Текст книги "Последняя поэма"
Автор книги: Дмитрий Щербинин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 39 страниц)
Когда прозвучали последние строки, где-то в невообразимой высоте, где пелена туч проползала над вершиной башни, замерцало бордовое свечение, что-то взвыло там, и легкая дрожь прошла по стенам… Только и всего – потом же все стало прежним: дико завывал ветер, время от времени дрожь сводила землю. Аргония еще некоторое время простояла на ногах, а потом медленно-медленно опустилась на колени – голова ее опустилась; золотистые волосы – это последнее, что осталось от былой ее красоты – они загородили распухшее от ядовитых паров и жара лицо, они тяжко пали до самой каменистой поверхности. Она сгибалась все ниже и ниже – казалось, будто на нее сверху давила незримая пята великана. Наконец, она распласталась раскинув руки – лежала без всякого движенья, казалось, что уже мертвая, но если бы кто-нибудь склонился над нею, то услышал бы слабый-слабый шепот – всего лишь одно слово – одно слово, но в этом слове был целый ад:
– Прощай… на века… на тысячелетья…
* * *
Спустя две недели ее нашли Фалко и Хэм. Да – эти два хоббита подошли к подножью замка ворона, оставили за спиной и снежные равнины, и ледяные перевалы Пепельных гор, и раскаленные, воющие плато Мордора. Я не описываю эту дорогу потому только, что в ней не было ничего, кроме бесконечного шага вперед. За все это время они не сказали друг другу ни слова, ни спели ни одной песни, даже ни одним взглядом не обменялись. Они просто делали этот один нескончаемый шаг вперед – и неважно, что их окружало – ледяные ли поля, над которыми неслась вьюга; каменистые ли ущелья, от которых тоже исходил холод, но какой-то уже иной, каменный, словно тисками сдавливающий тела; эти ли безжизненные, растрескавшиеся долины, через которые шипели лавовые реки… нет – окружающие было совершенно не значимо для них, оно в равной степени причиняло им боль, а они помнили только об одном: у них есть цель, и они будут идти до нее, потом ползти – только это они и помнили, все же остальное представлялось теперь не значимым. Быть может, рядом с ними проносились с ужасающими завываньями темные тени, быть может несколько раз они едва не срывались в ущелья на дне которых лежал лед, или же текла лава – что ж из того – они принимали это как должное, они не испытывали страха, они просто выкладывали в борьбу, в продвижение еще хоть на несколько шагов вперед все свои силы. И все это было как сон – как кошмарный, очень долгий, но, все-таки, всего лишь сон…
И последние сотни метров они действительно ползли. Ведь уже несколько дней они совсем ничего не ели и не пили, и только чудом каким-то были еще живы. Да увидь их кто-нибудь со стороны – всех изодранных, потемневших от гари, с выпирающими костями, со впавшими обесцвеченными глазами, в которых только время от времени вспыхивал живой, мучительный пламень, так непременно принял бы за еще каких-то неприкаянных духов из этой измученной, одинокой земли выползших.
–
Где-то в глубине они понимали, что сил на обратную дорогу уже не найти – но и это их уже не тревожило…
Но вот они, последние метры – вот она, вздымающаяся из разодранной земли, зияющая холодом, черная, и окруженная черной аурой твердь. Здесь чувствовалась боль – она чем-то незримым давила сверху, каждое движенье было неимоверно тяжело. Вот последние метры – пальцы обеих хоббитов одновременно вцепились в это леденящее, болью исходящее. Они вцепились из всех сил, и тут же почувствовали, как холод отчаянья переполняет их. Все было тщетно – да они с самого начала знали, что тщетно, но вот теперь, когда уперлись в этот непреодолимый тупик – теперь стало как-то особенно тяжко, и нечего уже было делать, и не к чему было стремится. Фалко даже позабыл то, что смерть должна была забрать его на морском берегу – нет – и это представлялось теперь какой-то далекой, несбыточной иллюзией. Даже и сил на то, чтобы простится уже не оставалось – да и такое, право, сильное их охватило отчаяние, что и всякое прощание казалось уже совершенно ненужным. Они уткнулись лицами в исходящую жаром, а еще ядовитым, медленно убивающим их паром лицами, и лежали так без всякого движения, словно мертвые. Только по случайности не разъединили они еще своих рук, но совершенно не чувствовали уже этих прикосновений… Так продолжалось неведомо сколько времени…
И, вдруг, они почувствовали над собою хрипящий, мучительный стон, и тут же каждому на плечо легла рука столь легкая, столь иссушенная, что сразу представлялась ожившая мумия (а ничего иного и нельзя было представить в этой стране ужаса!), и они услышали голос, который, несмотря на свое состояние, сразу же узнали. Но как же, право, страшно этот голос изменился! Какое глухое отчаянье, какой мрак, какая безысходная боль! Казалось немыслимым повернуться, взглянуть – увидеть еще что-то жуткое, что было прежде прекрасным. Но, все-таки, именно этот голос вернул их к прежним чувствам – они просто поняли, что еще есть что-то помимо этой исполинской, непреступной стены перед ними. Через некоторое время им удалось перевернуться на спины, и они увидели Аргонию…
Да – за прошедшие две недели только блестки, иногда проступающие в потемневших глазах, да еще несколько тонких золотистых прядей оставшихся в ставших совершенно седыми волосах – все, что осталось от прежней красавицы Аргонии. Вся она высушенная, действительно похожая на мумию – вся потемневшая, сжавшаяся, с дряблой отравленной кожей, в бесформенных, уродливых лохмотьях, с этим мертвенным, отчаянным голосом – в ней, по каким-то уловимым только для сердца чертам все-таки можно было сразу узнать прежнюю Аргонию. И она говорила:
– Иногда они пролетают здесь… Иногда… Они не видят меня, не слышат молений моих… Точнее – они слышат – они все-все слышат… Они бы растерзали меня, но нет… нет – это Ворон повелевает, чтобы оставляли меня мучится дальше – на медленную смерть, на гниение… Ворону этого и надо – это воспитывает в Них жестокость… Это вырывает из них остатки прежних чувств… Но это, все-таки, они – пусть окруженные мраком – в глубине это, все-таки, прежние Они. Все равно их можно пробудить… но у меня нет сил… и у вас тоже… Ворон знает это – иначе бы не подпустил сюда… Эта башня… она… словно трон его, и вот приползли мы, лежим под его стопами, а он сидит… вон видите – сидит и ухмыляется… Ты… ты хотел, чтобы я съела… Но нет – я еще человек… Этот несчастный – он нашел свою могилу в пламени… Нет-нет – здесь меня не одолел…
Она каким-то неестественным, очень резким рывком задрала вверх голову, и в какое-то мгновенье казалось, что ссохшаяся ее шея не выдержит этого рывка – и действительно раздался треск, но шея не сломалась. Аргония с бешеной ухмылкой глядела вверх – вот погрозила кулачком тьме, что клубилась над ними. Вот голова ее таким же резким движеньем, каким взметнулась, пала вниз, и невидящий взгляд пробежал по хоббитам, которые так и лежали без всякого движенья – смотрели на нее неотрывно, ждали от нее чего-то.
Но Аргония уже не знала, что тут можно сказать, и вот голова ее качнулась вниз, и она без всякого движенья распласталась перед ними. Теперь все эти трое вновь лежали без движенья, словно мертвые – сердца, хоть и прерывисто, еще бились в них – но надежда покинула, и теперь жизни медленно затухали, они не видели хоть какого, хоть малого проблеска надежды – все мрак, мрак безысходный окружал их.
Первой заметила Аргония. Она лежала на спине, и ее глаза медленно закрывались – уже почти закрылись, когда она увидела там, в огромной выси некое светоносное движенье. Эти нежные, весенние цвета, показались бы кому-то и блеклыми и слабыми – для нее же они были самым прекрасным из всего, что ей только когда-либо доводилось видеть. После всего этого мрака, после этих недель (а для нее – целой вечности проведенной в аду) – после всего этого – вдруг весна, вдруг проблеск надежды. Она протягивала к этому сиянию руки, и уже чувствовала прикосновение теплых, ласковых лучей на своем лице.
– Смотрите, смотрите… – прошептала она чуть слышным, но, все-таки, сияющим голосом. – Вы только посмотрите – красота какая… Как переливается, как живет; посмотрите – словно дверь к спасению, в иной, прекрасный мир. Сейчас заберет нас отсюда… Фалко, Хэм – видите, видите – Он, Любимый мой, все-таки смог одержать победу. Да они все там – прекрасные, очищенные, одержавшие над всем этим адом победу… Как хорошо, как хорошо… я знала… Сейчас мы полетим… через вечность… вместе…
По щекам ее катились, звездами сияющие в этом, все приближающимся свете, слезы. В великой печали говорила она эти слова. Да – ей хотелось верить, что сейчас вот наступит великое счастье единенья, что раскроется пред ними Рай. Но при этом сердцем, душой чувствовала она, что все-таки будет разлука – да она еще и прежде, да и с самого начала знала, что умрет в ожидании его, и только где-то там, далеко-далеко впереди, удастся ей освободить его – и что там, в тех далеких эпохах, она уже забудет, уже будет любить другого – и только рок, только слепой рок…
Только слепой рок выведет златовласую деву Арвен навстречу с предводителем Назгулов. То случится на Пеленорских полях – и это открылось пишущему эти строки, умирающему, сейчас в мгновенном, данным космосом прозрением. Несколько веков еще ждать до этой решающей битвы…
А там, у подножья замка Ворона все уже заполнено было нежным, прекрасным светом. Быть может, их и окружали еще камни изорванные, однако – эти камни представлялись уже чем-то незначительным, лишним. Вот из этого света протянулись к ним руки, такие легкие, такие лучистые, что напоминали они скорее крылья каких-то божественных, небесных лебедей. Руки эти прикоснулись к ним, провели по их лицам – и все было бы прекрасно, и можно было бы только радоваться, и постараться забыть кошмарное прошлое, если бы не кольца – непроницаемо черные кольца, которые в этом высшем, эфирном свете представлялись невыносимо тяжелыми, да и вовсе немыслимыми, но, тем не менее – все-таки зияли на их дланях.
Вот проступили лики – все сотканные из света – это были лики девятерых братьев – черты значительно размывались в этом сиянии, и все-таки еще можно было разобрать кто есть кто. И Фалко сразу же отличил Робина – он смотрел на него уже не отрываясь, все внимание уделял именно ему. Лик Робина казался очень печальным и растерянным – вот он приблизился так близко к морщинистому лику хоббиту так близко, что едва ни касался его, и прошептал:
– Здравствуй, батюшка… Что со мною, батюшка?.. Было так темно – я все рвался куда-то, вихри меня крутили… Потом почти ничего не помню – кажется, я поддался какой-то невообразимой ярости, и она, ярость эта, все влекла и влекла меня – вперед и вперед. Нет – даже и не вперед, а метала из стороны в стороны…
– Кружила, в клочья рвала – ярость, ярость и ничего, кроме ярости. – подтвердил кто-то иной из ставших светоносными братьев.
– Но теперь то оставила. – молвил еще кто-то из них.
Фалко по прежнему неотрывно вглядывался в печальный лик Робина:
– Ну, а Веронику ты помнишь?.. Любовь то свою… Все-все – несказанное, огромное, нескончаемое… Все стихи, сонеты… Мгновенье встречи помнишь ли?.. А помнишь, что испытал, когда впервые узнал, что любит она тебя?..
– Да, да – теперь помню… – прошептал Робин.
У него, у этого сотканного из света Робина были два ока, и вот и из одного, и из другого устремились слезы – казалось, что – это само солнце плачет. Вот он прошептал:
– Летим, летим отсюда. Я вновь хочу оказаться у Ее холма. Припасть губами к той святой земле…
И все они почувствовали, что поднимаются в воздух. Они были окружены сияющей сферой, и где-то за пределами ее плавно отлетали назад ужасы Мордорской земли. Пусть там ярились духи, пусть клубилась тьма, пусть из земли вздымались в тщетных попытках достать их языки пламени – все это было уже бессильно, все это было лишь блеклой, уходящей в прошлое тенью. И в этом сиянии близко-близко друг к другу летела Аргония и Альфонсо. И с сердца этого нуменорца спала завеса сотканных им же иллюзий, и он видел теперь истинную, великую любовь этой девы, и он понимал, что никто и никогда не любил его так, что они предназначены друг другу вечностью, так же как и Мелькору суждено в конце концов обрести единение с его звездою. Понимал он и то, что чувство его к Нэдии, и чувство Нэдии к нему, конечно не было любовью, но было просто страстным порывом двух великих душ вырваться из чуждого им, спокойного мира. Словно два светила сталкивались – от этого тряслась земля, они сами разрывались, но это не было любовью. И теперь он молил у Аргонии прощенья – молил прекрасными, плачущими словами, но она не понимала смысла этих слов – она слушала их как музыку небес, настолько зачарованная, что не могла хотя бы пошевелится. Она все плакала и плакала светоносными, нежно сияющими слезами – он же касался этих слез своими почти прозрачными, лучистыми губами, и от этих прикосновений они становились еще более яркими.
– Ведь ты же чувствуешь, что мы скоро расстанемся, любимый. – смогла, наконец, прошептать она.
– Да, да… – вздохнул он. – Я чувствую, что это счастье недолговечно, что скоро тьма вновь поглотит нас, и не будет уже выхода…
– Да – я останусь одна до самой смерти. Но нет – не одна. Конечно, ты будешь моей звездою. В каждое мгновенье я буду помнить тебя… Но, любимый, прошу, оставь мне на память песню.
Тут раздался шепот Робина:
– Я уже чувствую, что мне не суждено добраться до Ее святого холма. На много-много прежде суждено повернуть нам во мрак… О, как же дороги эти мгновенья, когда я еще могу вспоминать ее такой, какой была она! Вспоминаю-вспоминаю… Я бежал к тебе по ледяным ущельям…
И тогда Аргония зашептала Альфонсо:
– Вот и я вижу, что будет – ты уйдешь… Ну а я… А я буду жить в горах, где завывают ледяные ветры, где над разорванными обрывами несется темная, бесприютная пелена облаков… И там я буду ждать тебя… Там, в какой-нибудь лачужке или пещерке, я доживу эту свою одинокую жизнь. Я буду выходить в вой ветра, я буду медленно идти над ущельями, и… пусть… пусть в ледяном реве бури звучит мой болью полный голос. Пусть звучит та песня которую ты оставишь мне на прощанье…
И Альфонсо оставил ей песню – вот ее слова:
– Ветер темный, снег и буря,
Дорога темная лежит,
А он, проказит, волком дует,
Но дух сильней чем волк кричит.
Но темный дух мой одинокий,
Летает среди этих туч,
Он ищет путь в простор широкий,
Сквозь вечность – где звезды Единой луч…
Я помню, что было когда-то,
Прекрасные, солнечны дни,
Я слушаю сердце, и боль за то плата,
Ты видишь – в глазах моих мертвых огни.
И нет ни холодных ночей,
Ни горести и не разлуки,
Есть только свет твоих теплых очей,
И вечности нежные руки.
Конечно – Аргония запомнила каждое из этих слов; конечно – они сразу же стали для нее чем-то очень-очень дорогим, но это были уже мгновенья разлуки. И она, и хоббиты и братья почувствовали, что сейчас Ворон заберет их назад во мрак. И в эти мгновенья они были едины с Вороном – с ним, которого звали и Сауроном. И они понимали: когда Аргония и хоббиты, умирающие, лежали под стенами его башни, когда медленно угасала их жизнь, и они погружались в безысходной мрак – тогда и он вспомнил про свою потерянную любовь. Тогда пробудились в нем светлые чувства – и он захотел сделать для них добро. Но и тогда он знал, что слишком много в нем темного, что никто не поддержит его – что любовь его не возвратится. Теперь надвигались на него волны мрака, и он звал своих девятерых слуг назад.
Как же стремительна была эта разлука! Как многое хотелось сказать! Каждому ведь хотелось произнести мириады стихов, плакать, рыдать, не отпускать. Они ведь знали, что в последний раз видятся, что это окончание пути…
Но братья опустили их на цветущую землю. Да – на цветущую, потому что та, ушедшая буря была всего лишь колдовским наважденьем, и как только прекратилась, так вступила в свои права весна, и быстро, златистыми ручьими стаял наметенный снег. И все было таким прекрасным, и свежим, и сияющим, каким и должно было быть в весеннюю пору.
Фалко, Хэм и Аргония стояли на мягкой, согретой солнцем, молодой траве, а над ними парили, постепенно наполняясь тьмою фигуры Назгулов – на пальцах их били ужасными источниками мрака кольца, все больше окутывали их.
– Прощайте! Прощайте! Прощайте! – в великой горести взмыли голоса тех, кто стоял на земле.
Но нет – конечно, они не могли смирится. Вот взмыли эти девять фигур – закручиваясь черными вихрями, голодными волками воя, от солнечного света спасаясь – устремились в страну мрака, а эти трое все бежали и бежали за ними. Бежали до тех пор, пока на их пути не предстал чистейший родник – они припали к нему, и много-много слез было унесено к морю… Потом, через долгое время, уже под сияющим ночным небом, все слезы кончились, но боль то осталась – от боли было никуда не деться.
Они сидели под этими звездами, взявшись за руки, и молчали. Так они встретили зарю.
* * *
Пришла пора им прощаться. Немногословное то было прощанье, горькое.
Они стояли где-то среди лесов и полей. Стояли бледные, худые, с темными от боли глазами, но это были уже отнюдь не те жуткие призраки, которые умирали в Мордоре. Весна, природа возродила их… Возродила тела – души же пребывали в великой горести. Каждый чувствовал, что и сейчас над ним тяготеет рок, что и сейчас никуда от этого не избавится.
– Да, я должен идти один, к морю… – шептал Фалко.
А они вообще все это последнее время разговаривали очень тихо, как разговаривают (только по крайней необходимости, конечно), стоя над гробом любимого человека.
– Быть может, все-таки к дому… – молвил Хэм, волосы которого, как и волосы всех их стали совсем седыми.
– Нет… – вздыхал Фалко. – Сердце говорит, что я должен быть там, у моря. Зачем же эти размышления об огороде… Это хорошо, конечно, это прекрасно, но – это не для меня – это для тебя, милый мой брат. Возвращайся с Аргонией, она погостит в Холмищах недолго.
– Да. – шепнула Аргония. – Совсем недолго, а потом – направлюсь туда, куда и должно – к горам. Там, в ущельях, построю маленькую хижину. Там и проживу свои последние годы…
Больше они ничего не говорили. Только обнялись, только взглянули в последний раз в свои темные, страдающие глаза, и… разошлись. Каждый ступил на свою последнюю дорогу.
* * *
Итак, осталось написать только эпилог. Я умираю. За окном ночь, мириады звезд – средь них одна… И близка, близка уже заря! Я чувствую, что любимая моя рядом, что она смотрит на мое перо, как вывожу я эти слова, и ждет, когда напишу последнее, чтобы подхватить меня, и унести в вечность.
Да, любимая, мы будем с тобою. Я улыбаюсь – ты теплыми своими лучами согреваешь меня. Сердце останавливается, но мне так хорошо… Впереди вечность любви… Осталось написать только эпилог.
ЭПИЛОГ
Это был морской брег. Темные валы неслись на штурм растрескавшихся утесов, ветер выл и в воздухе, и в трещинах камней; по небу летели стремительные тучи, и казалось, что все это происходит на дне некой весь мир, все мироздание объявшей реки. Носились, метались, борясь с ветром чайки – их тревожные крики вплетались в грохот валов. И вот, среди утесов появилась фигура – это был Фалко. Он шел медленно, и смотрел на море. Он впервые видел эту стихию, он любил ее, но любовь его была мрачна – он знал, что это грозное и величественное сейчас поглотит его.
И в сознании хоббита бушевала такая же буря, как и на море: "Зачем, зачем я здесь? Зачем все это?.. Прямого ответа нет… Но нет, нет – все-таки понимаю – этот мир стал чужд мне, мне противен рок, время – будущее, прошлое, пространство, материя. Зачем все это? Зачем эти движения масс, размышления, слова? Зачем?.. Мне уже ничего, ничего не надо. Ни страсти, ни любви, ни злобы, ни борения, даже и сна – этого нагромождения мудрых или кошмарных видений – ничего этого мне не надо. Только забвения – забыть себя, забыть все-все в вечном мраке… В тишине… В покое – вечность. Неизменные тысячелетья. Прощайте, прощайте…"
И он повернулся к ревущей, вздымающейся на него стихии, сделал к ней первый шаг, и тут вспомнил, что сейчас за ним из своего сна наблюдает молодой хоббит Фалко – хоббит у которого впереди столько страстей, борьбы, любви. Старец повернул к нему голову – увидел, конечно, только, грозное, стремительное небо, шепнул только одно слово: "Люби…" – а затем повернулся к смерти, и забыл уже и про того молодого, еще чего-то страждущего, и вообще – про все, про все. И буря, и грохот ее, и боль потерь – все это отступило. Впереди была только смерть. Бесконечная тьма, большая чем сам космос.
Он делал шаги, но он уже не чувствовал своего тела – он уже был освобожден от этой оболочки. Вот взметнулся над ним многометровый вал, но не обрушился – расступился, давая ему еще дальше зайти в лоно смерти. И пустое тело делало свои последние шаги. Следующий вал был особенно велик – он вздыбился выше утесов, а потом темной, как космос без звезд громадой обрушился вниз и от падения его содрогнулось все на многие версты окрест. Этот вал не расступился.
* * *
Летит черный ворон, летит в северном ветре, и визжат и вихрятся вокруг него полчища темных снежинок. Темно и низкое небо, темны и скалы, и ущелья – вся эта громада гор мрачна, бесприютна, ждет пробуждения, ждет, когда же обласкает ее своим светом небо, но до пробуждения этого еще так далеко!
И среди ущелий – никому неведомая, погнутая от времени избушка. В ней никого нет, зато над черной пропастью стоит некая фигура, которую можно было бы принять за статую, которая вот-вот расколется от ветра, если бы не волосы – это длинные и густые, совершенно седые волосы. И фигура эта поет, и голос ее грохочет во мраке
…И нет ни холодных ночей,
Ни горести и не разлуки,
Есть только свет твоих теплых очей,
И вечности нежные руки.
Великая, ни с чем не сравнимая сила в тех словах. В них боль, в них надежда, и вера – вера в то, что новая встреча будет. И она шепчет:
– Но мы будем с тобою. Ты слышишь – мы, все равно, будем с тобою.
Увидит она ворона, и на иссеченных морщинами, страшных, впалых ее щеках появится горькая как ад улыбка, она молвит:
– А – это ты… И ты найдешь свою любовь… Ты это знаешь – даже и в мгновенья страшнейших злодеяний горит в твоих глубинах искорка изначального света – от нее ты и возродишься. Весь мир возник из маленькой искорки… Мы будем вместе… Так скоро, через мгновенье…
Нет – я не так сказал. Давно уже нет той хижины, давно обратилось в прах то тело. Давным-давно то было, века прошли, будто и не было их, так же и грядущие века пройдут.
* * *
Над Холмищами раскрыла свой бесконечный, но кроящий еще что-то большее звездный шатер ночь. Лишь несколько облачков остались с дневного времени, и теперь сладко дремали убаюканные в серебристом сиянии.
На скамеечке, что стояла у подножия одного из холмов сидел старый, всеми любимых хоббит по имени Хэм. У его ног собрались маленькие хоббитята, и как завороженные слушали то, что он говорил. Смотрели то в его теплые, успокоенные глаза, то на небо – и все любовались. Голос у Хэма был такой же спокойный как и взгляд, как и душа его. Он тоже иногда смотрел на небо, улыбался ему также тепло и приветливо как и хоббитятам. Впрочем – ему и не надо было смотреть в небеса – вся эта красота жила в нем, он чувствовал ее, он дышал ее спокойствием в каждую минуту своей жизни.
Он вернулся в Холмищи, когда ему было шестьдесят с небольшим, если сравнивать с человеком – то это мужчина лет сорока пяти. Возраст солидный, но и в такой можно завести семью. Он и завел. Была у него и жена и семеро детей – они уже выросли и их дети были среди собравшихся здесь.
Да – этот прекрасный звездный шатер всегда был с ним, потому что Хэм многие ночи, как вернулся провел в его созерцании. Космос и весна – все гармоничное мироздание излечили его душу. Теперь за его спиною сладко дышал им взлелеянный сад – пожалуй, самый лучший во всех Холмищах, хотя тамошние то садоводы – лучшие во всем Среднеземье. Хэм рассказывал детишкам добрую сказку, и чувствовал величие, и любовь и спокойную гармонию не только этих бессчетных крапинок-звезд, но и каждого листика, каждой травинки в саду за спиною. Все-все дышало, нежно благоухало одним словом: "Люблю…" Хэм улыбался, испытывая бесконечные, сладостные мгновения влюбленности – он знал, что он скоро умрет, и этому он тоже улыбался потому что знал, что и смерть и то, что за ней – не менее прекрасно чем то, что окружало его теперь.
Вот послышались негромкие шаги его жены, вот появилась и она, неся в руках большой поднос с дымящимися маслеными блинами. И эти дивно вкусные блины казались не менее прекрасными чем небо, чем увитые серебристой аурой холмы и чуть прохладный, весенний воздух. Она поставила поднос перед ними, и положив свои большие, мягкие, теплые руки на головы кого-то из детишек, проговорила:
– Ну вот, кушайте на здоровье. Попробуйте, что вам бабушка приготовила…
Они кушали. Лилась сказка Хэма. Не было ни времени, ни пространства – всем казалось, что их обнимает, нежно целует и небо и земля, и все-все, и они сами любили…
* * *
Люблю… люблю… Ну вот последние мгновенья. Ухожу, оставляю здесь и тело, и рукопись. Тело никому не нужно, и прах от моих костей развеет ветер. Но рукопись, надеюсь, сохранится – дойдет до потомков… А, может, и нет – уже все равно. Я сделал то, что должен был сделать – а дальше уж – как угодно року. Ну, а я ухожу, и рок уже не властен надо мною.
Ты здесь, ты здесь, любимая моя. Что ты так нежно шепчешь мне в самое сердце?.. – ах, чтобы я оставил перо, чтобы протянул руку к тебе. Но подожди, подожди – еще одно мгновенье, я хочу оставить им, еще идущим дорогами этого мира, еще борющимся и страждущим, последнее, что открылось мне:
– Там нет ни ясных зорь,
Ни закатов туманных:
Останется тело, останется хворь,
Здесь, в сих летах окаянных.
А там тишина, но музыка в ней,
Той музыке нет подражанья,
Темно, но сиянье нездешних огней,
И вечность в любви и мечтанье.
И время лишь здесь – там же времени нет,
И то, что мы ждем, что свершится —
Давно уж вобрал в себе вечности свет,
Сюда не дано возвратится.