Текст книги "Последняя поэма"
Автор книги: Дмитрий Щербинин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 39 страниц)
Наконец, Эрмел обратил на него внимание. Во все время дальнейшего общения, в тоне его оставалось заметное пренебреженье, и легкость, и небрежность. Он общался с этим Цродграбом так, будто среди действительно важных дел решил сделать себе небольшое развлеченье. Вот, что он говорил:
– За что они тебя сюда посадили?.. За твой пыл, не так ли?.. Так вот, ты знай, что этот пыл, жажда э-э-э… любить всех эльфиек есть единственно верное, а они все берегут это «сокровище», только потому что глупцы, потому что старыми предрассудками живут. Все, все должны дарить удовольствие друг другу – ты понимаешь о чем я, и согласен со мною. Не так ли?
Конечно, Цродграб истово закивал, и не от того, что он чувствовал, что Эрмел прав, но от страха перед ним; но тут же он нашел в себе силы, и возразил то, что пришло ему после долгих, и весьма мучительных размышлений – в страхе то своем он вовсе и не хотел этого возражать, но вот пришел какой-то порыв извне:
– …Я тоже так думал прежде, но теперь понял, что не правда…
– Да что ж за глупость ты здесь насидел? Тебе же природа нравится? Вам всем природа нравится. Вот и посмотри: всякие насекомые и вовсе над такими вопросов не знают, однако, есть гармоничное составляющее целого. Так же и вы – должны не задумываться над этим. Делайте, где и как только того пожелаете; не думайте, что это мерзко, и это не будет таковым. Сразу столько времени освободится: не нужны будут ни любовные сонеты, ни воздыхания – все будет совершаться быстро, помыслы об этом будут занимать вас столько же, сколько помыслы об еде, после сытного обеда, и вы найдете более достойные цели – действительно цели, а не красивый самообман прикрывающий зажатые рефлексы.
Цродграб чувствовал, что здесь все, облаченное разумной формой, изнутри ядовитое; и на мгновенье ему вспомнилось, что жизнь насекомых если глядеть на нее не поверхность, не на блеск крыльев – очень мерзостная, отвращенье вызывающая жизнь. Опять извне пришел образ – отвратительный образ – этакая огромная груда копошащийся плоти, вся выпирающая ножками, усиками, блестящими поверхностями, бесконечно смешивающаяся, сама себя поглощающая, извергающая какой-то особенно отвратительный, мерзостный смрад. В этом отвратительном образе был ответ на все убеждения Эрмела, но Цродграб был слишком слаб, и поддался, и закивал головой, и дальше уж только поддакивал.
Минуло несколько минут, и Эрмел, продолжая полнить воздух речами, совершил то, что Цродграб этот стал метаться по клети, и рычать на эльфов самые грязные слова, какие он только знал; он вцеплялся дрожащими, потными пальцами в прутья клетки, начинал их грызть, и грыз в исступлении, в истовой ярости; и покрытый темным, грязным потом лик его, действительно приобрел некие бездумные, с одним закрепившимся устремлением черты исполинского насекомого. А Эрмел продолжал свою речь – впрочем, там уже не было связных слова, но только повторялись некоторые слова, все распыляющиеся безумную страсть Цродграба. Да – та страсть, которая прежде двигала им лишь в отдельные минуты, теперь метала, изжигала его тело беспрерывно, и разума в нем было не больше, чем в насекомом – то есть совсем не было разума. И к тому времени, когда в темницу вошел Келебримбер, а за ним хоббиты, Цродграб довел себя до такого состояния, что только судорожно бился, с надрывом вцепившись в решетку – он был весь мокрый, темный, словно бы изгоревший; и всем им показалось, что это громадный жук с оторванными крыльями, безумно ярится, хочет прожечь их клейкой слюною.
Эрмел обернулся ко входу, еще когда они только подходили к темнице; он встретил их приветливой улыбкой, и проговорил:
– Что же, добро пожаловать; хотя… дом еще ваш… пока что ваш, не так ли?
– Да, пока что еще наш. – мрачно и резко ответил Келебримбер. Все же в голосе государя чувствовалось некое благоговение. – …И вы уж, конечно, знаете, зачем я пришел?..
– Да, знаю. Я не держу на вас обиду, и готов помочь…
В это время, Цродграб в соседней клети бешено взвыл, и сколько мог высунул дрожащую руку, ухватился за плащ Келебримбера, и что было сил дернул его, так что государь едва удержался на ногах. Цродграб пытался выговорить что-то, но все потемневшее, какое-то оплывшее лицо, страшно передергивалось, и еще больше, вместе с бессчетными, крупными каплями пота отекало. Больно было даже смотреть на него – приходила мысль, что он болен некой страшной, горячечной болезнью, которая изжигает все его жизненные силы, и целые годы каких-то свершений бесцельно проходят в мгновенья. Еще представлялось, будто весь огромный мир вокруг него, сжался в одну раскаленную клеть.
– Оставьте его… – проговорил Эрмел, когда Келебримбер перехватил несчастного за пылающего, словно раскаленным железом изнутри наполненную руку. – …Он получил то, что жаждал получить, и он по своему счастлив. Мы же займемся делами более достойными. Прежде всего, я хотел бы знать – выпускаете ли вы меня?
– Да, выпускаю… – вздохнул Келебримбер. – …Сейчас позову охранника.
– О, нет – зачем же его утруждать…
Молвив так, Эрмел дотронулся рукою до клети, и она рассыпалась в прах. Затем он махнул рукою, и потолок над их головами раздался в стороны, их подхватил поток воздуха, и вознес вверх. И вот они уже стоят неподалеку от растрескавшейся дворцовой стены, под сводами древнего дуба. Небо, в просветах между ветвями, полнится огненными, все усиливающимися отсветами, и уже с этого места видна клубящаяся, вздымающаяся все выше туча из дыма и гари.
Вот земля под их ногами всколыхнулась; откуда-то издалека прорезался в воздухе затяжной, страшный вопль, и государь Келебримбер знал, что – это атакующие драконы так кричат. Сразу же вслед за тем – особенно яркий, пламенный блик прорезался между ветвей…
Хоббиты были поблизости, и вот Фалко, глаза которого пылали, который дрожал от волнения, проговорил:
– Государь, да как же вы можете?! Вы же мудры, вы же понимаете, что он вас обманет! Государь, государь – пожалуйста, остановитесь хоть сейчас… Да – я говорил, что мы должны бороться, ради блага своего королевства, но не таким же образом!..
В этом время Эрмел произнес несколько слов, почти бессвязных, но наполненных такими чувствами, что Келебримбер, как и тот обезумевший Цродграб нашел в них подкрепленье своим страстям, и уже совершенно не слушая хоббитов, выкрикивал:
– Ты, Эрмел, можешь помочь нам. Конечно, я приму твою помощь (что же мне еще остается?), но ты не в праве требовать от нас, что-либо. Если ты свершишь доброе дело, то свершишь его бескорыстно, а мы уж будем решать – награждать тебя чем-либо, или нет.
– Конечно, конечно… – очень спокойным, умиротворенным голосом кивнул Эрмел, который глядел своими ясными очами на вздымающиеся все выше отроги, прислушивался к отдаленным воплям. – …Я помогу вам совершенно бескорыстно; хотя… разве что в глубине души буду надеяться, что заслужу все-таки вашу дружбу.
И вновь всколыхнулась земля, и тут же белесый, яркий отблеск прорезался среди ветвей, и на несколько мгновений стало так ярко, будто днем, только вот свет был зловещий, кровавый – свет смерти. У Келебримбера с болью сжалось сердце: представилось, что драконы совсем уже близко, выжигают ближайшие парки, сады. Как плетью било его виденье: вот милые места, в которых он любил бродить, вспоминать, как в них же был в иной, счастливой жизни вместе с супругой и дочерью – теперь все там заволакивается дымом, вспыхивает, обращается в пылающую, ревущую преисподнюю:
– У тебя есть силы, приложи их все, чтобы спасти Эрегион, и тогда будет тебе и наша королевская дружба, и просьба о прощении; если ты совершишь это ты станешь ближайшим нашим другом…
– Государь, государь! Ведь ему же только этого и надо!..
Да – Келебримбер в глубине своего сердца понимал, что, действительно, только это и надо Эрмелу, но он все-таки хватался за какую-то смутную надежду, а потому только повторил свою просьбу. И тогда Эрмел, не говоря ни слова, взял Келебримбера за руку, и стал подниматься с ним в воздух.
И в это время по нескольким маленьким дорожкам, которые выходили на поляну перед дубом, выбежали разом несколько фигуры – там были десять братьев, и Аргония, и Барахир, который тоже нашел их, и следовал неотступно, мучался в волнениях за них, но не знал, что действительно предпринять, чтобы уберечь их от беды. Да – опять таки волей рока они одновременно и с разных сторон выбежали к этому месту, но еще не увидели друг друга, так как взгляды всех их устремились к Эрмелу. И вот все они такие разные по своим устремлениям, и в тоже время такие похожие, по тем бурным страстям, которые все время несли их куда-то – все они в одно и тоже мгновенье испытали одинаковое чувство, одинаковую жгучую тоску. Они видели, как легко, словно бы совершенно невесомые, возносятся тела Келебримбера и Эрмела, и им до боли невыносимой, до муки страшной – стало немыслимо их собственное положение, что вот опять они останутся на земле, что опять будут мучаться, метаться, в то время как могли бы (а они чувствовали, что в этом их нынешнее признание) – вознестись так же легко ввысь, в это гневное, полнящееся отблесками небо, нестись там к своей цели – да, да – только там, в этом огромном небе, они могли избавиться от нахлынувшей на них боли, от предчувствия надвигающегося кошмара. И все они разом, сильным хором закричали:
– Постой! Возьми меня с собою!..
Они протягивали руки вслед за Эрмелом, а он чуть заметно улыбнулся, и просто махнул рукою, так что вместо братьев появились десять черных воронов; ну а Аргония и Барахир остались стоять на земле – криками, даже и слезами пытались их остановить, да какой там!.. Братья уже не слышали их, но из всех сил взмахивая крыльями, поднимались все выше и выше, стараясь не отстать от Эрмела и Келебримбера.
И, хотя никогда прежде не доводилось им летать в обличии воронов – эти новые, птичьи тела вовсе не казались им непривычными, и крыльями они взмахивали так же уверенно, как, если бы передвигались с помощью ног. У них удивительно хорошо было, оказывается, развито чувство полета, и в воздухе они чувствовали себя даже более уверенно, чем на земле. Каждый из них видел рядом покрытые перьями темные тела, непроницаемые глаза – однако, все это и небывалое и пугающее вовсе не казалось им таковым; так как они уже настолько привыкли ко всякому небывалому и чудовищному, что это стало для них привычным; они привыкли смирятся с тем, с чем иные люди никак не могли смирится…
И опять таки был самообман. Так же как и государь Келебримбер пытался уцепиться хоть за какую-то неясную, смутную надежду, и хоть чувствовал, что исхода нет, что велением рока предуготовлена его королевству гибель – пытался поверить словам Эрмела; так же и они сами себя убеждали, что этот полет есть нечто такое прекрасное, что им надо только не отставать от Эрмела, что они обретут и свободу, и счастье. На самом то деле они чувствовали, что никакой свободы не обретут, и летят только потому, что поддались (как и почти всегда в своей жизни) – мгновенному порыву; они понимали, что ни к чему хорошему это их не приведет, что только приблизит к гибели, но, все-таки, делали все новые и новые взмахи крылами.
И только в том, что полет прекрасен они не обманывали себя – от этого чувствия они испытывали настоящий восторг, и вскоре смогли окончательно забыться, просто, что было сил мчаться навстречу своей судьбе.
В первые же мгновенья они поднялись высоко не только над парком, но и над королевским, осевшим дворцом. Теперь весь этот парк представлялся сборищем темных, плавно колышущихся увалов, по которым стремительно перекатывались, судорожно сталкивались, переплетались причудливыми более яркими, и более темными отсветами, тенями – те беспрерывные зарницы, которые полнили, сотнями огнистых, мучительных пульсов бились на восточном небосклоне. О, это чувство полета! Эти просторы, наполненного ветром воздуха! Это вдруг раскрывающееся пространство, в каждый из уголков которого можно, кажется, в любое мгновенье перенестись! Все выше и выше, навстречу выпирающей вперед, надвигающейся могучими увалами туче поднимались они. Поля и парки, дворец, река – все это казалось теперь таким незначительным, маленьким. И как же хотелось забыть об злом роке, что над ними довлел! Представить, что все это принадлежит им, что никогда не закончится это чувствие вольного полета. Вот огромная, ослепительная вспышка взмыла из-за лесистых холмов, которые поднимались к северо-западу от этого места, сначала вспышка была ослепительно белой, потом стало затихать в бордовые краски запекшейся крови, и вдруг взмыла исполинскими огненными буранами, которые там, далеко-далеко за этими холмами, вздыбились перекатываясь и бурля до самой облачной массы, обвили ее упругими, извивающимися буранами. На фоне этих вихрей кружились драконы, и на таком расстоянии они представлялись едва приметными тоненькими змейками. И братьям представлялось, что – это твердь земли разорвалась, и вырывается теперь огненное пылающее нутро, и даже захотелось им, что весь это простор вдруг разодрался такими огненными вихрями, чтобы один такой буран унес их прочь, к звездам, к новой жизни. Огненные вихри улеглись за холмами, но оттуда била, беспрерывно пульсировала самая сильна зарница; наконец, запоздалый, донесся оттуда и яростный, стихийный вопль.
Братья не могли знать, что – это Барлоги, проломились через стену. Ведь тот Барлог, который атаковал первым, все-таки был разорван эльфийским колдовством, но следом надвигался целый отряд огненных демонов. Они, в яростном исступлении, принялись прорубаться своими огненными кнутами через леса, и летели во все стороны пылающие, раздробленные стволы (каждый удар словно раскат грома в стороны разносился). В пламени, в чаду, гибли обитатели лесов, и так продолжалось до тех пор, пока один из Барлогов не наткнулся на удивительную по красоте, наполняющую ночь белесым сиянием, многометровую березу. Конечно, вид этой красавицы привел того в еще большую яростью, он еще больше разросся в огнистых, дымчатых клубах, и ничего за этими клубами не видя, нанес несколько сильных ударов. Береза стояла непоколебимая, такая же, какой стояла она в этом месте и в первые дни мира, она только вздыхала печально, понимая, что чем дальше идет время, тем меньше прекрасного остается в мире. И тогда Барлог навалился на нее всею своей мощью (а это был один из самых сильных Барлогов) – она приняла этот поединок, и обратилась в прах, но и весь заключенный в Барлоге пламень смогла высвободить, и взвился он вихрями огненными, которые и взмыли до облаков, и пали уже безвольные, лишенные прежней, яростной воли.
А вороны поднимались все выше и выше, и видели те маленькие, бессчетные фигурки, которые по полям двигались. И даже не верилось, что все эти маленькие, слепленные в комья точки, есть живые существа – эльфы и Цродграбы; что в каждой из этих точек есть какие-то свои воспоминания, чувства, устремления, что каждая из этих точек способна на что-то великое, и несет в себе целый мир. И каждый из воронов, пусть и несколько по своему, чувствовал свое возвышение над этими толпами, что он может управлять ими, что он, все-таки, предназначен к чему то высшему.
Ах, как же далеко-далеко под крыльями оказалась земля! Теперь открывался вид на многие-многие версты окрест; и были звезды над головами, такие многообразные, бессчетные; сколько же, сколько же этих серебристых россыпей! А Млечный путь!.. Луны уже не было видно за наступающими, веющими жарким и выжатым пустынным ветром увалами тучи. Теперь они были прямо против нее, и тогда же братья с новой, мучительной силой смогли почувствовать, сколь же они не свободы: не хотели они летят к этим клубящимся громадам, они уже знали, что там душно, и ничего не видно – они страстно хотели на простор, к звездам вырваться, но не могли – незримая воля правила их полет вслед за Эрмелом. Какие отчаянные, страстные попытки вырваться совершал тогда Альфонсо! Он вспоминал, как давным-давно, в Эрегионе взмыл в это небо – как же он жаждал он вырваться, освободится от мук земных! Какие титанические порывы в душе его тогда вихрились – но непроницаемым оставалось око черного ворона, и в окружении иных воронов летел он навстречу туче…
* * *
А оставшиеся на земле, в одиночестве хоббиты, Барахир и Аргония, испытывали сильные муки, терзания, от того, что выпустили близких им; что никак не смогли остановить этой новой напасти. И надо было видеть, каким мучительным, сильным чувством засиял тогда лик Фалко. Он стоял подняв голову к грозному небу, и, хотя воронов давно уже не было видно – он всеми мыслями пребывал вмести с ними, и страстно, неведомо у кого молил, чтобы, все-таки, хоть на этот раз миновала их напасть, чтобы эта разлука не оказалась последней, вечной.
И в это время порывисто бросился к нему Хэм, порывисто обнял, и жалостливым, сбивающимся голосом проговорил:
– Ну зачем же, зачем ты на себя эту муку принял?.. Теперь то зачем?.. Друг мой, неужели не видишь, что тщетны и бессмысленны все наши усилия?! Что бы ты ни делал, как бы ни мучался, все к одному идет! Обречены они, нет им никакого исхода, кроме как во мрак уйти, неужели не чувствуешь, не понимаешь этого! Им то нет исхода, так ты еще можешь уйти! Да – гибнет Эрегион, но, кажется есть еще время, и мы можем бежать. Пусть нас ждут длинные дороги, голод, холод, пусть мы долго будем странствовать, и даже слезы лить, но… друг мой, мы же будем знать, что в конце дороги нас ждут милые Холмищи, и это придаст нам сил, и мы все выдержим и придем к милому дому. Да – и мне больно с ними расставаться, но к чему жертвовать, когда жертва ничему не поможет, но только прибавиться боли. А разве же мало боли?.. Да – мы хотели их сделать счастливыми, но не смогли; но давай хоть нашу жизнь попытаемся сделать счастливой…
– О, нет, нет, друг мой. – прошептал, роняя слезы Фалко. – Ты говоришь не зная, не чувствуя того, что я. Но я не могу тебя винить, ты ведь искренен, ты хочешь счастья нам, милый друг. Но я же уже тогда, сорок лет назад, пожертвовал собою, ради них. А потом эти двадцать лет в рудниках – как же я их полюбил, как же они стали близки мне за эти годы!.. Нет никого, кто был бы мне более близок, нежели они. Я связан с ними, и никак не смогу жить без них – нет, нет – ни дня не проживу в этих счастливых Холмищах! А ты думаешь не хотел бы вернуться туда, к нашей прежней жизни! Ах, как бы хотел, даже более твоего, потому что…
– Так вернемся же, прямо сейчас! Бежим! Бежим! Ты же сам говорил, что мы как куклы на нитках. Так что же ты не можешь порвать?!.. Бежим! Бежим!..
Но Фалко и не слышал его; по морщинистым щекам его катились все новые и новые, кровью в свете неба наливающиеся слезы. Но он вновь видел то виденье – предначертание гибели своей, и весь погруженный в это виденье выговаривал?
– Да, и я тебе рассказывал. Если я пойду этой дорогой, то окончится она тем, что я, седой, выйду на берег моря… Ах, да что говорить то про это! Но это моя дорога… Да и об этом то что говорить, когда и это ты, друг мой, знаешь…
Аргония стояла рядом с ними и внимательно вслушивалась в каждое слово, желала найти ответ на то, что же ей теперь делать, как же в птицу обратится, что б за милым своим бросится. В это время, из образовавшегося в земле провала, выбрался тот самый Цродграб, которого переделал так, между делом Эрмел. Я боюсь придать некие комические моменты моему повествованию, и скажу сразу, там не было ничего комического, там была только жуткая, изжигающая боль существа потерявшего себя, уже не способного остановится, не способного здраво смыслить. Отравленный речами Эрмела, он жаждал теперь одних животных удовольствий, и да – бросился на Аргонию. Это была исходящая жаром и потом груда мяса, и он уже не мог получать хоть каких, хоть животных удовольствий – он был полностью во власти стихии, и чувствовал будто измученное, изгорающее тело его рвут в клочья раскаленными клещами. Аргония вновь стала воительницей – она без труда одолела его, повалила на землю, но он и тут продолжал рваться, хрипеть, брызгать жаркую слюной. Он был настолько отвратителен, что никто в нем даже и Цродграба не признал, но все видели только отвратительное, громадное насекомое. Вот она подхватила его и сбросила в провал. Больше никаких звуков от него не исходило, и тут же позабыли про него, продолжили страдать, думать как бы помочь братьям…
А между тем, Цродграб этот, при падении переломил себе позвоночник, и теперь лежал, не в силах не только пошевелится, но и издать какого-либо звука, он чувствовал, что жизнь уходит от него, а безумная страсть уже ушла, и он страдал не от физической боли (он попросту не чувствовал своего тела), но от тоски по этой самой так глупо, бесцельно оборвавшейся жизни. Он никого не винил, так как понимал, что сам виноват во всем, а все-таки – так было больно на душе! Он смотрел на разрыв в потолке в нескольких метрах над собою, видел сполохи, которые обагряли крону дуба, и вспоминал, как он любил эльфийскую деву – любил просто и нежно, чистой любовью, как звезду небесную, никогда даже и не надеясь, что она ему может ответить. Потом нашло на него что-то, был порыв, и он решил, что этому порыву не надо сопротивляться, даже и грех отталкивать это светлое чувство, пробрался во дворец, а дальнейшее то уже известно читателю. Теперь он понимал, что поступил безрассудно, что думал тогда только о собственном удовольствии, и совершенно не представлял, что иным, этим своим поведением, может причинить боль. За то он раскаивался, а от воспоминаний о недавнем безумии приходил в ужас. Самое то жуткое было, что он понимал, что – это сам он совершал; и тут чувство безграничного отвращенья к самому себе захлестнуло этого Цродграба. Он все глядел на этот страшный разрыв полнящийся бордовым светом, и отчаянно цеплялся за те светлые чувства, которые испытывал он по отношению к той эльфийке. Дальше-дальше вспоминал, и вот пришла самая первая их встреча – то было в первый год пребывания Цродграбов в Эрегионе. Она ему и еще нескольким вызвалась показать окрестности – то был святой, сияющий день, и теперь он до мучительного жжения в голове ужался тому, как мог предать те прекрасные чувства. Он хотел вытянуть руки вверх к этому багровому, тревожному небо, но не мог пошевелится, хотел хоть шепотом попросить прощенья, но легкие уже были заполнены кровью, и лишь только слабый стон слетел с уст. Тогда в затухающим сознании, забились такие чувства: "Простите! Простите пожалуйста меня, недостойного!.. Пожалуйста, спасите меня!.. Пожалуйста, дайте еще пожить!.. Все уходит во мрак, как же страшно!.. Эй, есть ли здесь хоть кто-нибудь?!.. Пожалуйста… все темнее, темнее в глазах… Ничего не видно! Где же вы?! Спасите…"
Но те, к кому безмолвно взывал он, уже позабыли про его существование, так как были поглощены иными, кажущимися им более значимыми переживаниями. Они думали, как же можно противится року; чувствовали боль, страдания; хотели от этих страданий как-то избавиться, но ничего с собой не могли поделать, ничего не могли придумать.
Хэм, видя как страдает его друг; видя, как бледно и напряжено его лицо, видя все новые и новые слезы, в череде бесконечных слез, сам вместе с ним страдая, выкрикнул:
– А мы вот как сделаем: раз они нас не слушают – мы, вместо того, чтобы ходить за ними да слезы лить, попросту, как вернуться они, набросимся на них, свяжем. Что – сильны они?.. Так снотворного им в питьем подсыплем. Но так или иначе свяжем, и увезем отсюда, к нам, в Холмищи увезем…
– Ах, да разве же влияет место? – горестно вздохнул Фалко. – Ты знаешь, откуда Альфонсо – ведь и в Нуменоре его злой рок настиг. Вот казалось бы, что надежнее стен Эрегиона – так и они пали. Так зачем же нам бежать в Холмищи, или думаешь, ворон хоть на мгновенье упустит нас из внимания.
– Так в Валинор! – попытался улыбнуться Хэм. – …Вот в Валиноре то их не достанет ворон!.. Надо к Кэрдану-корабелу в Серые гавани скакать.
– Да, в Валиноре они могли бы укрыться. Но неужели ты думаешь, что ворон позволит нам уйти до Серых гаваней? Ты видел, как он силен – мы и нескольких шагов не успеем сделать, как будем схвачены. Да и сердцем чувствую я, что не найти нам счастье у моря…
– Но должен же быть какой то выход! Нельзя ведь унывать, правильно я говорю? Да ведь, да?!.. Вот помнишь, как у нас в Холмищах пели:
– Не унывай, когда в метели,
Дорогу к дому позабыл,
Ты вспомни, как грачи летели,
Когда апрель уж подступил.
Среди ветров, среди морозов,
Летели к родине своей,
И помнили, как пахнут лозы,
В сиянье радужных ветвей.
Им родины святая память,
Сил придавала – что же ты?
Снегам всем этим суждено растаять,
Здесь вскоре расцветут сады!..
Но лучше бы и не говорил этих строк Хэм! Право, лучше бы не говорил! Тут воспоминания о родимом крае, который они уж сорок лет не видели, о многом-многом, и о той березе на навесе которого Фалко столько стихов придумал – все это с такой огромной, и мучительной силой на них нахлынуло, так страстно захотелось вернуться, что друзья не выдержали, обнялись крепко-крепко, разрыдались. Сейчас они чувствовали себя совсем еще маленькими (и позабылось, что им уже шестьдесят лет минуло) – и грезили они о том, чтобы пришел мудрый, могучий Валар, и сделал так, чтобы все-таки их мучительная жизнь стала счастливой, чтобы вырвал из этого кольца рокового предначертанья…
Но и они, и Аргония, и Барахир, осознавали, что при всех своих метаниях, бессчетных пролитых слезах – они стоят на месте. Что все эти страстные чувства уходят впустую, и что бы они не делали, что бы не говорили – все одно приближаются к предначертанной им гибели…
* * *
Так, однако, бывает, что великие свершения, которые, как кажется великим, этими свершениями движущими, полностью в их власти, и все предусмотрено, и ничто уж не может им помешать, нарушаются фигурками для них самыми незначительными, да попросту ими позабытыми, незаметными. Именно такая «незаметная» фигурка, а именно Маэглин, и нарушила все то, что намеривался свершить в ту ночь ворон, и в успехе чего был совершенно уверен.
Маэглина мы оставили, в то время, как его руку разъединили с рукой златовласой девочки, остановили его кровотечение, наложили на изуродованную руку целебные травы, все забинтовали. Напомню, что правая его рука была пробита, а левая попросту раздроблена. Девочка пребывала в забытье, а Маэглин, несмотря на значительную потерю крови, чувствовал приток сил, и уж чего-чего, а в забытье и не думал погружаться. Как же можно было пропадать в этой темной бездне теперь, когда, наконец-то, началась Новая жизнь. Вот она Новая жизнь, лежала с тихим, умиротворенным, небесным личиком, сияла златыми волосами – Она, которую он сорок лет искал. И, если бы показал кто-нибудь Маэглину Аргонию, то он и не узнал бы ту, за которой все эти годы бегал. Он то бегал за воительницей, и видел не ее, но только волосы золотистые, а тут именно она, его доченька маленькая лежала. И он в умилении глядел на нее, и даже не замечал настоящих ее отца и мать, все еще сильно бледных, все еще слезы льющих от пережитого ужаса. Не замечал он и слов к нему обращенных: увещеваний, что теперь надо пойти ему отдохнуть. В этаком сладком, блаженном состоянии, в грезах о том, что счастье его никогда теперь не прекратится, а вместе с зарею только расцветет с новой силой, пробыл он до тех пор, пока кровавые зарницы не заполонили небо, пока не задрожала земля, а эльфы не пришли в движенье. Он, конечно же, бежал рядом с отцом и матерью, которые несли златовласую; сильно волновался, от этого все возрастало у него головокруженье, ноги подкашивались. Он несколько раз почти падал, но судорожно вцеплялся в стволы деревьев, возле которых пробегал, и, несмотря на тревогу, к нему обращались эльфы, предлагали помощь, но он только отмахивался, и делая еще несколько судорожных вздохов, продолжал бежать за девочкой, опасаясь того, что отстанет, не сможет ее найти, – о – одна только мысль об этом придавала ему отчаянных сил, и он продолжал бежать…
Как же, все-таки, сильно кружилась голова!.. Вот зрение померкло, он стал оседать вниз по стволу очередного древа, его уже кто-то подхватил, потащил в сторону; но он с воплем из забытья вырвался, и стал пристально озираться – нигде уже не было видно золотистых волос! Он так страстно жаждал эти волосы увидеть, что ему показалось, что, действительно, в одной стороне увидел, и, конечно же, из всех сил бросился туда. Он обманулся, и за волосы золотистые принял очередной отблеск по листьям полыхнувший. Тогда он метнулся в другую сторону, в третью, в четвертую – так он метался без разбора, и все время налетал на эльфов и Цродграбов. Голова его кружилась все сильнее, ноги дрожали от слабости, и он совершенно не представлял, в каком направлении надо бежать. Зато весь мир представлялся ему бесконечным скопищем дрожащих, покрытых отблесками деревьев, между которыми, без всякого порядка мечутся, и во все стороны мечутся некие безумные тени, всячески хотят помешать ему, разлучить со счастьем. Он стал выкрикивать имя Аргонии (так как не сомневался, что девочку зовут Аргонией) – однако, скоро крики его перешли в жалобный стон, и он понял, что, ежели так будет продолжаться и дальше, то забытье, все-таки, возьмет над ним верх.
И вот он избрал одно направление, и бежал уже не останавливаясь, с пронзительной горечью в сердце, даже и не замечая, что бегущих становится все меньше. Наконец, он вырвался на совершенно прямую вдаль уходящую аллею. И окружающие ее деревья, и стоящие по сторонам статуи, – все это, окутанное отблесками дальнего пламени, принимало вид совершенно необычайный; казалось, будто все эти декорации уже сейчас разлетятся, и откроется за ними что-то не имеющее ничего общего с этим миром, не представимое. Маэглин бежал все дальше, и шептал те темные строки, которые пришли ему как-то, когда он несколько дней к ряду, глядел в своем пещерном уединении на водопадную кисею:
– Я не знаю, что такое дни и ночи,
Странный жизни ток – далекий, чуждый мне.
Я не помню как пылают очи,
Не понять, как все свершается в стремительном огне.
День за днем, и ночь за ночью,
Все в забвенье тихом, в сладкой дремоте,
Жизнь кого-то там несет и топчет —
Я живу в пещерной темноте.
Не понять уже свершений ваших,
Только есть тоска – она со мной,
Темноту свою ничем я не украшу,
Годы улетают за мечтой…
По этой аллее он пробежал шагов двести, и тогда заметил, что одна статуя изображающая крылатую, белоснежную деву шевелится. Он так был взволнован своей бедою, что и не обратил бы на это удивительное явление внимания, но обо что-то споткнулся, и повалился как раз у подножия статуи. Он вцепился в ее подножье – руки его предательски дрожали, и он боялся только того, что, все-таки, потеряет сознание, провалится в забытье. Но вот на затылок его легла холодная, и довольно тяжелая, жесткая ладонь. Впрочем – тяжесть и жесткость уходили, а вот холод только усиливался. Вот другая ладонь перехватила его у подбородка, и подняла его голову. Без всякого удивления, увидел перед собой Маэглин оживший лик девы-статуи. Голос у нее был таким глубоким, каким он и должен быть, прорываясь из глубин каменной плоти: