ведь, надо помнить, что им тогда уже по сорок было) – выглядели они как потерявшиеся во мраке дети, и вновь, и вновь взвыли к матери своей – Алии, но не получали никакого ответа. Лишь иногда, в клубящейся над из головами тьме, проступали световые проблески, да тут же и исчезали, поглощались кипящей вокруг тьмою. Вот, с пронзительным, оглушительным стоном, мучительно стала выступать та самая картина, которую рисовал когда-то Даэн живописец – то огромное полотно, на котором ему почти удалось отобразить гармоничное величие природы, но которое так и не было завершено им в Алии. Вот, через вой ветра, и этот скрежет, от которого закладывало в ушах, тоже с мукою стала прорываться музыка – то Дитье музыкант пытался воссоздать те мелодии, которые так легко вырывались из него в Алии. Наконец, среди клубящихся туч над их головами, один за другим стали прорываться разрывы, и за ними, в чистой черноте сияли звезды – необычайно крупные, и столь многочисленные, что и Эллендил – небесный странник затерялся бы среди их величия. Однако, и полотно, и музыка, и звезды – все захлестывалось волнами мрака, визга, стонов, воплей, черных, и бордовых вихрей; подобно змеям извивались, впивались в землю, изжигали ее молнии. Тут же вновь из этих хаотичных, мечущихся теней восставали прекрасные образы и звуки – но с какой же, право, мукой!.. Еще не успевали они проясняться, как вновь разрывал их вихрь, вновь ветер начинал с оглушительной мощью реветь…
– Пожалуйста! Пожалуйста! Помогите нам! – взмолились эти три брата хором.
Иные, бывшие с ними рядом, рады были бы им помочь, да не могли – сами со своими страстями боролись: вот Вэллас дико расхохотался, и, одновременно, вышедшие из него бесы, бросились на них. Вот уже совсем близко оказались их перекошенные, полуистлевшие лики, но тут, навстречу им, с яростным возгласом поднялся Вэлломир, начал что-то с гневом говорить – бесы были уже совсем близко; еще немного и разодрали бы и его, и всех остальных. Но тут изо рта этого Единственного, Избранного, вместо слов стали вырываться сотканные из снегового ветрила расплывчатые образы толи волков, толи людей – они бросались на бесов, и закипела еще одна безумная схватка, ни чем не отличная от многих-многих схваток центрами которых они являлись. Опять, только что созданные, но наделенные каким-то разумом и волею тела изничтожали друг друга.
Вот Рэнис вскочил, и, вопя что-то о несправедливости происходящего, бросился на них, но, как только ворвался в скопище этих призраков, сам потерял четкие очертания, и стал, клубясь черными валами, разрастаться – вот стал уже, подобной огневой туче, исполином – ничем не отличным от огненного демона Барлога. Он говорил еще что-то об ужасе всякого убийства, о том, каким должен быть мир, но сам то не мог справиться с яростью, и слов уже было не разобрать – только беспрерывный, оглушительный грохот. Наконец, из клубящейся массы, вырвался бордовый, исходящий жаром, многометровый хлыст, вот, со свистом рассек клубящейся воздух, обрушился на изничтожающую самую себя толпу – перебил разом несколько дюжин, но на их место появились сотни – вновь взвился хлыст, вновь обрушился – и еще, и еще раз. Должно быть, одного орудия ему было мало, и вот вырвалось еще несколько хлыстов, и все то они беспрерывно впивались в землю, рвали тела – тьма побагровела и раскалилась от их мелькания – сотни тел разрывались, стекали потоками грязи, но восставали все новые и новые, клокотали вокруг него, пытались разодрать эту тьму, даже и карабкались по нему – невозможно было уследить за всем, да и хотя бы понять, что происходит – все слишком перемешивалось, изничтожалось.
Вот обычно рассудительный, а в последнее время особенно молчаливый и мрачный Ринэм, медленно поднялся. И в его глазах клокотала тьма – он начал было говорить о том, что всем им надо успокоиться, и обсудить происходящее; однако – глаза его разорвались, и оттуда стремительными потоками стали вырываться стальные стрелы – они вылетали ровными, отточенными рядами – и с размеренным, безжалостным свистом впивались и в призраков, и в бесов, и в Барлога-Рэниса.
Вот Дьем, Даэн и Дитье, бросились к Робину, который стоял на месте, покачиваясь от напряжения, начинал что-то шептать, но тут же закрывал свой вновь ставший жутким лик, и свое единственное око, в котором тоже клокотала тьма:
– Простите! Простите меня, пожалуйста! – вскрикнул он вдруг, заметив на мгновенье своих братьев. – Ведь вы же понимаете, что не могу я сейчас помочь! Самому сейчас тяжело… Как же мне тяжело сейчас… Как же тяжело…
Робин застонал, задрожал, вдруг завопил, и тут грудь его стала раздуваться – билась, пульсировала, подобно огромному сердцу; вот из глубин его стали вырываться потоки раскаленной крови, а он зашелся безумным хохотом, и выкрикнул:
– Вот видите, видите – не могу я больше этих чувств в себе выдерживают – разрывают они меня, а исхода то им все равно никакого нет!..
И вот грудь его разорвалась, и стало видно исполинское, пульсирующее, выбивающее кровь сердце, кажущееся таким раскаленным, что на него и смотреть то было больно. И эти три близнеца из Алии (или из Туманграда, если угодно) – сначала отшатнулись, а затем – вновь бросились к нему; трепетно припали к стопам, взмолились:
– Но больше же некому!.. Кто ж кроме тебя?!.. Молим – пожалуйста, пожалуйста – спаси ты нас!..
В это же время, из темных буранов поднялся ворон, он стремительно взмахивал крыльями, и они сливались с мраком, казались такими же, как этот мрак исполинскими, неохватными; закручивались с вихрями, грохотали с порывами ветра. Слышался его, брызжущий болью голос:
– Ну что – вот она ваша человеческая сущность! Ад! Ад! АД!!! Вы можете мечтать о Рае, но сколько вы выдержите этот Рай!!! Сколько пройдет времени пока ваш мозг не захлестнут эти мрачные образы!.. О – от них не избавиться – они часть вас. Я же все время был поблизости, но не вмешивался ведь! Я хотел любовь найти, но вот опять хаос… А любовь то… Один раз любил, и все – ВСЕ!!! ВСЕ!!! Никогда мне уже не найти ее вновь! Да и ладно, право!.. Да – довольно, никогда больше не стану терзаться!..
– Надо, надо любить!!! – вскрикнула Аргония, которая все это время рыдала, и все целовала и целовала своего возлюбленного, который был подобен монументу – все это время оставался недвижим, а на лице его вновь прорезались морщины.
– Ты говоришь, что надо любить?!.. – взвыл ворон, и оказался вдруг рядом с нею, впился своими когтями в ее руки. – Кого же ты любишь?!.. Ты, безумная, живущая среди иллюзий! Скажи, кому твоя любовь доставила счастье: тебе ли, ему ли, окружающим?! Да всем только страдания от этой любви! Да все вы безумные и слепые… Как и я! Братья вы! Люблю! Люблю я вас всех! – с мукой взвыл ворон.
И эта исходящая мраком птица, в одно мгновенья была близка, чтобы в приступе ярости разодрать и Аргонию, и всех их; но вот уже взмыла высоко-высоко, и вдруг, продолжая вопить это: "Люблю Вас!!!" – стала разрываться там радужными шрамами. Слышалось пение мученическое:
– Один во мраке я блуждаю,
В мечтаньях темных иль во мгле,
И вновь и вновь я умираю —
Я улечу в веков золе.
Я как свеча: неверно пламя,
Еще мерцает, дымом вьет,
И над холодными полями,
Уж воет ветер – он меня убьет.
И не найти освобожденья,
И грозны тучи, тяжка мгла,
И где исход моим моленьям,
Я как свеча сгорю дотла.
И что я сею? Зло, сомненья;
Лишь иногда мои мечты,
Полны неясного томленья,
Сквозь мрак иные вижу дни.
Те дни, когда блистал во славе;
Не громов – нет – святой любви,
И в бесконечном океане,
Я видел свет моей звезды…
И тогда, в этом стремительном, отчаянном кружении, прорезанным слабыми радугами, да еще редкими вспышками, поднимающихся из их истерзанных душ – что-то переломилась; и тучи в одном месте стали расходится – они расходились тяжко, они боролись, они жаждали вновь захлестнуть то место, на котором только что были, но нет, нет – не было у них уже на это сил. Пусть в каждой из этих душ клокотал мрак, пусть это были болезненные, исступленные, во мраке пребывающие души, но каждая из них, несмотря ни на что все-таки рвалась к свету. В каждое мгновенье, они помнили о чувстве любви. Да – они совершали всякие мерзости, но ведь ни на мгновенье не было им покоя, ведь они мучались от этого как в адском пламени, и все равно стремились. И теперь, когда даже Робин отчаялся – теперь уже ворон боролся – и они, в аду пребывающие, увидев это, устыдились своей слабости, они, истекающие кровью, подняли к нему руки. Вот Рэнис, выросший в исполинскую, клокочущую яростью гору – стремительно разорвался, и на несколько мгновений не стало ничего, кроме огненных вихрей.
Но вот вихри рассеялись, и оказалось, что они стоят на спокойным плато. Никаких следов недавно ушедшей страшной бури не было – да и казалось, что эта буря только привиделась им. Хотя – боль то они испытывали; и, чтобы избавиться от этого страшного духовного мучения, смотрели на звезду, подобной которой никогда вы не увидите на нашем небе. Все бесконечное небо казалось незначимым против этой звезды – не было видно иных звезд… Что же может сравниться с этим чувствием? Она, единственная, исцеляла их души, и после той страшной бури которую они пережили – это было сродни тому, что они в несколько мгновений пронзили небеса, взмыли в самые высшие сферы…
…Так, окутанные этим даже не серебристым, а каким-то неведомым светом, простояли они неведомо сколько времени. И постепенно этот святой свет изгонял ту, казалось бы непреодолимую боль, которая так их души рвала…
Быть может, они в этом неземном счастье, простояли бы целые века, не замечая ни хода времени, ничего не замечая, и чувствуя одну только любовь – ведь только страдальцы, прошедшие через страшные муки могли испытывать и такое вот, для многих непостижимое, вырывающееся за пределы времени и пространства счастье. Однако, перед ними плавно закружил ворон, и в голосе его больше не было прежнего, надрывного – это был очень печальный голос:
– Простите меня. Я не могу оставаться дольше с вами. Мне тут больно все – я чувствую себя отверженным. Мое счастье ушло, а смотрят на ваше… Знали бы вы, какая эта мука!.. Наверное, я бы бросился со скалы, разбился – только бы этой боли не испытывать! Как же я люблю ЕЕ!.. Нет – это пустое, дрянное чувство!.. Но Л-ю-ю-б-л-ю-ю!!! Все равно – Люблю!!!! – взвыл он исполинским, призрачным волком, дернулся резко, тьмою забился, но тут же вновь успокоился, и в печали продолжил. – …Но броситься со скалы может человек, или эльф – их души только тела сдерживают; но гнет много больший – гнет, вырваться из которого не в моих силах, сдерживает меня здесь. Так чтобы не видеть этой вашей любви, уйду к черным скалам, забьюсь там в расщелины, которые отродясь не видели солнечного света.