Текст книги "Последняя поэма"
Автор книги: Дмитрий Щербинин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 39 страниц)
Итак, зелье было изготовлено и братья очнулись. Надо сказать, что, когда еще они пребывали в забытье, когда, слепые, метались, жены энтов пытались стянуть с их пальцев кольца – ничего не получилось – они срослись с плотью, а сами жены энтов получили довольно сильные ожоги. Они знали, что, несмотря на всю свою чудодейственную силу, питье, в конце концов, окажется бессильным против таких колец, но, по крайней мере, было выгадано хоть сколько то времени. Здесь жены энтов допустили ошибку – они не могли представить среди каких наваждений пребывали братья, во время последнего своего пробужденья, а потому решили, что – это из-за их непривычного вида они так перепугались. И потому они решили удалиться, понаблюдать издали, и уж если начнется что-то необычайное, так, по необходимости, и вмешаться. Однако, они не учли того, что они, хоть и побыстрее свои «одеревеневших» муженьков, все-таки, не в какое сравнение не идут с людскими, стремительно меняющимися страстями. В итоге, они не успели, и еще одно черное деяние, о котором я сейчас расскажу, и которое было предуготовлено роком – свершилось.
Итак, они очнулись. Они открыли глаза, как и в прошлый раз – все в одно мгновенье, и все испытывали при этом тоже, что должен был бы испытывать человек бросающийся в жерло вулкана – они ожидали увидеть ад, но увидели рай. Все то блаженство, все то неподвластное перу, открылось для них в то мгновенье, когда они открыли глаза. Пожалуй, любой бы человек просиял там в одно мгновенье, почувствовал бы себя самым счастливым человеком на земле – они же, вырвавшиеся из самой бездны ада, испытывали восторг безмерно больший, такой восторг, который разрывает душу – такой восторг, которой испытывают влюбленные, в первое мгновенье, когда их очи встретились, и две души, два сердца безмолвно сказали друг другу: "Да – мы всегда будем вместе! Мы нашли друг друга в бесконечности" – только этот наивысший накал чувствия длился не мгновенье, но… должно быть, с полчаса длился этот светлый, не прерываемый ни одним словом восторг, и я пишу об этом получасе так подробно, потому что он действительно дорог для этих страдальцев – среди того мрака, тех надрывов, которые этот полчаса окружали – он подобен был лучу света весеннего. А потом они почувствовали легкое, леденящее жжение, которое исходило от их рук – взглянули, увидели кольца, и свет омрачился, нахлынули воспоминания, волнения. Ну, а тяжелее всего было чувствие того, что, пока эти кольца слиты с ними – они рабы, что тот, кто создал эти кольца, ищет их, и непременно, рано или поздно, найдет – вновь в эту бездну бросит. Тогда же, как и должно было, появились слова – слова надрывные:
– Кто ж нам поможет?! Кто ж нас от мрака избавит!!!
Так, в числе прочих, возопил Вэллиат. Его вопль, надо сказать, был много сильнее, пронзительнее, нежели вопли всех остальных – он даже и голос надорвал, и закашлялся. До этого, в чертах его лица проступал хоть какой, хоть незначительный здоровый оттенок – теперь же вновь он стал смертно бледным – таким, что на него и глядеть было жутко. Он лихорадочно оглядывался. Вот увидел прекрасное воздушное соцветье листьев, цветов и солнечного света – и он метнулся к этому соцветью, со всего размаха врезался в него, ну а затем упал, стонущий, уже сломавший эти травы, горько рыдающий…
Вот он встал на коле, и, выставив перед собою сильно дрожащие руки, быстро пополз, очень громко продолжая выкрикивать надрывным, хриплым голосом:
– Ведь он же ищет нас! Ведь найдет же рано или поздно – никуда от этого не деться! Никуда! Никуда! Ведь опять же этот ад наступит, опять нас терзать будет! Образы – такие жуткие, безысходные!.. И ведь никуда-то нам от них уже не деться! Помните, помните ли, как это жутко?!.. Ведь мы там совсем немного побыли, и что с нами за это время то сталось… Все уже перемешалось, все жутью переполнилось…
И вот он дополз до ноги Робина, из единственного ока которого одна за другою вырывались слезы, который тоже становился все более бледен, и с болью оглядывал окружающее – тоже чувствовал, что – это ненадолго. И вскричал тогда Вэллиат с надрывом:
– Вот ты то – ты то должен что-то придумать!!!.. Нет – прости, прости – что ж я от тебя требую то, когда ты такой же как и мы, когда и у тебя вон это кольцо…
Тут он несколькими сильными рывками попытался сорваться кольцо с пальца Робина, ну а потом – и со своего пальца. Причем, рвал он с такой силищей, что обычный палец должен был бы сорваться. Однако, его палец обладал теперь той особенностью, что он стал полностью серого цвета, и, в противоположность всему, ненадолго излеченного тела, исходил волнами холода – он стал тверже гранита, и чувствовалось, что рубить его бесполезно, что ледяная кость его составляющая уходит в глубины его тела.
– Ну, что же ты молчишь?!.. Что же ты слезы льешь и молчишь?!!.. Я же помню, как говорил ты это слово «люблю» – ну, вот и сейчас скажи, и с той же прежней мощью!.. Быть может, оставит он нас – ну же – скажи это "люблю"! – Ну что же ты?!!!.. Скажи хоть что-нибудь! Хоть как-нибудь нам помоги!..
Робин схватил его за голову, упал перед ним на колени, и, обнимая, прижимая лбом к своей груди, выкрикнул:
– Опять разлука – вновь один я,
Никто вновь светом не прольет,
Ах, знаю – скоро стану пылью,
Ах, скоро смертный час пробьет!
И как же долго ожиданье,
Как трудно встречу обрести,
Не наяву, а лишь мечтанье, —
Мечтанье в сердце расцвести!
О встречи явной не мечтая,
Средь снега, буря и тоски,
Хотел бы, образ создавая,
Иначе ж все съедят пески…
Пески времен – опять разлуки,
И вновь я отвержен, вновь тоска,
Вновь сердце мне сжимает мукой,
И вновь один… один пока…
– Нет, нет!!! Все не то! Не то!!! – с надрывом выкрикивал Вэллиат. – Это ты все по своей Веронике тоскуешь – это ты ее на помощь зовешь… Ну да – помню, помню, конечно, как она в светлое облако обратилась да и в небеса взмыла, но она уже не вернется – нет ее в этом мире – она в счастье, в блаженстве, и не может она твоей мольбы слышать, потому что в то блаженстве нет места этаким то мольбам!.. Потому что, если бы такая боль дотуда доходила, так это бы уже преисподняя была – ад!!! А она то в небесах!.. Что ж ты ей молишься?! Что ж ты ей без всякого смысла слезы льешь?!!! Нет – это не выход!!!! Мы же во мрак уйдем!!!.. Нет, нет – я не хочу вновь того безумия, потому что чувствую, что не выдержу… Может, кто-то и выдержит, а я нет – я же темную бездну пред собою вижу – вот сейчас распахнет, поглотит меня!..
Долго еще надрывался Вэллиат, но ни Робин, ни кто-либо не смел его прервать, потому что каждый чувствовал примерно тоже самое, и каждый с величайшим трудом сдерживался, чтобы не завопить таким же исступленным голосом. Над ними всеми темным, мрачным утесом возвышался Альфонсо, и вот он тоже передернулся – вот бросился к вопящему Вэллиату, подхватил его своими могучими руками, и, совершенно не чувствуя его иссушенного тела, поднял его – вжал в одно из деревьев, и, вдавливая до треска костей в ствол, зарычал:
– Что ты вопишь та?! ведь он же раньше времени эти надрывы услышит! Надо успокоиться! Это я и себе говорю! Успокойся, успокойся Альфонсо – ты уж постарайся – ты должен успокоиться…
Однако, самому ему успокоиться никак не удавалось – напротив – он сам чувствовал прилив ужаса перед надвигающейся бездной, вот выпустил Вэллиата, и вжался в ствол, обхватил его с такой силищей, что ствол задрожал, а из под ногтей его заструилась кровь. Он рычал слабым, но таким пронзительным, надрывным голосом:
– Нэдия… Нэдия… Это же все – рабом я уже стал!!! Рабом!!! П-о-м-о-г-и!!!
Когда Альфонсо так завопил, то эхо от его вопля разлетелось на много верст окрест, и тень пробежала по этим прекраснейшим садам, и многие дерева вздрогнули, с лужаек взлетели облака бабочек, птицы радужными брызгами стали носиться в небесной глубине, как носились бы они и при приближении какой-либо беды – жены энтов хотели было идти – постараться помочь хоть чем – хоть словом бы каким-нибудь; но, к сожалению (а, скорее – это тоже просто было предопределенно) – они решили еще немного подождать – стали совещаться, и в это то время и промелькнули стремительно роковые события.
Вэллиату нужна была хоть какая-то помощь – страшнее всего теперь было остаться в одиночестве – и он цеплялся за каждого в ком была жизнь. Он видел, что в Альфонсо наибольшая сила, что он как над всеми остальными возвышается – вот и не отставал он теперь от него – попросту вцепился за руку да и сжимал ее – да и молил. Здесь нет смысла приводить то, что он тогда выкрикивал – примерно тоже самое выкрикивал он и прежде – все те, почти бессвязные мольбы о том, что мрак ужасен, что нет ничего страшнее забытья, и именно это его и ждет, что он не может противится такой мощи, и прочее, и прочее… Однако, молил он с еще большим надрывом нежели прежде – даже и невозможным уже казалось, что нет ничего страшнее забытья, и именно это его и ждет, что он не может противится такой мощи, и прочее, и прочее… Однако, молил он с еще большим надрывом, нежели прежде – даже и не возможным уж казалось, что такой вот голос может издавать человек – при каждом болезненном вопле, глотка его, казалось, разрывалась… Но хорошо, если бы она действительно разрывалась, потому что и им, привыкшим ко всякому ужасу было это нестерпимо слушать, но нет же – взрывались все новые и новые слова, и каждое новое слово звучало с большим ужасом, нежели предыдущее. И вот, наконец, полное неизъяснимого ужаса, загрохотало:
– Я бы уж умереть рад!!! Да – все время смерти боялся, а теперь вот умереть рад!!! Только бы узнать, что смерть – это действительно дар… а, а – скажи, Альфонсо? Дар? Дар ли это?! – он перешел на судорожное бормотание, и при этом не переставал дергать возвышающегося над ним Альфонсо за руку. – Ведь, вот ежели умру сейчас, так и оставлю эту жуть, эту бездну, ведь, ежели есть у меня дух, так, стало быть, и не властен над ним этот… этот ворон? Да? Да, ведь?!! Он же не сможет мой дух поймать – ну, как же он поймает?! Дух то он невесомый, как воздух, даже легче, он совсем, совсем невидимый. Он всесильный, дух то! Его никакие преграды не остановят! Так ведь – это же я читал где-то, и отрицал… Ну и что ж, что отрицал?! Может, все так на самом деле и есть, а?! Может ли быть такое?! Нет – теперь я верую, потому что, ежели не так, то слишком уж все безысходно и больно, а я не могу это боли дальше то выдерживать. Да – я признаю, что все эти мудрецы писали, и теперь… теперь я добровольно готов с этой жизнью расстаться. Все равно, ничего, кроме боли в ней нету. Ну, и прекращу мученье, и бездны той избегну, шагну в небеса, где… где Вероника… АЛЬФОНСО!!! – вновь взвыл он страшным голосом. – Убей меня!!! Освободи!!!
Еще с самого начала, и, быть может, против своей воли, Альфонсо внимательно, с огромным напряжением, вслушивался в каждое его слово – да, он не надрывался больше с воплем: "Нэдия!" – он по прежнему, до треска впивался в древесную кору, по прежнему кровь струилась из под его надломанных ногтей – но он уже не шевелился, он полностью погрузился в чувствие Вэллиата. В Альфонсо стремительно нарастал мрак – как уже говорилось, с перстнем на пальце, всякое доброе чувство ежели и приходило, то приходило с пронзительной мукой, с долгою борьбою – напротив, стоило только дать хоть какую-то, хоть самую маленькую слабину, лишь только допустить в сердце даже самый малый отблеск злого чувства, так все – дороги назад уже не было. Ежели вспомнить, какой пылкой была натура Альфонсо, то ничего удивительного не было в том что он сразу же и полностью поглотился этим пронзительным, злобным чувством. И даже не было какой-либо логичной основы в том, что он чувствовал – от только твердо был уверен, что прав. И вот он перехватил за шею Вэллиата, вот приблизил к нему свой, искаженный злой, жуткий лик, прорычал:
– Умереть, значит, хочешь?! Ну, говори?!!
– А-а-а!!! – бешено завопил Вэллиат, из всех сил дернулся – тогда что-то хрустнуло в его шее – однако, он еще был жив, он еще страдал. – Нет, нет, нет! – зачастил несчастный. – Что это ты задумал, Альфонсо? Я и не знаю, что это такое из меня вырвалось, я вовсе не хочу… Умирать?!!.. Да это же жуть какая! Самое жуткое, что только может статься – это вот взять и умереть… Смерть– мрак. Да – я несчастен был – вся жизнь моя – мука, но лучше любые муки, чем небытие. Альфонсо, Альфонсо – что ж ты на меня так смотришь – у тебя же глаза как угли прожигающие! Ты же и на человека сейчас не похож, Альфонсо… Нет, нет, нет – не могу я на тебя глядеть!.. Это ж задуть… Шея болит – так сильно болит – ломит – такая хрупкая шея – такая хрупкая жизнь. Брат, брат мой милый, пожалуйста отпусти шею – такая хрупкая жизнь то. Жизнь – как чаша из хрусталя тончайшего – не дави, братец ты мой…
Постепенно, из надрывного его голос стал стонущим, молящим, жалобным, а когда он произнес этот «братец», то что-то даже затронуло сердце Альфонсо, и, кто знает – быть может, он и отпустил бы его, и прошел бы, и забылся в числе иных этот яростный приступ, но тут Вэллиат перехватил его у запястья, и попытался оттянуть руки Альфонсо от своей уже истерзанной шеи. Конечно, такая попытка была обречена, и Альфонсо, когда ему попытались сопротивляться, только сильный приступ ярости испытал. И тогда он из всех сил сжал свои руки – шея несчастного затрещала и переломилась. В одно мгновенье, его очи полыхнули с такой силой, с какой никогда до этого не полыхали – казалось, в одно мгновенье, уже перед неизбежным забвеньем, он всеми силами души своей пытался высказать то, что должен был бы до своей старости. Ведь он никогда и не любил, никогда не сочинял стихов, что, однако, не значит, что он был обделен этими дарами – просто не доводилось, просто болью и страхом это было сжато. Зато теперь вот он почувствовал, что – это могло бы быть; ему даже показалось, что возлюбленную свою увидел. Что было с его духом дальше – о том уж не мне судить, земной его путь был окончен. Очи вспыхнули так, что Альфонсо вскрикнул с жалостью, и с неожиданно нахлынувшим отвращеньем к самому себе, выпустил Вэллиата. А у того очи уже потухли, стали чем-то невыразительным, бледным, холодным. Он рухнул с таким зловещим, сухим потрескиванием, с которым падает разве что давно истлевший скелет. Он повалился и все его конечности вывернулись под такими неестественными, изломанными углами, что даже и смотреть то на него было больно – и удивительным казалось, как это он не переломился, в мрак не обратился – да разве же может что-то настолько надрывное, чуждое жизни оставаться в этом мире? Он был мертв, но от него веяло жутью, иссушенный лик еще сильнее обтянулся кожей, мертвенно посинел, от всего тела веяло холодом гробницы. Но вот раздался сухой и затяжной, беспрерывный треск, и в воздухе вокруг него словно крылья тьмы расправились. Недавно здесь все сияло, и даже радовали глаз гармонией, теперь все, словно жалами, пронзалось мраком. Тяжело завыл леденящий северный ветер…
Робин закрыл око, и зашептал – постепенно переходя в крик, чтобы только перекричать этот, все нарастающий вой мертвого ветра:
– Ах, судьбы, судьбы одиноких,
Печальней судеб не найти,
Среди полей – полей широких,
Им вместе с ветром стон нести
Завоет буря, гром небесный,
Или спокойная заря,
Иль радуги восход небесный,
Иль птичий хор, средь крон царя…
Им, этим судьбам одиноким,
Все то одно – все слезы, боль,
Все вздохам тяжким и глубоким,
Такая, право, роком роль…
Ах, судьбы, судьбы одиноких,
И я один – один из них, и вновь…
И вновь среди полей далеких
Молю тебя – звезда, любовь!
Такими то строками пытался Робин вырваться из подступающего хаоса, и, конечно, его усилия можно назвать и героическими и нечеловеческими – однако, все они были тщетны. Тьма продолжала разливаться возле мертвого тела, оно все синело, а потом стало рассыпаться острыми, режущими гранями. Окружающие травы и цветы сжимались, темнели… Когда лик Вэллиата вдавился сам в себя и открылся кажущийся бездонным провал во тьму, тогда подошли к ним жены энтов, они подошли разом со всех сторон, и было их несколько десятков – самых могучих в волшебстве, самых мудрых. Волнами – сладкими, завораживающими, но, казалось, до самого неба вздымающимися – волнами шелеста изгоняли они ту язву, которая открылась в их царствии вместе со смертью Вэллиата. Да – великая сила была в том заклятии, из бессчетных вылетающая, и никто, даже эльфы, даже их мужья энты – не могли повторить этого ничтожнейшего шелеста. Когда не стало жен энтов, небеса Среднеземья больше не слышали отголосков этого пения – и только в последний день, когда не станет мира, и хоры всех братьев и сестер света вступят в противоборство с дисгармонией тьмы – только лишь тогда суждено будет им зазвучать вновь… Победа всего светлого, иначе – любви, предрешена несомненна – я уже не раз говорил, что всякое зло – это накипь, и она слетит, и все души (даже и самые темные), обретут ту любовь, то счастье, которыми они владели изначально…
Ну, а когда жены энтов просто подошли, и не только остановили язву, но и излечили тот вред, который она успела нанести. Те травы и цветы, которые пожухли, вновь воспряли, вновь засияли. Что же касается тела Вэллиата, то оно обрело последнее, и самое из своих превращений – тело Вэллиата обратилось в прекраснейший цветник, весь наполненный внутренним сиянием. Да что говорить – такой цветник только в этих садах и можно было увидеть – по форме он напоминал человека, или даже скорее… такого человека, каким он мог бы стать, если бы этот мир не был искажен, или же – каким он станет через многие-многие века – это был человек из нежного света сотканный, человек созданный для любви и прекраснейших свершений… Глядя на него, забывалась боль и неопровержимым казалось, что забвения нет, что сейчас Вэллиат в лучшем месте, и сияет в свете Вероники… Это было прекрасно – в этом состоянии хотелось остаться…
А жены энтов уже подошли к ним вплотную, и ничего не стало видно за их плавно сплетенными ветвями и кронами. Все там плавно перекатывалось, все наплывало на них волнами нежнейшего, успокаивающего шелеста. Тогда успокоение получили все, и даже Альфонсо… Альфонсо – он страдал больше всех. Хэму сложнее всего было внушить это спокойствие, но, все-таки, удалось – все-таки, как и все остальные, он замер, прислушиваясь к шелесту листьев. В шелесте проступали образы, и, если бы их можно было облачить в слова, то вышло бы примерно следующее:
– Нет, и не будет никогда ни громких бурь, ни темноты,
Лишь сладкие в веках мечты, и лишь мгновенья тишины…
Нахлынет шелест древних трав – безбрежные виденья,
И ветер сладко улетит с твоим чуть слышным пеньем.
Не слышно больше ничего – лишь облаков сиянье,
Не видно больше ничего – лишь дальних звезд шептание.
И нету больше ничего за жизнии пределом,
Лишь рост ветвями ввысь, в окно ща сладостным уделом.
Ах, нету, нету ничего – лишь тишина да травы,
Стоят под звездами в ночи священные дубравы.
И вот уже каждому из братьев казалось, что он действительно дерево стоящее в беспредельной тиши, что над кроною его сияют звезды, и… ничего кроме этой тишины. Если бы кто-нибудь взглянул на них в это время со стороны, так увидел бы, что и внешне они преобразились – теперь и волосы и кожа их слегка позеленели – это был тот темно-зеленый оттенок, который можно видеть на уже старой, готовой к увяданию листве, также – казалось, будто бы они несколько выросли и руки их и ноги, а особенно пальцы, удлинились, стали напоминать ветви – на самом то деле причиной такого внешнего превращения было не пение энтских жен, но то питье, которое изведали они еще прежде. Как бы то ни было – энтские жены хоть и испытывали боль и раскаяние, что не успели вмешаться раньше, теперь, все-таки, успокоились, и решили, что то некуда не станут отходить от своих больных…
То спокойствие, которое заняло было Альфонсо – было недолгим – новый порыв пронзительной боли вымел его в одно мгновенье – так то легко, словно и вовсе ничего не было – и вновь пришла боль, вновь надрыв. И вот теперь тот зеленоватый цвет, который ненадолго захватил его тело, заменился темным цветом. Он сделал несколько шагов, и ноги его при этом сильно дрожали, да и все тело сводила судорога – по его лицу, по плечам проходили ветви жен энтов, и все то они что-то шептали, напевали – но все – теперь он погружался в свою – все глубже и глубже погружался, и их чары уже были не властны над ним. Он вновь уходил во мрак. Отчаянье незримым огненным обручем давило его голову, да и вообще – всю его сущность – не было ничего за пределами того отчаянья от которого он скрежетал зубами… Вновь и вновь с пронзительной ясность – будто это все свершалось и свершалось, видел он как сворачивает шею Вэллиату, и все не мог поверить, что – это уже свершилось, что все это уже никак не справить. Он пытался было себя утешить: "Да ты еще доброе дело свершил – от мрака его избавил" – но тут же он понимал, что все это самообман, что никакого доброго дела он не свершал, что только ярость им тогда руководила, и что это убийство тоже изначально было предначертано роком, и что убийство – оно и остается убийством, что уже никуда ему от этого нового кошмара не деться…
Жены энтов не держали его – ведь не могли же, право, они его насильно удерживать – и вскоре он уже вырвался на берег чистейшего родникового потока, упал в его леденистую плоть головою, и пролежал так, без движения, довольно долгое время – со стороны казалось, что это какой-то жадно изогнутый корень погрузился в ручей…
На самом то деле, Альфонсо был жив – он просто очень-очень мучался, он настолько погрузился в свое душевное страдание, что совсем не чувствовал мук тела, а, между тем, он уже задыхался и одна из жен энтов уже подошла, собираясь вызволить его, как он, прожженный одним чувством, вырвался. Просто и он, сильный – титанически сильный, уже просто не мог выдерживать этой боли, да и сколько же, право, можно – все-то боль да надрывы…
Но жены все-таки подхватили Альфонсо, поставили – он с резким вскриком дернулся, и на этот раз они не стали его удерживать – никак не стесняли свободу его движений. А он, страдалец вопящий, схватившись за свою совершенно седую голову, из всех сил бросился к Робину, схватил его, тоже бледного, тоже плачущего за плечи, и сначала было принялся трясти его из всех сил за плечи, и все выкрикивал голосом совсем уже больного, исступленного человека:
– Про Веронику!!! Слышишь – я молю, я приказываю, чтобы про Веронику!.. Мне больно!.. Нет сил! Ты рассказывай, а я так слабо надеюсь, что, быть может, полегчает… Что хочешь говори: вспоминай, что хочешь, но только про нее. Ведь ты же понимаешь, что все, что с именем ее связано, как таинство святое…
И много-много еще чего выкрикивал тогда Альфонсо, но, когда Робин сказал первые слова, он закрыл рот, и до самого конца не издал ним малейшего звука, и, если бы ему рубили тело, он все равно не издал бы ни звука, так как давно уже стоял превыше всякого физического страдания. А Робин, страстно желая помочь, и не ведая, как можно сделать это, вспоминая Веронику, шептал, рыдая:
– Как жалко, что воспоминанья,
Порой теряют яркость, блеск,
Что даже снов-миров метанья,
Уходят словно рыбий плеск.
И ничего уж не вернуть нам,
Мгновенья вдруг не повернуть,
Как улетевшим уж ветрам,
В уста им жизни не вдохнуть.
Пройдет ли год иль десять,
Сменяя памяти мечты,
Виденья новые уж ничего не весят,
Остались встреч твоих цветы.
Робин прикрыл глаза, и проговорил едва-едва слышно, мечтательным голосом:
– Только что перед собою Веронику видел – словно живую… – тут Альфонсо вскрикнул так, как вскрикнул бы человек, тело которого пронзили сотнями раскаленных игл, и он вцепился в плечи Робина, и из всех-то сил принялся его трясти, и все срывался и срывался из него этот беспрерывный запредельный стон, от которого в дрожь бросало.
– Я требую, чтобы… чтобы ты помог! Что же ты про Веронику?!! Что ж ты опять про нее, будто и не произошло ничего, будто я и не убил только что своего брата!
– Тише, тише. – с блаженным, просветленным ликом проговорил Робин, который не чувствовал ни тряски, ни боли от раздираемых плечей.
И Альфонсо послушался его – смог преобразить свои бессвязные, гневливые выкрики в состояние спокойствия – теперь он больше ничего не говорил – стоял тихий, безмолвный, успокоенный, он осознавал, что из всех сил рвался к «статуе» Робину, к этому алтарю, из которого воспоминания об любви, и вот он достиг своего – увидел того Робина, о котором мечтал, и теперь склонял голову перед ним – исполнял почти невозможную просьбу – по крайней мере хоть внешне, смог он тогда успокоиться – не говорил больше ни слова. Прошло еще какое-то время (быть может, полчаса, а, быть может, и целый час), пока Робин, погруженный в свои грезы не вымолвил еще несколько слов. Его не прервали потому, что жены энтов и привыкли к такому неспешному, созерцательному ходу действий, ну а братья понимали, что, начни они что-то обсуждать теперь и даже хоть думать о чем-либо – это непременно возродит хаос. Так как, собственно, то, что переживали они, кровью и слезами целый мир могло затмить, как лучик истинного света был для них Робин, и, когда он наконец заговорил, то можно было расслышать, как часто и сильно, словно молоты раскаленные, стучат сердца всех их:
– Ее я вижу в поднебесье,
В тот час, когда один в лесу,
Иду, шагаю по полесью,
Когда печаль в себе несу.
Ее я вижу на закате,
А также на святой заре,
Когда еще сны снятся в хате,
Когда один в туманной маре.
Один за тихим-бесконечным,
За мраком вечной пустоты,
Во времени реки протечном,
Цветешь ты, роза красоты!
И пусть меня сейчас обвинят:
"И что же вновь – все ей стихи,
Все об одном… "Да – сердце не остынет!
Пусть испытания кругом лихи.
А от иных мирских свершений,
Победах, спорах и делах,
О всем, что канет средь ушедший поколений,
Пусть пишет тот, в иных стихах.
И перед вечным пробужденьем —
Лишь смерть, да новой встречи миг,
Когда звезда своим свеченьем,
Коснется глаз, – как бога лик…
Он не останавливался – он выговаривал строфу за строфою, как делал это когда-то, в орочьих рудниках, когда ни разу еще не видел Вероники, но когда уже любил ее, как жизнь и смерть, как бесконечность за пределами мрачных стен, и все то прекрасное, что в этой неведомой, но чувствуемой им бесконечности было. Сейчас он вступил в схватку не только сам с собою, но еще и с кольцом, которое вливало в него и мрак ворона. Не известно еще, чем бы эта схватка закончилась – ведь он читал стихи беспрерывно, и, быть может, изгорел бы весь – пал бездыханный, но он же, стремительно прервавшись, предложил всем им взяться за руки, что так, в единстве, одержать, быть может, победу. Но, когда они взялись за руки, то не только их светлые чувства, но и кипящая в них мгла, разрослись до каких-то совершенно немыслимых пределов. И вот, за первым проблеском – жаждой борьбы и освобождения – тут же последовала вспышка ненависти, которая, подобно вихрю огненному, подхватила их и понесла. Да – теперь они (сами не заметив мгновенья, когда это началось), из всех сил бежали в одну сторону. Так, в приступе небывалой страсти, они чувствовали, где ждет их ворон, и всей силой этой ненависти своей, жаждали достичь его, в клочья разодрать за все те мученья, которыми он наполнил их жизнь…
И вновь жены энтов не решались остановить их – им, ведь, противно было всякое насилие, и они только следовали за ними, и молили одуматься. И, несмотря на то, что братья бежали из всех сил, и даже лучшему эльфийскому бегуну едва ли удалось бы угнаться за ними – несмотря на это, женам энтов не стоило никакого труда держаться рядом с ними – ведь они могли быть очень стремительными. Позади оставались слои разрыхленной земли, и они все молили их остановиться – и, наверно, любой человек поддался бы этим слезным и мелодичным, как шелест орошенной дождем апрельской листвы, словам. Я почти уверен, что и ты, читатель, услышь хоть одно из тех слов, остановился бы, да и пожалел бы, что ты не дерево и не можешь позабыть о всех своих суетных делах, не можешь встать, да и стоять так годами, веками – любуясь все время бесконечной глубиной неба, вытягиваясь, взрастая в эту глубину, и слыша слитый с древним ветром шелест твоих братьев и сестер, которые взрастают наполненные единой с тобою вечной думой рядом… Ты бы страстно пожелал об этом, и даже, быть может, заплакал бы, но братья даже и не поняли, что обращаются к ним, и продолжили свой бег. Они чувствовали ворона, чувствовали, как далек он от них, и с вызовом кричали, требовали, чтобы он сам слетел к ним, чтобы вступить с ними в схватку – и каждый, кто взглянул бы тогда в их темные от ненависти глаза – каждый вскрикнул бы, ибо была в этих глазах темная бездна. Конечно, никакой человек не смог бы бежать с той скоростью, как они, да еще так долго, но кольца щедро вливали в них силы.
Верно, при беге, с такой скоростью, по какому-либо иному лесу, лицо их и одежда давно бы уже были разодраны в клочья вытягивающимися навстречу ветвями – но здесь ветви либо раздвигались перед ними, либо уж оказались настолько воздушно-легкими, что напоминали скорее нежные, воздушные прикосновенья-поцелуи к их ликам. Вот вырвались они к берегу реку метров пятидесяти шириною, и вода в ней оказалась столь же воздушно-легкой, столь же прозрачной, как и во всех родниках, которые вытягивались своими прохладными струями окрест. Воды расступались пред ними и смыкались за их спинами, ну а жены энтов и тут не отставали, все ворожили своими мелодичными певучими голосами, все спрашивали – куда, да и зачем мчаться они, предлагали остаться, поспать у них хоть недолго, обещали, что смогут помочь в беде. Нет-нет – не слушали их братья – и не то, чтобы они не понимали смысла этих искренних слов – нет – они отталкивали всякую стороннюю помощь, им отвратительно было все – им мучительно было существование, и они, уже истерзанные до какого-то предельного, немыслимого состояния – жаждали только рассуждать – они и сами не заметили, как изжигающий гнев их на ворона, постепенно заполнил тьмою их глаза, и теперь единственное, что видели они, было нагроможденье жутких, призрачных теней – тот самый хаос, из которого совсем недавно и с таким трудом удалось им вырваться. Вот осталась позади река, и вновь бежали они среди чудеснейших сцеплений ветвей, среди прекрасных, глубоких, сияющих внутренним светом теней – словно вихри огненные ворвались они в этот мир спокойствия, который был таковым и за долго до их появления на свет… Если же, все-таки, отвлечься от их чувствий, и беспристрастным взглядом окинуть их бег сверху, то сразу станет видно, что бежали они от восточных предгорий Серых гор, где-то в сотне вест южнее Холмищ, и бежали они прямо на юго-восток, так что, если бы проложить прямую линию по этому пути, то она непременно вывела бы в Мордор – землю, в те времена мало кому известную – бесприютное плато, окруженное Пепельными горами – поговаривали, что там, в растрескавшихся каменных толщах поселились древние злые духи, сбежавшие из разрушенного Ангбарда, а то и Утомну. Говорили, что где-то там лежит таинственное море Нурнон все наполненное призрачными туманами, которые полнились образами столь жуткими, столь, в тоже время, близкими каждому сердцу, что видевшие их или навсегда оставались на тех берег безумцами, или же, попросту бросались в его бездонные глубины… Но при всем том, о Мордоре почти ничего не было известно – ни эльфы, ни гномы не хаживали туда, и, по большей части, земля эта оставалась большим темным пятном на всех картах того времени… тем не менее, именно туда несла их страсть.