Текст книги "Последняя поэма"
Автор книги: Дмитрий Щербинин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 39 страниц)
Когда Маэглин только ворвался и покатился по полу, испуганный, зовущий голосок, перерос в пронзительный вопль, но, когда он встал на ноги, и неверным голосом позвал Аргонию, вопль этот оборвался, и некая маленькая фигурка метнулась к нему, что-то уткнулось ему в живот, жаром его обдало. Только он взглянул вниз, и обнаружил, что – это маленькая девочка, с густым, златистыми волосами стоит, обхвативши его, рыдает, молит на дивно мелодичном языке, словно песню поет. И он с громким стоном, повалился перед ней на колени, за плечи обнял, стал в личико вглядываться… Это была одна из эльфийских девочек, она отличалась необычайной застенчивостью, любила уединение, а потому попросила матушку, чтобы она не брала ее на пир – что же: матушке было не привыкать, и она согласилась. Она сидела, играла со своей любимой куклой, у которой были такие же золотистые волосы, как и у нее. И вот все преобразилось, и кукла обратилась, в нечто искореженное, прошитое железными трубками, раскрыла ослепительно желтые глаза, и издала жуткий, запредельный вопль, тогда девочка отбросила куклу в одну из покрывших пол трещин, да так и сидела, не смея пошевелится, и все звала на помощь. Когда ворвался Маэглин, ей показалось, что – это чудище, и она, от страха, сама едва не бросилась в трещину. Но вот она уже разобралась что к чему, и вглядываясь в его некрасивое, плоское лицо, молила, чтобы он взял ее "к маме". И, хотя Маэглин не понимал большинства слов, он одно понимал точно – это то, что он, наконец, нашел свою дочку. Он не мог размышлять логично, и ему все равно было, что настоящая Аргония давно уже выросла, что со дня их первой встречи прошло уже сорок лет – он видел пред собою девочку с золотыми волосами, которую искал все это время, и этого было достаточно. Он робко улыбнулся, и улыбка эта, впервые за долгое время на его мрачном лице проступившая, была очень привлекательна. И вот девочка, глядя только на него, тоже улыбнулась – так как очень уж ей хотелось верить, что все будет хорошо.
– Я не достоин говорить своим грубым языком с тобою… – с трудом подбирая слова, прогудел Маэглин. – …Но, все-таки, я должен… я спою тебе одну очень хорошую песнь. Я помню ее с самого своего младенчества, ее мне матушка напевала… Знаешь ли, у меня был очень сердитый батюшка, и матушка боялась его – она мне пела эту песню шепотом. Вот так склонится в темном уголке, и на самое ухо шепчет… А какой у нее голос был…
Тут на глаза Маэглина выступили слезы, но он даже и не заметил их, и на ухо ей прошептал следующие строки:
– Над землей, мой любимый,
Песнь поют журавли,
Белый снег лебединый,
Шепчет: «Сны подошли…»
Над домами родными,
Поднялась уж Луна,
И с мечтами святыми,
Как всегда там одна.
Ты засни, мой родимый,
Пусть приснится тебе,
Город солнцем любимый,
Дева в нежном огне.
Пусть ты долгие годы,
Будешь в саване спать,
Рока злого невзгоды,
Милый, будешь не знать…
И пропев эти строки, которые он и не вспоминал прежде, но которые действительно пела ему в детстве мать, Маэглин и не замечал, какой в этой колыбельной был заложен мрачный смысл. Не понимал он того, что забитая его матушка напевала эти строки, уже предчувствуя, что только на беду уродила своего сына, что только боль его и предстоит познать в жизни (что и доказывается всем моим повествованием) – однако, Маэглин даже не понимал смысла этих строк – он помнил только сильное, пронзительное чувство, которое закладывала в эти строки мать, вспоминал те слезы, которые лила она при этом, вот и сам плакал, но от умиления, от уверенности, что теперь то он нашел свое счастье, и вот начнется Новая Жизнь.
Девочка тоже плакала, она обняла его за плечи, прижалась к красной, с выпирающей жесткой бородой щеке, что-то залепетала на эльфийском языке (но по правде, так мило могут лепетать все дети, в не зависимости от того, эльфы они или же люди).
Да – Маэглин так расчувствовался, что еще некоторое время никак не мог совладать с собою, и все глотал слезы. Все это время над их головами лихорадочно металась, слабо истомлено завывала бесприютная тень, но вот, когда девочка вновь залепетала какие-то нежные, молящие слова; тень эта стремительно метнулась, обрушилась на них – оказалось, в ней еще была какая-то сила, она, замерзшая, страстно жаждала согреться от их чувств; но только повалила их, обнявшихся, на пол. Маэглин, от ужаса, что эта тень вновь может отнять у него это, такое долгожданное счастье, из всех сил бросился к выходу, но и тень не отставала – она обволакивала их тонкой, леденящей дымкой, и слышался в этой дымке отчаянный голос, и хотя слов было не понять, чувство Маэглину было знакомо – это было чувство отчаянья, не проходящего, мучительного одиночества. Эта тень, неведомо откуда взявшаяся, неведомо сколько блуждавшая во мраке, теперь из всех сил цеплялась за них, за живых. Каждый шаг давался с трудом, почти ничего не было видно. И Маэглин, испытывая уже не страх, но только жалость, прокричал этой тени:
– Пожалуйста, дай нам дорогу!.. Мы должны идти… Мы ничем не можем тебе помочь… Ты должна сама искать дорогу!.. Тень… Я же нашел…
Но, конечно, тень не выпускала их; конечно – она намертво прижималась к Маэглину и девочке, все выла, выла – отчаянно пытаясь подобрать давно забытые слова – видно, эту тень очень растрогало пение Маэглина, и она тоже припомнила какой-то напев, неведомо от кого, неведомо в какую эпоху ей слышанный. Во всяком случае, жутко искаженные, проступали такие слова:
– Рокочет моря глубина,
Но что за песнь несет она?
Сияет ночью небосвод,
Но что он в наши очи льет?
Грохочет дальняя гроза,
И плещет молния в глаза,
Но не дано нам, друг, понять,
Что хочет этим мир сказать.
И лишь одно сказал мудрец:
"Вся мудрость в глубине сердец,
Все мысли тлен и пустота,
В преддверье вечности и сна…"
Такие вот строки выплеснула из себя тень, и они показались гораздо более жуткими, нежели все то, что их окружало. Ясно было, что певший эти строки, давно уже мертв, что мертвы и все его воспоминанья, и единственное, что осталось – это эти строки. Слушая их, особенно ясно чувствовалась бренность бытия, и тот ужас холодного забвения, одиночества, который, быть может, ждал их после смерти физической оболочке.
– Нет, нет – не слушай Это!!! – вскричал Маэглин, в ужасе, так как ему показалось, что девочка холодеет, что пламень жизни уходит из нее. И он уже тени кричал. – …Мы еще живы! Слышишь?!.. Да мы только начинаем жить, и пожалуйста, пожалуйста – оставь нас!..
Тень по прежнему не отставала, и тогда Маэглин сделал несколько неуверенных шагов вслепую, и вот полетел в одну из разбивавших пол трещин. Кругом все завыло, и вдруг страшный холод сжал его тело – он почувствовал, что сердце его теперь едва-едва бьется. Он все еще прижимал к груди девочку, но уже не осознавал, что – это девочка, вообще ничего не осознавал от ужаса. И вот надвинулись, зарокотали, причудливо переплетаясь друг с другом блеклые голоса, похожие на выжатый голос тени, по вине которой провалились они в этот мрак: "Отпусти… отпусти… отпусти… Ее… Ее… Ее…" – в Маэглине осталось одно только стремленье – остаться в живых, вырваться к Новой Жизни; он не осознавал, что тоже было и за сорок лет до этого, когда он тоже в подобном чаду готов был на все, и на предательство родного города, лишь бы только вырваться к этой вожделенной и неясной Новой Жизни. И вот, выходит, ничего за эти сорок лет и не изменилось, все так же готов он был, поддавшись первому порыву, свершить любое предательство, любую подлость, лишь бы только прорваться к этой Новой Жизни. Да он даже и не осознавал тогда, что совершает очередную подлость; одну из тех подлостей за которые он проклинал себя, почитал совершенным ничтожеством. Он жаждал вырваться, он жаждал Новой Жизни, был готов на любые жертвы, и вот отдал эту маленькую девочку – с усилием оторвал ее от груди, протянул куда-то, в этой леденящий, рокочущий мрак, прокричал:
– Да, да – возьмите ее! Возьмите, но только мне дайте выбраться! Выпустите!.. Выпустите же меня!..
Та же незримая сила подхватила, понесла куда-то девочку, и сдается мне, что совсем не обязательно было спрашивать у Маэглина, согласен или не согласен он отдавать – то, что окружало его, могло бы отобрать и силой – тьме важно было согласие, очередной надлом в его душе. Однако, тьме не дано было предугадать, тех титанических порывов, которые взмыли тогда в его измученной душе; когда он остался в одиночестве, когда почувствовал, что ледяной ветер подхватил его, и несет, словно снежинку – кто же в силах представить, какие вихри, какая жуткая боль, охватила тогда его душу?! Вот тогда он понял, что совершил очередное, и самое страшное из своих предательств; вот тогда он из всех сил завопил, и стал прорываться сквозь мрак, туда, где, как он чувствовал, была Она, та, которую он все эти годы искал. Ничего не было видно, каждое движенье давалось с неимоверным трудом, да и вообще, несмотря на ту отчаянную страсть, с которой он прорывался, казалось, что он и вовсе не приближается к Ней, но, напротив, уносится прочь этим пронизывающим ветром…
Какие же это были страстные, могучие порывы! Он, только что держал руках свое счастье, бесконечную сияющую жизнь – и лишь несколько мгновений прошло, как он потерял это счастье – и он даже проклинать себя не мог, и только чувство бесконечного отвращения к себе, да жажда исправить то страшное преступление, которое он совершил, были в нем. И он, весь обратившись в эту страсть, через какое-то, как ему показалось, очень долгое время смог таки найти Ее. Много раз до этого на него накатывалось отчаянье – казалось, что все кончено, и не найти уж утерянного счастье, теперь навсегда только мрак да отчаянье, и даже надеяться не на что. Однако – это отчаянье, перекручиваясь болью, разрывалось новым страстным порывом, и вновь он устремлялся к ней: "Да не может быть, чтоб все так неожиданно кончилось!.. Вернуться в темницу, вновь века столетья сидеть в мрачном углу, изгнивать там – нет, нет – никогда этого не будет!.. Никогда!.. Никогда!.. Нет – не хочу я возвращаться в этот мрак!.. Ни за что!.. Я хочу, я жажду этой новой жизни!.. Освобожденья!.. О освобожденье молю я!.. Я буду бороться – все равно я буду бороться!.." – и вновь в нем восставали силы, и вновь он начинал прорываться.
Да – через какую-то бездну отчаянья, он, все-таки, смог достигнуть ее, ибо и она, затерявшись в этом холодном мраке, чувствовала его горячее, измученное сердце – и тоже всеми силами своей чистой души, прорывалась к Нему – видела в нем единственный выход к прежней, светлой жизни. Они встретились, и, по прежнему не видя друг друга, крепко-накрепко, обнялись; и Маэглин, хоть и не слышал своего голоса, молил у нее о прощении – это была бессвязная, но при том очень искренняя, чувственная речь. Он верил, что, не смотря на страшный его грех, Она Святая, простит его, а она ни на мгновенье и не держала на него зла – она любила его сильно, и преданно, как спасителя своего.
Они сами чувствовали, что никакие муки не смогут теперь их разлучить; чувствовала это и тьма, и не больше уже ничего им не нашептывала, но закружила в гудящем вихре, стремительно понесла куда-то. На этот раз полет не был долгим: стал проступать призрачный свет, и вот они, все еще крутясь, вылетели в пиршественную залу, они метнулись среди адских деревьев, бессчетные ветви которых голодно дернулись вслед за ними, но так и не успели ухватить. А они ворвались, как раз в то время, когда эльф и Цродграбы были поставлены на железную сцену, и когда окружавшие их железные трубы задрожали, готовясь впиться в их плоть. И так получилось, что Маэглин и девочка налетели как раз на них, сбили их с ног, отбросили в сторону, сами же, зацепившись за какую-то железку, остались на месте (при этом Маэглин в кровь разодрал руку). Еще не понимая, что происходит, поднялись они на ноги – железки, трубы, иглы, шипы, пластины – все это дрожало, в любое мгновенье готовое наброситься на них, слепить их в единое, жуткое…
А девочка, ничего этого не зная, была рада тому, что видела пред собою тысячи напряженных, устремленных на нее взглядов. Пусть зала была и страшной, и чуждой; пусть над головами с диким воем носилось некое чудище – но, главное, она была близко к матушке своей, а раз так, то уж ничего не страшно. И они одновременно увидели, узнали друг друга. Мать ее, молодая эльфийка, сидела до этого где-то в середине длинного стола, но вот она вскочила, и громко вскрикнула: "Доченька моя!.." – вытянула к ней легкие, музыкальные руки, и стремительно бросилась. Вскочил и сидевшей с ней рядом высокий, широкоплечий эльф – отец девочки, и что-то проговорил глухо, и тоже стремительно бросился к сцене.
– Я прошу вас оставаться на месте. До вас еще не дошла очередь, все в свое время будут преображены. – спокойным, сильным голосом произнес Эрмел, который отступил до этого во мрак, но теперь вновь выступил, и засиял на сцене, подобно световой колонне. – …Вам нечего волноваться – хотя ваша дочь будет слита с этим, вы все равно все будете вместе – ведь будет великое братство любви, и, уверяю, никто не будет чувствовать себя разлученным, потерянным…
Несмотря на весь ужас происходящего, несмотря на то, что все это, чуждое жизни вообще, было особенно чуждо эльфам – в голосе была такая сила убеждения; такая кажущаяся высшей, божественной, и непостижимой (куда уж им глупеньким постигнуть!) мощь, что они, встрепенувшиеся было, вновь застыли в напряженном ожидании своей участи. И только мать и отец девочки – только они бежали к железной сцене. Как уже говорились, все сидели с двух сторон этой буквы «П», и эти двое сидели с внутренней стороны, так что, и бежали почти в центре залы, а потому ветви, изогнувшиеся было к ним от адских деревьев, не могли до них дотянуться; трепетали, трещали в бессильном озлоблении. А вот корни, которыми дыбился пол, задвигались, схватили было за ноги мать, но тут эльф взмахнул своим клинком, и тот полыхнул ослепительно-серебристым, словно бы вобравшим сияние всех звезд Млечного пути, светом. И, как до этого, всех заворожило плавное, кажущееся никогда нескончаемым движенье белесой руки Эрмела, так и теперь – привело всех в чувство, заставило и ужаснуться, и с мест повскакивать это стремительное серебристое мановение. И все они оглядывались, и ужасались тому, как это могли все это время пребывать в оцепенении, терпеть этот ужас.
Клинок, выбив целый каскад ослепительных искр, рассек корень, и тот стал извиваться, как наполовину раздавленный червь. Все – и пол, и стены – передернулось, словно бы было частью единого живого организма. Вот пол в одном месте вздыбился, многометровым, слизистым корнем – стал надвигаться на бегущих. В это же мгновенье, поднялся эльф – с виду лет сорока, то есть в полном рассвете сил, но с седыми волосами, и очами сияющими, помнящими многое, многое. И на самом то деле не сорок лет он прожил, но уж сорок сотен, а то и более, ведь появился он в числе первых эльфов на берегах зеркальных озер, под звездными небесами еще не ведавших ни Солнца, ни Луны. Эльфу этому довелось побывать в Валиноре, лицезрел он и самого Манвэ, только вот никогда не рассказывал об этой встрече, так как даже сладчайшие эльфийские созвучия не могли бы должно поведать об этом. Но он был наделен великой силой, этот эльф. Вот протянул он руку, и на окончании его длинных пальцев ослепительно вспыхнула яркая, серебристая звезда. Вот зазвенели, могучие слова, и тогда же всем, кто был тогда в зале, вспомнилось звездное небо, и при этом то воспоминании, еще более диким показалось все то, что они каким-то образом могли терпеть. Теперь уже никто не сидел на своих местах – все вскочили, и многие брали друг друга за руки – им нужна была поддержка, чувствие того, что они не одни, что все они могут противостоять этой напасти. А эльф на руке которого все ярче разгоралась серебристая звезда, продолжал читать заклятье. Вот серебристые лучи раздались в стороны, между них засияла сфера из чистого воздуха сотканная, и все то жуткое, шевелящееся, что в этот свет попадало, тут же теряло это жуткое подобие жизни, становилось каменным.
В заклятье его были простые слова, но они были скреплены, наполнены тем могучим чувством, которое может изливать одна только, спящая у иных не владеющих волшебством, часть души – и вот какие там были слова:
– Да сгинут мрачные виденья,
Теней холодных больше нет;
И пусть нагрянут птичьи пенья,
Пусть парк подарит свой сонет!
Да сгинет все, что нам не мило,
Что гибель, кровь душе несет,
Все то, что жизнь нам застудило,
Да сгинет пусть, навек уйдет!
И снова в ясные хоромы,
Польется неба звездный свет,
Забудем боль, забудем стоны,
И с песней встретим мы рассвет!
Да – великая мощь была в тех строках. Для того чудовищного организма, который окружал их это был удар безмерно более болезненный, нежели тот который нанес до этого эльф своим клинком. Так корень, который готов был раздавить отца и мать девочки, бешено дернулся, и с пронзительным скрипом втянулся в пол – теперь они были уже в нескольких шагах от железной сцены, которая вся скрипела, и исходила раскаленными языками пара. Трубы бешено извивались, некоторые лопались, выплескивали многоцветные, но все ядовитые, густые, кипучие жидкости…
Вообще, все это, от того момента, как появился Маэглин с девочкой, и до того, как прозвенело заклятье эльфа, прошло очень мало времени, и Маэглин так и не успел опомниться, понять, что происходит (а, впрочем, кто понимал, что происходит?!..) А девочка все протягивала руки к своим родным – она уже и позабыла про Маэглина, и только одного хотела – побыстрее оказаться на руках своей матушки, и чтобы та утешила, приласкала ее, чтобы вынесла бы туда, где сияет свет – словом, в такое место, где ничего об этом кошмаре не напоминало…
Итак, родителей девочки до сцены отделяло шагов десять, и в это время трубы, штыри, прочее ужасающие приспособления начали, все-таки, свое движенье. Они трещали, и переламывались, выбрасывали ослепительные, раскаленные клубы, но, все-таки, одна из этих труб, резко дернувшись, пронзила насквозь руку девочки, и руку Маэглина; тут же из этой трубки вырвалась металлическая проволока и стала обматываться, с силой сжиматься вокруг их пронзенных, сцепленных друг с другом рук. Брызнула кровь…
Маэглин не чувствовал собственной боли (хотя насквозь была прошита его рука) – все его внимание было уделено искореженной, и все больше изламывающейся ручке девочки; и это было настолько дико, настолько противно всему тому во что он верил, настолько противно всей сущности ему, что он не мог этого принять, и даже не пытался как-то остановить это: просто не могло такой дикости произойти – он ждал, что сейчас вот это прекратится, а проволока все обматывалась вокруг их рук, все больше их перетягивала. Вот еще одно приспособленье, передергиваясь, борясь с заклятьем эльфа, брызжа искрами, надвинулась сзади, и готово было прожечь их спины, вжечь в них железные крылья – все это заняло гораздо меньшее время, чем то, за которое вы успели это прочитать. Ведь такие решительные, роковые мгновенья могут очень многое в себя вместить; чувства накаляются, обостряются до предела, льются потоком…
Еще не добежали до сцены родители девочки – их отделяло еще шагов десять, но все так быстро происходило, что и эти шаги были роковыми – они должны были опоздать. И тогда девочка, которая тоже пока не чувствовала боли, но которой было страшно видеть, как изламывается ее ручка, и которая в мгновенье поняла, что родители ее не успеют, что единственная ее надежда – это Маэглин; повернула к нему свое личико, и взмолилась:
– Пожалуйста… помогите… унесите меня отсюда…
И с еще большей силой уверовал тогда Маэглин, что перед ним действительно та девочка, доченька его златовласая, которую он все эти годы искал. Тогда же с очередным титаническим надрывом понял, что все это происходит на самом деле. И тогда он стал бороться – он резко дернулся, и вырвав клок плоти, и из своей руки, и из ее, высвободился от трубы, но руки их остались до крови смотаны проволокой. Сзади надвинулась, прикоснулась к их спинам раскаленная железная поверхность – Маэглин почувствовал, как что-то врывается в его спине.
– Доченька!!!.. Доченька моя!!!.. – страшным, совсем не эльфийским голосом закричала мать золотовласой – так могла бы кричать и мать людского племени – с таким надрывом могла бы кричать любая мать, над любимым чадом которой нависла бы смертельная угроза.
А Эрмел все сиял на сцене, и выговаривал спокойным, сильным голосом:
– Вы не должны волноваться, поддаваться какой-либо панике. В чем причина вашего волнения?.. Вас пугает кровь, необычные формы?.. Неужели вы уже позабыли о той высшей цели для которой все это свершается?..
В голосе его по прежнему была некая завораживающая сила – и вновь нахлынуло оцепененье; вновь показалось всем этим людям и эльфам, что все они маленькие, ничтожные, ничего не смыслящие, что лучше всего здесь подчиниться его словам, да – стоять и в трепете выжидать своей участи. Но это оцепененье было мгновенным – вот вновь взмыл голос эльфа-кудесника, разбил все это своими серебристыми, певучими звуками. И та железная, раскаленная пластина, которая начинала уже вплавляться в спину Маэглина, с оглушительным треском перегнулась и лопнула, выбросила в воздух потоки раскаленных, жирных искр. Вся сцена все сильнее сотрясалась – отблески серебристого, звездного света попали в нее, и теперь из глубин вырывался беспрерывный треск ломающихся механизмов. Вот в одном месте железо стремительно накалилось до красна, вздыбилось, стало ослепительно белым, отвратительным прыщом, а затем – эта раскаленная масса, с густым чавкающим звуком, лопнула, ворожаще медленно стала растекаться, наполняя воздух нестерпимым жаром.
Но механизмы еще боролись – казалось, будто им бездушным, очень важно было совершить еще одно преступленье; будто ради какой-то великой цели, свершая подвиг, а не ради того, что бы изуродовать два хрупких тела, боролись они. Маэглин, чувствуя нестерпимое жжение в спине, чувствуя, как стекает там его кровь, сделал один неверный шаг вперед, и в это время, из клубов дыма, сбоку от него, вырвалась раскаленная железная сетка, покрытая лезвиями – она должна преобразить его голову и девочки, сцепить их воедино. Но он вытянул навстречу этой сетке свободную руку, и вот раскаленная поверхность впилась в его плоть, вот затрещали кости – в мгновенье рука вся была раздроблена, обращена во что-то бесформенное, кровавое, но Маэглин не обращал на это внимания – он сделал еще одно судорожное движенье вперед. Теперь его и родителей девочки разделяло два шага. Вот с другой стороны раздалось трескучее шипенье, и вырвалось оттуда целое переплетенье раскаленных до бела труб, которые должны были наполнить новыми железными суставами его тело, и тело девочки. И ничего уже не мог сделать Маэглин – одна рука была раздроблена, другая сцеплена. И тогда метнулся вперед отец девочки, в своем могучем прыжке он занес над головой пышущий могучим, живым светом звезд клинок, и, что было сил, обрушил его сверху вниз. Железные конструкции затрещали, полопались, но какая-то их часть все-таки должна была пронзить тело Маэглина и девочки. И тогда эльф этот встал, заслонил их грудью. Одновременно раздался треск костей, и вся сцена окончательно переломалась. Дело в том, что эльф, который читал заклятье, возвысил свой голос до такого предела, до такой мощи, что, казалось, весь он обратился в звездный свет – могучим святочем засиял он, и сцена в центре своем вздыбилась, затрещала, пошла широкую трещиной, еще раз судорожно дернулась, и вдруг разлетелась во все стороны сотнями раскаленных, бессильных обломков. И в то мгновенье, когда сцена начала разрываться, подлетела, залитая слезами, мать девочки; попыталась подхватить ее на руки, но не смогла так как та ручкою была сцеплена Маэглином – и вот, обнявшись втроем, они взмыли в воздух, а затем – повалились на пол, среди выпирающих жестких, но уже не способных пошевелится корней.
Все еще читал свое заклятье эльф-кудесник, и стены, и корни, и ветви все трещало, все обращалось в камень. Те небывалые переплетенья ветвей, которые распахивались над их головами, затрещали, и стали переламываться, опадать целыми гроздьями, но еще не достигнув пола рассыпались в прах. И так много было этих ветвей, и так много образовавшегося от них дыма, что ничего не стало видно – даже и собственной руки было не разглядеть в этом темно-сером, душном облаке. Нечем было дышать – они вбирали эту пыль в легкие и заходились кашлем, который единственный и был слышен некоторое время. Маэглин вплотную приблизился к золотистым волосам девочки, и смог разглядеть их хрупкое, нежное сияние. И тогда же он испугался, что – это сияние может быть каким-то образом повреждено, что окружающий их ужас, может разрушить эту хрупкую красоту. И вот он, позабыв, во что обратилась его рука, попытался объять, защитить это золотистое, живое сияние – но ничего у него не вышло…
И где-то в этом мраке Аргония ужасалась тому, что все это время никак не защищала любимого своего, ужасалась и тому, что и теперь ему что-то грозит, и его тело сотрясают приступы кашля. И она вцепилась в него, и она шептала ему на ухо какие-то нежные слова. А эльф-кудесник все продолжал выговаривать свое заклятье:
– Среди цветов золотистых,
Сияющих теплой свечой,
Средь светлых деревьев ветвистых,
Наполненных ветра мечтой.
Средь дальних полей, на закате,
В спокойствии, тихой межи,
Ты вспомни о каждом, о брате,
На небо гляди и лежи.
В спокойствии тихом заснешь ты,
Покой, милый брат, обретешь,
И звезд серебристые соты,
Ты в душу свою изопьешь…
И было в этих словах спокойствие. Но не то спокойствие вялого, болотного безделья, которым завораживал Эрмел – это было спокойствие восторженное, творческое. Так человек ли, эльф или гном, стоит, созерцает пораженный какой-нибудь красотой природы, да и думает при этом: «Да что же это, куда же это я так спешил до этого, да и зачем, право, спешил; что значат все помыслы мои, все страсти, против этого великого спокойствия природы». Ведь даже и эльф, глядя на вечные, бесконечно далекие звезды, поймет, что и века его жизни – все равно лишь бесконечно малая вспышка перед этой темной вечностью. И вот все они явственно представляли то величавые, укутанные светом облака, величаво плывущие в солнечном небесном океане; то спокойный и извечный шепот деревьев, и такое дорогое, чарующее виденьем того грядущего, нескончаемого, пение моря. А вот и звездное небо… Говорят, что эльфы частички земли, что им суждено навсегда оставаться в этом, любимом доме, но почему же тогда они так любят созерцать тот бесконечный простор?.. Почему?.. Почему?..
И вот, когда сознание каждого полнилось этими образами, приходили силы для борьбы; они держали друг друга за руки, и каждый из них знал, что тот же восторг, те же образы природы видит и стоящий рядом, то было единство. И после этих ужасов, страстно каждый – каждый! – жаждал вырваться к солнечному или же звездному свету, насладится этим мудрым спокойствием природы… И Эрмел, который тоже пребывал в этом темно-сером облаке, не сиял больше, и не говорил ничего, так как понимал, что любые его слова, каким бы чародейством он их теперь не приправлял, будут отвергнуты. Потому он молчал.
Но вот произошло прекраснейшее чудо, – такое чудо, что побелевшие губы многих даже сложились в улыбки, что очи многих даже засияли: вот, мол, пришло, все-таки, то, что они ожидали с самого начала пира. Одному эльфу-кудеснику не удалось бы развеять весь этот темно-серый сумрак, – он очень устал, весь выложился в предыдущее заклятье, да он едва на ногах держался, и вовсе бы рухнул, если бы его не поддержали. Но он чувствовал это братство, чувствовал любовь, и начал говорить, а за ним уж многогласый, могучий хор, подхватил:
– Нас не страшит из бездны мгла —
В душе любовь костер зажгла,
Нас не пугают кровь и стоны —
Мы видим звезд святых хоромы,
И с каждой новую мечтой,
Я, ангел мой, горю с тобой…
И вот тогда мрак стремительно сжался, осел к полу плотной и тонкой пеленой, а воздух сделался таким чистым, будто бы его только что тщательно вымыли. А сверху лился дивный и живой свет; о – каким же чудом представлялся этот спокойный свет. И в одно мгновенье, все-все не сговариваясь, и эльфы, и Цродграбы взметнули вверх головы. Там, над головами, не было больше наполненного тенями сумрака, но был высокий купол – он, впрочем, как и все окружающее не был прежним. Ведь все, что они видели – словно бы когда-то, века назад, пережило страшный, разрушительным смерч, а потом эти века простояло в запустении, в тишине. Стены были покрыты трещинами, высились нагромождения глыб, и все было тихо, призрачно. Оттуда, из под покрытого трещинами купола, плавно, постепенно рассеиваясь, опускалось облако, того целующего глаза цвета, которым наполнено небо, в закатный его час. Все смотрели туда, любили эту красоту, и не могли понять: что же – неужели действительно произошло то кошмарное, о чем даже робкие воспоминанья вызывали дрожь, или, все-таки – это им только привиделось – да, право, не могло же быть такого кошмара!.. Как, у них, в белоснежном дворце Эрегиона?! Эта железная сцена, эти кровавые образы?!.. Нет, нет – конечно же этого не могло быть, и только бы поскорее позабыть обо всем этом!..
Уже никто ничего не говорил, не плакал – все, как к живительному водопаду приникали к этому свету, и боялись хоть чем, хоть каким-то неверным движеньем, шорохом ли, нарушить эту прекрасную тишину. И первым пошевелился, заговорил Маэглин – он все это время примыкал губами к золотистым волосам девочки, и вот теперь, увидев, каким дивным, спокойным светом наполнились эти пышные волосы в этом живом сиянии, он заплакал от умиления, а еще от жалости, от чувствия того, что вместе с кровью из раздробленной руки, уходит и жизнь его, накатывается слабость, вот и в глазах уж стало темнеть, а он все плакал и плакал. Потом застонал слабо-слабо:
– Пожалуйста, мне бы пожить еще… Теперь то страшно уходить, теперь то жизнь только начинается… Новая, НОВАЯ Жизнь!..
И тогда он зарыдал еще сильнее, и, вдруг, вскрикнул оглушительно:
– Дайте мне сил жить дальше!!! Жить!!! Теперь Жить!!!!
И таким сильным был этот его вопль, первый вопль за многие годы молчания, что даже вздрогнули растрескавшиеся стены, а из под купола вырвалось несколько маленьких облачков пыли, и упало несколько камешков. И тогда все очнулись, поспешили на помощь, но не только к нему, но и к иным, кто в этой помощи держался. Ведь сцена, разлетаясь железными обломками, и в агонии не могла взять жертв; и некоторых попросту раздавило, некоторые были покалечены – но они пока сидели в безмолвном оцепенении, все созерцали свет. В некоторых местах обрушились колонны, которые уже не были адскими деревьями, но только истерзанными падубами. Завалы стали разгребать, вытаскивать из под них раненных. Тогда же обнаружилось и самое жуткое – то, что заставило многих сомневающихся поверить, что кошмар действительно был: перед одним из падубов, ствол которого весь пропитал был кровью, лежала прошитая железка бесформенная груда плоти, из которой вытекала и кровь и темная жидкость, которая судорожно дергала двумя раздутыми, красными головами. От одного взгляда на эти жертвы, сердце болью щемило, и едва не останавливалось. И они понимали, что такая же участь ожидала и всех их, и они дрожали, и не знали, как можно помочь этому, безмерно страдающему, но уже чуждому жизни, издающего безумные захлебывающиеся стоны. Вот нашелся какой-то эльф, решился прекратить мученья, рубанул клинком, но не нанес смертельной раны, тогда с искаженным лицом рубанул по этим двум головам, и, выронив клинок, и сам стеная от душевной боли, бросился куда-то – а они еще не были мертвы; ведь