Текст книги "Последняя поэма"
Автор книги: Дмитрий Щербинин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 39 страниц)
– Батюшка, нам за тобой не пролезть! Принеси нам скорее покушать! Слышишь ли, как у нас в желудках ворчит?..
Робин бросился было к жаркое, но тут же отдернулся, вскричал от ужаса и отвращения: все смотрел-смотрел на это аппетитное блюдо, все пятился – страшный, бледный, весь изрытый шрамами… Вдруг вскрикнул, и, обегая это место, бросился по этому пузырю дальше – даже и не ведая куда, не помня себя, не слыша испуганных возгласов дракончиков. Он просто вспомнил, что на месте этого жаркое был недавно лик Вероники, и от, стискивая голову, шатаясь из стороны в сторону, молил неведомо у кого:
– Пожалуйста, пожалуйста – не надо больше этого волшебства!.. Оно не привычно… Оно чуждо!..
И тут, как только взмолился он столь страстно, стены вновь из глубин своих озарились сильным пламенем, взмыли стремительными и чистыми струями. И вот уж стояла перед ними Вероника, которая была как живая – она начала было говорить какие-то нежные слова, но тут Робин с ужасом представил, что ей грозит какая-то опасность – и вот эта опасность в виде тучи, кишащей всякими щупальцами да отростками стремительно нахлынула, поглотила ее, и Робину, конечно же, не оставалось ничего иного как бросится в эту тучу, разорвать ее. Конечно, он разорвал эту тучу руками; конечно, предстала пред ними Вероника и улыбнулась робко, но так мило, так свято улыбнулась! В одно мгновенье Робин подумал, что сейчас вот закружат они в танце, и, действительно, началось было это счастливое круженье, но тогда же вспомнил он, что об танце слышал он от Ринэма, когда тот однажды, в минуту тоски своей, выложил все, что было на душе его, и в числе прочего, и, в числе прочего, и про этот танец, когда кружил он вместе с Вероникой под Луной по снежному полю, рассказал. И с тех пор Робин представлял, что – это он тогда танцевал, и, в конце концов, почти уверился, что так на самом деле и было – это его воспоминаньем стало. Однако, теперь он понимал, что сам себя тогда обманывал, что ничего этого и быть не могло, потому что она Святая, она вся из небесного света сотканная. Она никогда бы не стала танцевать с таким жалким уродцем как он (это, конечно, была самооценка приходящая к нему в тяжкие минуты). Он вспомнил, что, если бы ему было позволено хоть иногда и издали видеть ее – так видеть, чтобы она и не ведала об этом – то он бы этому был уже несказанно рад. И вот, стоило ему только так подумать, как прекрасный облик Вероники стремительно стал удаляться, и стала она лишь далеким и недостижимым, как звезды, виденьем; и Робин сжал голову и зашептал:
– Все это волшебство… всего лишь волшебство…
Но тут стены «пузыря» стремительно стали раздаваться в стороны и наполняться новыми, прекрасными образами – это пейзаж способный привести в восторг художник да и вообще – любого, кто понимает красоту. Сам того не замечая, Робин, выходя из своих метаний, вспомнил о той чудесной стране детства, несколько счастливых дней в которой было даровано ему, когда ворон любил Лэнию, об этих днях нельзя было вспоминать как-то иначе, как о прекрасном сне, но там же все было таким незыблемо прекрасным! Там была вера, что Вероника не преобразиться ни в дракона враноглазого, ни в тучу, что там будет и будет сияет это детское счастье…
И вот он оказался на высоком холме, плавные склоны которого сбегали к ключевому озеру из которого устремлялся звонкоголосый ручей пение которого вплеталось в ауру птичьих голосов и плотного, теперь ароматного дыханья пышных полей, которые плавно перекатывались, живо трепетали за пределами этого озера; от дубрав поднималось светло-изумрудное сияние, а также – аура тихо пульсирующего солнечного злата; все это, обрамленное цветочными вкрапленьями, пребывало в неустанном, но беспрерывном движенье, а у самого горизонта сияли горные отроги, и были они так далеко, что почти сливались с небом, но и манили к себе, потому что сердце знала, что за ними сокрыта некая прекраснейшая тайна. По небу медленно и величаво плыли облака и каждое из них, наполненное солнечным светом и тенями, несло в себе столько образов, что, казалось, и там, в каждом из этих облаков, сокрыт целый мир… Но вот по простирающейся пред ним шири полей пробежало, сладостно шелестя, дыхание ветра, и вот уже теплое, солнечно-благодатное облако обвило Робина, который медленно опускался на трав, на вершине этого холма. Он, желая только, чтобы не возвращалась прежняя боль, чтобы впереди только спокойное счастье было – он прикрыл глаза (да – здесь у него было два глаза), и полной грудью все вдыхал и вдыхал блаженный этот аромат; потоки солнечного света, ласкаясь, проникали через его прикрытые веки, наполняли его изнутри, и хотелось только сидеть так, да сидеть; да сливаться с этой сказочной благодатью. Но это дыханье ветра принесло с собой еще и голос едва слышный – но он, конечно же, узнал его, и, когда открыл глаза, то увидел, что через поля идет… но нет – скорее плывет, едва касаясь подолом своего легкого, длинного, лазурно-небесного платья, Вероника. Она в руках букет… цветов?.. цветов ли?.. Нет – это были самоцветы неба – это были цвета радуги, которые собрала она в свои нежные объятия, и теперь вот подносила их все ближе и ближе к Робину. Она была на противоположном берегу озера, и тогда легким, стремительным движеньем бросила этот букет – он, разлетаясь плотным радужным потоком, уже нахлынул на Робина, обласкал его незримыми поцелуями…
– Вероника, Вероника… – шептал он, блаженно в этот свет улыбаясь. – Ведь вся ты была в этом движении! Я знаю, как по твоему желанию, двухсоттысячная армия стала играть в снежки, я знаю – я сам видел то величайшее чудо – как хаос ты преобразил в рай. Там, под стенами далекой северной крепости, ты также стала метать этот свет! Да – это ты… это суть твоя – как светило изливаешь ты из себя свет, милая, милая Вероника! Святая!.. Когда то ты сетовала, что снег слишком жесткий, что он должен быть подобен свету, чтобы, играя в снежки, люди бы могли только счастье друг другу дарить… Вероника, Святая!!!.. Вот и сбылась твоя мечты, вероника – это, ведь, твой прекраснейший мир! Вероника!!!
Теперь за сиянием ласкающих радужных цветов проступило еще и видение долины, но теперь все-все исходило там подобным сиянием, ну а Вероника уже стояла перед ним, ласково улыбалась и невозможно было оторваться от созерцания ее девственных, родников очей. До этого он сидел, а теперь встал на колени, и смотрел на нее, как на святыню, она же улыбнулась и промолвила:
– Давай же возьмемся за руки и полетим к самым этим облакам, посмотрим, что они кроят…
Так бы и свершилось, если бы дальше не пронеслись голоса голодных дракончиков:
– Кушать то! Батюшка! Где же ты?! У нас уже все животы пробурчали…
И, только эти голоса раздались, как долина и Вероника, сложились во множество довольно аппетитных блюд на которые Робин, конечно, и смотреть не мог, но тут же со стоном повалился, закрыл глаза и уши – стало темно и тихо.
– Ты должен был помнить, что все это волшебство… Этот «пузырь» только подхватывает и воплощает образы, которые у тебя в голове – ты вспомнил Веронику – и вот Вероника; ты вспомнил, что должен кормить дракончиков, и вот, конечно же появилась еда. И ты не должен бояться этой еды – ведь не Вероника в еду превратилась, а просто мысль твоя к еде переметнулась, вот, стало быть, и все… Но какая же она была живая! Да, да – именно живая, ничем не отличная от той настоящей. Нет – ведь ты же даже чувствовал, что – это не подделка, я же восторгался, я же слезы лил! Но надо помнить, что – это только воспоминание…
Тут он немного разжал уши, и тут же пришли голоса дракончиков, которые все молили, чтобы он их накормил, и чувствовалось, что они действительно уж очень голодны. И Робин вскочил тогда на ноги, обнаружил, что пузырь вновь пуст, и по стенам его пробегают радужные полосы, представил еду, и, конечно же, еда появилась. Он старался действовать решительно, и, все-таки, пришлось пережить ему некий душевный надлом, когда он подхватил эти блюда, и понес их дракончикам – все-таки не мог он забыть, что совсем недавно, и на этом же самом месте, произошла его встреча с прекрасной Вероникой. Но, все-таки, он бросился к выходу, согнувшись под тяжестью этих восхитительных запеканок, пирогов, да всяких мясных блюд – протолкнул все это в проход, а там уж дракончик одним махом вобрал в себя все эти яства, и даже в «пузыре» отчетливо стало слышно его довольное урчанье. Тот дракончик насытился и на место его пришел следующий, и вновь Робину пришлось представлять кушанья, и вновь пропихивал их в проход, потом это же повторилось для третьего, и тут и первый вновь голод почувствовал – в общем, в течении последующего часа Робин все представлял различные аппетитные кушанья, и по мере того, как она появилась просовывал их в питание дракончиков. Наконец, они совершенно насытились и, судя по голосам, были очень довольны. Теперь они звали Робина, чтобы он выбрался и рассказал им какую-нибудь сказку для сна.
– Нет, нет… Вы меня извините, но я сейчас не могу никаких сказок рассказывать. Дайте мне немного в одиночестве побыть…
Дракончики поворчали немного, но вскоре раздался их дружный храп, и тогда Робин неожиданно представил какое-то блюдо, и, не заметив, съел его – это скорее даже не разум, а желудок его впалый представил. Потом он отошел от стены, опустился на колени…
По стенам плыли, и тут же разлетались какие-то едва приметные образы, то страшные, то пугающие, и он молитвенно опустил голову и шептал:
– Вероника, Вероника… Пусть это колдовство, но… такое прекрасное колдовство! Вероника разве же не ты живая была предо мною совсем недавно?!.. Разве же… но как же жутко, что это, святое, обратилось в еду для желудка, в какие-то дымящиеся пироги… Как же душу мою давит, в клочья рвет! Как же это так… и прекрасное и жуткое колдовство! Зала – я уже очарован тобою… здесь я могу видеть Веронику как живую, и не хочу возвращаться в тот мир, где тебя нет! Вероника!..
И сильнее тогда всколыхнулись тогда стены, и заструились, вновь складываясь в облик милый, светлые потоки. А Робин взвыл, и образ этот разлетелся, и сияющие обломки тут же были унесены куда-то прочь.
– Пусть будет ветер! Да – пусть будет ветер! Больно то как! Бо-о-ольно мне! – взвыл Робин, и из единственно его ока потекли сияющие, раскаленные слезы.
Взвыл и стал усиливаться, наполняться все большей мощью ветер, он гудел, он выл, он проносился вокруг, он стремительно менял свое направление, в нем вспыхивали и тут же гасли мириады свечей, еще какие-то светляки едва приметные носились.
О, как же все выло! Словно бы стаи голодных волков проносились в этом мраке перед Робиным – и он уж действительно мог различить движенье – вот они – проносятся стремительные, с пылающим голодным вожделеньем очами, щелкают их клыки.
– Да! Пускай еще усиливается ветер! Еще, еще сильнее! О ветрило! Дуй же! Дуй же, как и боль моя, как и душа истерзанная, в боли по тебе, единственная, светоносная!.. К тебе, к тебе одной взываю из этого темного мира! Приди, приди же ко мне, но не колдовством из меня поднявшимися, не образом, который как живой, но который в еду может обратиться, но ты, живая, но ты, вся Святая – ты, та самая Вероника, которая двадцать лет назад с нами была… О, дуй же, буря великая, дуй же с такой силой, чтобы весь мир этот разрушился! Ну, что же так слабо – еще сильнее! Реви!!!
А кругом творилось нечто уже совершенно невообразимое! Проносились сотни, тысячи переплетенных волчьих тел, щелкали их клыки, глаза как искры мелькали, все быстрее и быстрее – наконец, все они слились в один туннель, который вокруг него проносился столь стремительно, что ничего уже нельзя было в нем различить. И иногда из глубин этого туннеля всплывали облики Вероники, была же она точно как живая, и каждый раз начинала говорить что-то, и каждый раз Робин начинал выть, и хватался за голову, и орал постоянно, и разбивался в клочья, и тут же прочь уносился этот, ничем от живого не отличный образ. А он отдергивался назад, и тут же обратно, вперед вытягивался, и руки дрожащие то жаром, то холодом исходящие вытягивал навстречу этим бьющимся, изгибающимся, с оглушительным воем проносящимся клубам, и он заходился в вопле:
– В-е-р-о-н-и-к-а!!! А-а-а-а-а!!!!
Это был такой вопль, от которого у любого бы в ушах заложило – и многие бы испытали страх, понимая, что не может с такой силой человек надрываться, что – это дух могучий, но обезумившей орет так… Однако – это был Робин, и он все сильнее, и сильнее, выплескивая изо рта капли крови, расходился.
– Да будут же ветры еще сильнее! Вероника! Вот я! Вот я – стою на коленях и молю, чтобы ты, Святая, пришла и вырвала бы меня из этого мрака! О-о-о!!! Приди же!!! Приди!!! – и вновь этот дивный образ, а вокруг него стала распахиваться волшебная страна детства, и вновь сжал голову Робин, и вновь отдернулся, и вновь образ этот был разбит в клочья. – Не-е-ет!!! Все не то!!! Это же обман, это же в еду может превратиться!!! Приди же настоящая!!! При-и-иди!!! Молю!!!
И тут распахнулось огромное пространство, и тут же собралось в исполинскую волну рокочущего мрака – это был вал на многие версты простирающийся, это был какой-то космический образ, и вот образ этот, с воплем, от которого у иных бы барабанные попонки лопнули – вал этот в мгновенье нахлынул на Робина, закружил его, завихрил, понес куда-то, но тут же и оставил, и стоял он на прежнем месте, на коленях, и все в том же исступленье, надрываясь, подобно стихиям, кричал ее имя.
– Святая!!! Милая!!! Прийди!!!
И вновь, и вновь поднимались образы которые он один за другим разбивал, потому что это было все не настоящее, и, в то же время, живые образы! Он все ждал, когда же придет некий дух который нельзя будет обратить ни в еду, ни в искры, и раз ему показалось, что, действительно, пришел такой образ, и он не прочь его разорвать в клочья. И эта Вероника, звездному небу подобная, подплыла к нему, и буря усмирилась, однако, тут он понял, что сам себя настроил так, будто – это настоящая Вероника, и действительно – тут же она рассыпалась в клочья, и вновь, и в еще большем исступленье, взревела тогда буря.
И вновь он вопил, и вновь вытягивал руки, и чувствовал, что изгорает в этой страстной борьбе, и тогда захрипел:
– Но я клянусь, что не отступлю до тех пор, пока не одолею… Пока не одолею этот мир! Безразличны мне всякие глупые законы! Безразличны и ненавистны!.. Будь ты проклята – смерть разлучница! Я ненавижу законы бытия! Да будь ты проклят, Манвэ, вместе со своим Иллуватором! Пусть же будет разрушен этот мир, пусть в ничто, в пепел обратится!.. О – теперь я понимаю этого Мелькора – да как же можно смириться с этими глупыми, кем-то, почему-то установленными законами?! Мелькор! Моргот! Ты мне помоги!!!..
И он лихорадочно стал представлять, каким он был, сильнейшим из порождений Иллуватора, когда он, в одиночестве, отверженный единственной любимой, странствовал по бесконечным просторам мирозданья, когда в бессчетных веках видел далекие миры, видел темные глубины космоса. И представлялся ему мрачный исполин, сотканный из темной, но непредставимо раскаленной пелены – у исполина того было два ока, которые зияли такой непереносимой болью, что… она была сродни боли Робина. И вот представился простор, который не сотнями, и даже не миллионами верст было исчислять. И в этой бездне, величественные и они сталкивались, перемешивались, закручивались вихрями, и каких только цветов там не было, какие яркие глубокие, так красочно друг в друга переходящие соцветия. Какое многочисленное, со всех сторон протекающее движение! Но по этим исполинским, исполинскими же силами приводящимися в движение просторам. Робин лишь мельком метнулся по этим просторам взором и все внимание удили Мелькору, который плыл, погруженный в свою тягостную, вековечную думу.
И Робин тут же устремился к нему, словно комар оказался перед этим переливающимся раскаленной мглою ликом, и закричал:
– Ты ведь хотел разрушить этот мир? Тебе приятнее извергающие пламень долины, чем спокойствие лесов, чем птичий напев?! Да?! Я понимаю тебя! И мне опостылел этот мир, и я не понимаю, зачем в нем живу; так же, не понимаю, зачем и иные живут… Все мы мечемся, мечемся, словно белки в колесе – и нет вобщем то никакой жизни, но есть только нескончаемая череда озарений и следующих вслед за ними горьких раскаяний – судорожная череда мыслей, порывов, снов, шагов – но зачем? Мелькор, ответь – зачем все это, обреченное потом на забвенье?! Зачем?! Зачем?!.. Это все не нужно, все это пустое, потому что и мир этот пустой и ненужный, и всем нужна только любовь небесная, которая и есть жизнь, и они в своем существовании только на несколько мгновений (в лучшем случае!) и удостаиваются этой небесной любви – так РАЗРУШЬ!!! Это ненужный мир! Грязный, болью наполненный мир! Изжигающими бурями в него обрушься!!! РЕВИ ЖЕ!!! Лети со мною!!! Я твой друг – Мелькор!!! Летим!!!
Стал расти треск и грохот, проносились волны то жара, то холода, вокруг рушились, падали, и тут же раскалялись добела, обращались в прах целые горные склоны. Исполинский рев нарастал, а Робин в мучительном упоении носился среди яростных, скрещивающихся вихрей, и все ревел, и звал Мелькора, темного врага этого мира – Моргота ненавистного. И вот он обнаружил, что несется на огромной высоте над пиками Серых гор, и под ним ревет, исходит воплями тысяч молний, туча перекатывается, и все разрастается в неустанной жажде разрушения.
Этот грозный образ видели и из Эрегиона, и от Серых гаваней – над Серыми горами вознесся мрачный исполин, и такая в нем чувствовалась сила, что, казалось, уже весь мир обречен, и теперь же, в этом мире погибнет все светлое, и даже Валинор не устоит перед этой запредельной мощью, да вдруг, разом, из глубин наполнился мертвенным, плещущим сиянием, вот, казалось, сейчас разорвется, заполнит пламенем все…
Да – еще за мгновенье до этого Робин действительно желал, чтобы он разорвался… чтобы яростью своей заполнил этот мир в котом можно только вопить об истинной любви, но в котором, все поднимается зло, и будет топтать, и осквернять это чувство. Этот мир, который уже потерял то самое дорогое, что у него было – Веронику.
Но в мгновенье наивысшей страсти, когда он, продираемый то ледяными, то иссушающими ветрами вскинул голову к небу, и к нему вытянул руки, жаждя разодрать эту давно сияющую лазурь, и тот звездный свод, который был за нею – в эти мгновенья он вспомнил о маленьких дракончиках, которые признали его за своего родителя, которые показались ему такими трогательными, и которых где-то в глубине он решил воспитать первыми и воистину добрыми и благородными драконами Среднеземья. Вспомнил, как забавно ковыляли они на своих лапках, как выгибали шеи, и даже сцена кормления показалась ему теперь очень трогательной.
И тогда еще он понял, что страстью своей погубил их. И тут же, в одно мгновенье, он взвыл: "А-а-а-а-а!!!" – обратив в ничто этого, созданного им Мелькора, и с чудовищной скоростью устремился вниз, к ущельям. Вот они, заснеженные, обмороженные распахивают свои ледяные объятия. Быстрее же!!! Ветер бил, вертел его, ледяными плетьми, разрывал одежду, морозящими когтями в одежду впивался, но Робин конечно же не замечал этого – все быстрее и быстрее летел он. Одежда его разорвалась, и теперь многочисленными, бесформенными клочья; и, казалось, что это сотни темных крыл поднимаются и тут же опадают из общей темной массы, а потом он обрушился в огромный сугроб, и вырвался из него вместе с жарким водяным потоком, покатился по камням, но тут же вскочил на ноги… Вокруг высились исполинские, разрушенные утесы – казалось, будто весь мир вывернулся наизнанку – от многометровых срезов каменных толщ веяло либо непереносимым холодом, либо – сильным жаром; местами стекали шипящие грязевые потоки, иногда, прямо на бегу замерзали, застывали уродливыми сосульками. Еще, время от времени, раздавался рокот и некоторые каменные громады оседали.
– Что же я наделал?! – застонал, бросился куда-то из всех сил Робин.
Вот сзади его нагнал ветер, ударил в спину – быстрее, так что он едва успевал касаться ногами камней; погнал вперед среди то разрастающихся, то вновь сужающихся, совсем незначительными делающимися ущелий. Вот он перевернулся в воздухе, перелетел над бездною из глубин которой веяло жаром, и откуда исходили огнистые отблески.
– Да что же я наделал?! Да как же я мог?! Ради своей страсти, забыл обо всем, забыл даже о жизни детей своих!!! Да, да – именно детей, сынов! Они же верили, что я их отец. Они мне преданы были, и спали они мирно мною накормленные, а тут вдруг налетел огненный вихрь, и… Это я, страстью ослепленный; я, ненавистный, всему причиною!.. Вот Альфонсо, да и все они, братья мои, преступниками себя почитают, то на счастье надеются, то готовы в преисподнею сойти; ну, вот и я теперь, в добавок к ним, преступник! Ну и куда же… куда же теперь несет меня этот ветер?!
И вот, несущийся среди этих искореженных, вздымающихся бесформенными острыми углами, разрушенных по его прихоти ущелий, он вспоминал, как давным-давно, но лишь и мгновенье тому назад, вывалился из мир, где был с Вероникой; где как дети кружили они в хороводе, в танце; где сияли и дарили друг другу сияние своих душ – как вывалился он на снег, как задрожал и завыл от леденящего, пронизывающего ветра, от безысходности, от предчувствия того, что так вот будет нестись он по холодным ущельях, которые, быть может, еще хранят какой-то отблеск ее света, и будет выть вместе с ветром, как сложил он тогда плач, но тут же бросился сражаться, потому что Вероника еще была жива, и он верил, что вот ежели она жива, так и можно еще изменить, что он тогда почувствовал. И вот теперь Робин пребывал как бы в бреду – он не знал прошли ли эти двадцать лет, или же это только миг кошмарный был, и он только что вернулся из того мира, и этот плач сложил, и жива еще Вероника. Вся жизнь его скомкалась во что-то такое бесформенное, мучительное. И он завыл:
– Ветер бьет с несказанною мощью,
Но ты, ветер, сильнее повей,
Брат твой в море просторы полощет,
Ну же – скалы ты с яростью бей!
Разрывай на мельчайшие струны,
Начертание, рок, пустоту,
Пусть горят ярким пламенем руны,
Пусть мечты через боль расцветут!
Ну а что, право, эти моленья —
Ни к чему эта горькая страсть,
Мне еще до мученья-рожденья,
Суждено в детстве с тьмою упасть.
Да – страдать и кричать в исступленье,
Это вечное слово «Любовь»,
Да – познать в пустоте вдохновенье,
И страдать, и страдать вновь и вновь!
Ветер, ветер – реви же сильнее,
Так в душе моей мука ревет,
Сердце давит он все то больнее,
Все то в душу мне снегом метет!
Ну же, ветер, быть может подскажешь,
Где мне милого друга найти,
Ну же, брат мой, родимый – укажешь,
Где любимою вновь обрести?!
Ну и что ж – я взываю с моленьем,
Что теперь тебе, рев, до меня?!
Камни рвешь с безысходным мученьем,
А во мне сколь же много огня!
Вот оно – ненавистно ущелье,
Ну прими, ну прими ж ты меня!
Здесь и с нею в ветров круженье,
Пусть прижмут меня к стенам, давя!
Да – прижмусь я ко льду в поцелуе,
Буду мерзнуть, тебя вспоминать,
Пусть он, ветер холодный, там дует,
Буду вместе с мечтой умирать…
И к концу этих строк почувствовал он сильную усталость, почувствовал, что задыхается, и что ветер этот ледяной всего уж его наполнил, и каждое движенье дается ему теперь с мукой, и он с тоскою подумал, что скоро вот действительно остановится, припадет губами к каменной, ледяной тверди, да и будет стоять так, не в силах пошевелиться, вмерзая. А спину его вновь и вновь будет бить леденистый ветер, засыпать снегом, а он будет все стоять, погружаться во мрак, и в голове его будут затухать образы; рождаться и тут же умирать последние строки, ну а там, впереди – только тишь да забвение. Как же тоскливо – как же хотелось высвободиться, но он устал… он так устал… и ноги его подкашивались.
И тогда стены ущелья распахнулись в стороны, и обдал его обильный и благодатный солнечный свет. Навстречу дунул прохладный ветер, но Робину, который насквозь промерз, ветер показался благодатно-теплым, живительным. Да что там ветер! Главное что увидел он, был сияющий дивным светом холм – тот самый холм, к которому он стремился изначально.
Да – и на этот раз, смею вас уверить – это не было совпаденьем. Этот холм который взрастила мать-земля над могилою Вероники, всегда, и в зимнею, и уж, конечно, в весеннюю пору, сиял цветами. Вот идет, бредет среди снежных равнин одинокий путник, он усталый, одинокий, вокруг воет снежный ветер, где-то поблизости и волки и орки, и так ему плохо, и до дома, до милой так далеко! И, вдруг, засияет где-то впереди, среди снежных ненастий этот дивный, легкий свет – и бросится к нему как к маяку, как к оазису путник, вот упадет на эти дивные цветы, целовать их станет, слезы у него благодатные польются, и будет он лежать на этой теплой и ароматной, словно каравай хлеба, земле, и ведь силы ему новые прибавятся, и пойдет он дальше с сияющими очами, и с верой, что за всеми метелями, за снегами, за холодом – цветет, сияет милый край. А теперь то боль во была весна, пусть и ранняя, пусть и снег еще во многих местах лежал, но ведь сияли уже во многих местах прогалины, и там, на прогалинах этих, красовались, словно вкрапленья лазурного неба, подснежники. И холм возвышающийся над этими полями торжествовал! Торжествовал этому новому пробужденью природы, торжествовал свету солнца, ветру благодатному, пению птиц из дальних стран вернувшихся…
И Робин, вытянув руки, широкими прыжками мчался к этому холму – да он и вовсе своих ног не чувствовал! Тот ветер, который обвил его, когда он только вбежал в эту долину, теперь подхватил его, и нес его так легко, словно на крыльях. Он только касался земли, легко отталкивался от нее, и перелетал уж бог весь сколько, чтобы только вновь оттолкнуться. А холм рос подобно чувству любви. Да – как это святое чувство, если оно только искреннее, истинное, начинаясь с чего-то незначительного, все разрастается, все новым и новым полнится, и нет этому ни конца, ни краю… И вот это-то чувство и выразил тогда Робин:
– Среди миров, среди светил,
В красе сияющих лучей,
Поток незримый проносил
Сказанья предначальных дней.
Тогда ни звезд, ни красоты,
Но версты полные той мглы,
В которой хаос пустоты,
В которой мысли лишь светлы.
И там, в веках, один блуждал,
Со стоном громким там носился,
А то с печалью вечной спал,
С небытием извечным бился.
Один в клети, совсем один,
Но он родил и свет, и пламень,
Среди холодных, темных льдин,
В которых был вморожен камень,
И слово вечное: «Любовь» —
То слово предначальным было,
В нем мир весны, и жизни кровь,
Оно ведь клеть его разбило,
Росло в безбрежной пустоте,
Безбрежным светом наполняя,
Среди миров и на листе,
В росинке светит – чувство прославляя.
Но здесь, в это прекрасное мгновенье, с чувством горечи, конечно же, я вынужден оставить Робина, а как бы, право, хотелось писать и писать об его счастье, но я переношусь в Эрегион, где поток событий начавшийся с приходом Эрмела не уменьшался, но, напротив – с каждым мгновеньем все нарастал и нарастал, не давая участникам этих событий ни мгновенья покоя.
* * *
Итак, Эрмел заявил, что представление окончено, а, между тем, уже из всех гробов, которые стояли там, успели подняться эльфы – чудовищные, бесчувственные пародии на тех действительно славных в древности эльфов – живые куклы, которые причиняли родным и близким несказанные мученья – и плач и проклятья наполняли воздух – «куклы» беспомощно озирались, и каким-то образом узнавали своих близких (иногда, впрочем, и ошибались), и шагали к ним, с распростертыми объятьями, вещая всякие пустые слова.
Эрмел раздраженно махнул рукою, и вот все эти куклы попадали. Да – все это было и дико и святотатственно, и эльфы, итак уже измученные всякими ужасами, просто стояли, и не знали, что тут предпринять, как избавиться от такого ужаса. Конечно, наибольшую боль испытывал Келебримбер, впрочем, опять-таки, не словами описывать, что пережил он, когда увидел, как у дочери его была оторвана рука, а потом сломана шея… но тогда в волосах его прибавилась седина, а глаза мученические, жгучие, словно кто-то еще больше накал – теперь в них совершенно невыносимо глядеть было. А Эрмел все повторял:
– Да, да – представление окончено. Пройдемте во дворец, потому что теперь пора и делами заняться.
Тут среди эльфов стал нарастать ропот, который был прерван фигурой Мелькора, который поднялся над Серыми горами. И тогда этот, перекатывающийся черными цветами Эрмел, обернулся к нему и очень был удивлен – в голосе его послушался непритворный испуг:
– Хозяин?.. Ты вернулся?.. Ты… В полной силе своей – в том обличии, в котором мы встречались… Значит – опять ты будешь властвовать?..
Та наполняющаяся молниями стена тьмы вздымалась все выше, и вот новая тень пробежала по недавно возродившейся, но теперь вновь засыхающей долине. Эльфы стояли совсем бледные, в растерянности, ища хоть какой-то поддержки, оглядывались друг на друга, но даже и самые могучие маги и воители ничего не понимали, и чувствовали себя жалкими, неприкаянными. Повторяю – даже Эрмел был в растерянности и испуге.
– Мелькор! Мелькор вернулся! – вскричала одна эльфийка, и ужасен был тот голос.
Те эльфы, которые сохранили еще клинки, теперь роняли их, и тихо плакали и обнимались, прощаясь друг с другом. Вот один из эльфийских князей воскликнул:
– Поднимем оружие, и умрем, сражаясь… Мы обречены против такого врага…
Вторая часть прозвучала куда более убедительнее, чем первая – все и так понимали, что вся их сила против Мелькора – ничто, и потому никто даже не нагнулся за своим оружием. Но вот зловещая туча, достигнув наибольшего своего могущества, разом исчезла. Сияло там спокойной лазурью небо ясносводное, и, казалось, что – это опять наваждение было… только вот дрожь не унималась, только вот клинки по прежнему на земле лежали.
Эрмел постоял еще некоторое время недвижим, вглядываясь в ту часть небес, а затем – достал из кармана небольшое, сияющее золотистым светом блюдце. Он положил его на открытую хрустальную крышку одного из гробов, после чего принялся шевелить губами – вновь нашептывать какое-то неслышное иным заклятье. И тогда из глубин блюдца поднялось золотистое яблоко, и тут же стало выделывать по его поверхности круги – с каждым кругом блюдце разрасталось, и поверхность его пошла дымкой, которая, впрочем, вскоре расступилась, и предстало ущелье. Всех оглушил вой ветра, а вместе с ним исступленный вопль Робина, который ревел мрачное свое стихотворенье. Поддаваясь общему чувству, все эльфы двинулись вперед – передние ряды плотным кольцом склонились, а те, которые стояли сзади, взволнованными голосами спрашивали, что же там происходит…