Текст книги "Последняя поэма"
Автор книги: Дмитрий Щербинин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 39 страниц)
– Нет, нет – не бейте меня!.. Я вовсе не хочу вам зла, я просто не понимаю… Нет – уже понимаю, что это за место!..
И вот этот жуткий, увитый змеями лик приблизился, и рокочущий голос, растягивая слова, вопрошал:
– Что же это за место?! Как я сюда попал?! Где наши?! Где враги?! Ты кто?!
– Подождите, подождите! – вытянул к занесенному орудию руку Робин. – …Не бейте! Поглядите, сколько вокруг убийств творится…
А они находились возле некоего черного храма, стены которого были живыми, напрягались могучими мускулами, тянулись извивающимися темными отростками – возле этого храма перемешивались черные шары, и еще истекающие кровью, вопящие клубы мускул. Невольно взгляд Робина метнулся дальше и он увидел исполинское сооружение – дворец не менее версты в высоту и верст пять шириною – эта махина поднималась снизу, и на значительном отдалении – однако, и на таком расстоянии видны были бессчетные фигурки это строение облепившие, падающие, убивающие друг друга – несмотря на то, что все происходило под водой, ярко-голубые языки пламени охватывали значительную часть постройки, так же и густые клубы дыма вздымались вверх.
Это же строение увидел и этот покрытый змеями, оттолкнул Робина в сторону, и, раздув грудь колесом, возопил, примешивая свой вопль к мириадам иных: "Аррадар!!!" – он в нетерпении замахнулся, и несколько раз стремительно рассек воду своим орудием. Затем, перепрыгивая разом через несколько ступеней, устремился к исполинскому строению. И вновь Робин попытался угнаться за ним, однако на этот раз было тяжелее – от удара от ступени кружилась голова, да и вообще – чувствовал он себя гораздо хуже нежели вначале. Он устал: он жаждал увидеть Веронику, и вновь приходилось бороться – и вновь эта боль, этот нескончаемый, никак не проходящий, все терзающий его хаос. Он, все-таки, смог нагнать это существо с шилом, и вновь перехватил его за руку, и вновь резко развернул его к себе. Теперь он уже не боялся удара – но, пребывая в таком мучительном состоянии, выкрикивал:
– Разве не понимаете еще, что это за место такое жуткое?!.. Это ж все вы, воины погибшие, сюда попадаете: не ведаете вы любви, но только врагов жажде убить… И вот – вот вам за это наказанье!.. Мучайтесь, терзайтесь… Рвите, рвите друг друга!.. Скажи, зачем, зачем тебе туда бежать – пожалуйста, остановись, выслушай меня…
– Аррадар! Аррадар! – без всякой тени разума выкрикнул еще раз этот человек, и из всех сил оттолкнул Робина – бросился к тому исполинскому сооружению.
На этот раз Робин слетел с лестницы, и оказался в темном лесу. Сразу же сжал его совершенно нестерпимый, гудящий холод. Но не было ветра, вообще ничто не шевелилось среди ослепительно черных стволов. Густые ветви переплетались над головой, скрывали небо, зловещий мертвенный сумрак давил на плечи, хотел повалить на покрытый ледовой коркой, выгибающийся змеевидными корнями древний снег. В голове забилось: "Надо скорее выбраться на лестницу, бежать вверх, иначе…" – он пристально озирался, да тут и замер, и тут же позабыл о лестнице – и это место показалось ему самым блаженном во всем мироздании, и даже холод показался теперь совсем незначимым, незаметным: он увидел слабый проблеск света, но уже знал, что – это Вероника идет. Он не смел кричать, не смел делать каких-либо резких движений – он боялся, что может разрушить это прекрасное и хрупкое виденье. Он пошел навстречу этому свету – шел быстро, и ужасался тому скрипу, который издавал обледенелый снег: "Только бы теперь ничто не помешало! Да неужто же вновь ее увижу?! Впервые за столько лет. Да неужто же…"
Свет был уже совсем близко, стройными, ласковыми колоннами исходил из-за стволов, еще один рывок и… Он оказался в этом свете, он, не смея взглянуть в ее лик, но чувствуя, что она негасимой свечой сияет над ним, зашептал признания в любви, строки из стихов, и все плача… Но вот совсем сбился, и прошептал:
– Да что же я… Да зачем же все это… К чему все эти слова, когда ты итак все понимаешь… Ах, да разве же можно это выразить словами?!..
– Да я знала. Я ждала… – голос такой легкий, словно из света сотканный, обвивающий, в радостном творческом стремлении возносящий ввысь…
Но этот же самый голос, да и возгласы Робина слышал и Альфонсо. Да – он скатившийся на дно оврага, и заснувший среди теплых цветов и трав, перенесся в этот безжизненный, леденящий лес. Он оказался здесь много раньше Робина, но совсем не заметил леденящего холода – он с воем, не чувствуя ни ног, ни тела, но как и всегда поглощенный душевным страданием, долго и из всех сил бежал среди стволов – однако, все это было настолько однообразно, что ему вскоре стало чудится, будто он бегает по кругу, и без конца возвращается на прежнее место. Он завыл волком, но не замедлил свой бег – понимая, что, ежели он остановится, то это будет поражением, что он, все-таки, погрузится во мрак забвения. И он вновь, и вновь выкрикивал имя Нэдии, и уж казалось ему, будто она единственная во всем мироздании есть свет, а все остальное – мрак да холод…
И вот он увидел этот льющийся между стволов свет, услышал даже и шепот милый, и стремительными прыжками, взвыв радостно, метнулся к ней. И какая же боль взметнулась в его титанической и истерзанной душе, когда услышал он голос этого неведомого ему соперника. С какой же силой хлынула у него из носа кровь, когда он услышал Ее (а он и не сомневался на мгновенье, что это Нэдия) – ласковый ответ. Вена выходящая из под виска и протягивающаяся через лоб, в иное время едва приметная, теперь забилась, разбухла, от напряжения нестерпимого потемнела, и, казалось, стоило до нее дотронуться, и она бы разорвалась, залила бы его лицо кровью. Но он стоял из всех сил вцепившись в какой-то ствол, и все слушал… слушал… слушал – чувствовал муку смертную, и, в тоже время, боялся пропустить хоть одно слово.
Но вот, когда вновь раздался рыдающий, исступленный в неземном блаженстве голос Робина, в упоении вновь и вновь повторяющий свое признание в любви, Альфонсо больше не смог сдерживаться. Он тут же метнулся в этот свет, увидел согбенную, дрожащую фигуру, и даже не понимая, что – это брат его Робин, налетел на него, тут же не разбирая, куда бьет обрушил несколько сильных ударов, да и захрипел: "Прочь!.. Прочь я тебе приказываю!.. Не смей – слышишь ты – не смей приближаться к ней!" – они вдвоем уже выпали из света, но и отсветов его было достаточно, чтобы видеть разбитые в кровь лик Робина, и перекошенного, напряженного, изрезанного паутиной морщин Альфонсо. Однако они двадцать лет бок о бок прожившие в Эрегионе, теперь не узнали друг друга, и каждый представлялся иному отвратительным чудищем, похитителем счастья, разрушителем всего мира.
И первым порывом Робина было, конечно, бросится на Альфонсо, попытаться прорваться к Вероник – он и бросился, но его перехватили могучие темные длани Альфонсо и сильным толчком отбросили назад, да так, что Робин спиною ударился о черный ствол, едва не лишился сознания. Покачиваясь, поднялся он, одноглазый, и почудилось ему, что за яростным ревом этого темного чудища, зовет его нежный голос. А Альфонсо надвигался на него, и выдыхал: "Прочь! Прочь ты, мерзкая тварь! Да сколько же вас, мерзких гадов, которые все счастье хотят отнять, которым любовь наша нестерпима!.. Я люблю, люблю ее – слышишь ты?! Слышите вы все?!.. Все эти годы любил и теперь любить не перестану, и не откажусь от нее! Люблю, люблю ее! Убирайся же прочь, или в клочья тебя раздеру!"
И тогда Робин повернулся, и, оставляя на снегу темные кровяные капли, что было у него сил, побежал прочь. Не от страха, конечно, он побежал: что могла значить смерть или любые увечья, против его чувства к Веронике? Но побежал он от того, что понял, что этот некто безмерно и долго, и еще дольше и сильнее, нежели он страдает от любви к Ней – и он понимал его чувства: разве же можно было не любить Ее; так же он понимал, что этот неведомый страдалец не позволит, чтобы он, Робин, находился поблизости. И бежал он с таким отчаяньем, потому что знал, что надолго не хватит этой жертвенности, что он захочет вернуться, и, быть может, бороться с этим соперником. Да – в какое-то мгновенье он едва не бросился на Альфонсо, едва в шею ему не вцепился, но в то же мгновенье вспомнилась лестница, эти толпы бесчисленные вокруг этой лестницы друг друга терзающие, расплывающиеся; вспомнился и темный хаос, в котором в светоносное облако обратилось Вероника – понял, что все эта злоба бесконечная, и эти новые его чувствия – все это есть одно и тоже, что, ежели бы он бросился на это «соперника» – так и стал бы безвольной среди яростных порывов мечущейся частичкой хаоса. И он бежал, надеясь, что, когда он обессилит и повалится, не будет уже видно проблесков света, и он даже если не сможет совладать с жаждой своей – не найдет обратной дороги.
Как только Робин бросился бежать, Альфонсо прыгнул обратно в свет, и тут же чувства его переметнулись от злобы кипучей, к нежности. Он, так же как и Робин до него, пал перед этим светоносным столпом на колени, и голову свою седую склонил, так же как и Робин он зарыдал и стал шептать и выкрикивать, и стонать признания в любви, только вот повторял он имя не Вероники, а Нэдии. А она не перебивала его, но, казалось, внимательно слушала. Когда же он сбился, и, все рыдая, стал выжидать, какими святыми, сокровенными словами она его одарит. А эта «Нэдия» шептала нежным голосом то, что он хотел услышать. Шептала, что, они теперь всегда будут вместе… Да много, много чего она еще ему тогда шептала. А вот Альфонсо испытывал не радость, которую он так долго, с такой надеждой выжидал, но раскаяние, угрызенья все большие. Почему то вспомнилось ему, как еще совсем недавно мчался он через этот лес, среди стволов, как скрипел под его ногами снежно-ледовый пласт, как часто спотыкался он, падал, как было ему больно. Вспоминался ему теперь так же и тот некто, кого он прогнал – и представлял Альфонсо, как этот некто бежит теперь среди стволов, и тоже ведь на каждом шагу спотыкается, падает, выкрикивает что-то с мукой, с надрывом, замерзает. И ему жутко совестно стало за то, что он так вот изгнал его, лишил счастья. И он уже совершенно не слышал, что такое говорит эта «Нэдия» – он еще ниже склонил свою голову, и зашептал:
– Ты прости, прости меня пожалуйста!.. Я уж знаю, что страшное совершил, но все равно – прости меня, пожалуйста!.. Я много раз клялся, что в ад уйду… И вот опять – опять я кого-то несчастным сделал…
Эта «Нэдия» продолжала говорить что-то нежное, но Альфонсо ее не слышал – раскаленная кровь кипела в его голове, и он уж уверил себя, что непременно должен вернуть того изгнанного, а самому бежать прочь от этого незаслуженного счастья. Он прохрипел какие-то страшные проклятья на свою голову, и бросился было бежать, да остановил его ее нежный возглас – о, как страстно, как тоскливо этот возглас прозвучал! Она молила, чтобы он не уходил, и так уж нестерпима была эта мука, что Альфонсо зажал уши, и скрежеща зубами, бросился прочь. Да – эта была еще непереносимая, титаническая мука из той бесконечной череды мук, которые сковывали всю его жизнь…
Робин повалился таки на этот жесткий снег, ударился головой о корень – он надеялся, что наступит теперь забытье, и он даже молил страстно: "Быстрее же – быстрее же приходи, тьма, или не выдержу – назад брошусь! Ну же, тьма – твой я уже давно! Поглоти же меня!" – но только болью отзывалось отмороженное тело. И вот он услышал стремительно приближающийся скрип, чье-то прерывистое, глубокое дыханье; застонал, перевернулся, и увидел, что та темная фигура «соперник», от которого он с такой страстью пытался убежать, возвышается теперь над ним. Он отмахнулся от него ослабевшей рукой, как от дурного виденья, прохрипел:
– Иди… иди к своему счастью… Мне тяжело, не мучь меня так!.. Я, ради Любви, тебе пожертвовал!.. Иди, и будьте счастливы… Но зачем же еще более меня мучить?!.. Оставьте, оставьте – дайте я умру спокойно, замерзну…
Альфонсо еще не узнал Робина, но уже почувствовал, что – это близкий ему человек, и от этого только возросло в нем нежное, братское чувство, а еще отвращение к самому себе – и вновь, и вновь казнил он себя, что прежде не исполнил клятвы, не оставил этого болезненного существования, не ушел в преисподнею. Он вглядывался в Робина, и, все еще не узнавая его, спрашивал:
– Ты любишь ЕЕ?
– О, да. – тихим, но страстным голосом прозвучал ответ. – Все эти годы любил, потому что ЕЕ невозможно не любить… Не надо – не надо меня так терзать!.. Я ведь пытался найти забвенье, а теперь, этим вопросом… – он не договорил, задышал тяжело.
Альфонсо темной глыбой повалился рядом с ним на колени, и опустил свой морщинистый лик – тени так на нем лежали, что Робин тоже не мог его узнать.
– Хорошо, хорошо, что ты ЕЕ любишь… – шептал, глотая слезы, Альфонсо. – …Ты сможешь ли меня простить?!.. Нет – не говори, не говори – я не достоин твоего прощенья, и не хочу отнимать времени. Беги же скорее к Ней, пусть ЕЕ теплый свет согреет тебя. Ах, люби ЕЕ так, как Она достойна – всю душу Ей отдавай, пылай пред Нею. Да что я, впрочем, говорю?.. Я же чувствую, что ты именно так ЕЕ и любишь… Беги же скорее, а потом вместе уйдите от этого леса, идите далеко-далеко прочь, чтобы, ежели вновь найдет на меня безумие, и откажусь я от своей клятвы, чтобы не смог вас найти, чтобы умер в отчаянье. Да что же ты все лежишь, что дрожишь ты?! Я отдаю тебе жизнь, счастье – все, все я тебе отдаю; и прости, прости меня, что как вор отнял это у тебя… Ах, да не надо прощенья! Не достоин я!.. Ну, беги же!.. Скорее! Я тут теперь лежать буду…
И он подхватил Робина за руку, сам вскочил на ноги, и его вздернул, затем повалился на то место, где замерзал перед этим Робин. Он лежал уткнувшись лицом в ледяной панцирь, а дрожащие пальцы его судорожно вжимались в снег – слышен был скрежет зубов, вся его массивная фигура, вздымалась и опадала от частого дыханья, захлебывающегося в рыданьях. Ну а Робин сделал несколько шагов в ту сторону, откуда слабо долетал ласковый свет (не смог он, все-таки, от этого света убежать!) – и вцепился он в кору одного из деревьев, и до боли, до скрежета в костях вжался в этот ствол, и зашептал, постепенно переходя на крик:
– Ну, уж нет, нет! Бред это все – бред! – он сжал голову, и повалился на колени. – И так, ведь, сколько нас боли окружает, а тут, ежели тебя оставлю – еще боли прибавиться! Нет – это не правильно, рядом с Ней никто не может быть несчастным. Я помню тот дивный сон – мы были в стране детства, там никто даже и не подумал о «соперниках» – какой это все бред! Никто не должен жертвовать, замерзать – все должны любить, и быть любимыми. Вот сейчас мы побежим к Ней. Мы падем пред Нею на колени, и не будет больше боли…
И он на неверных, дрожащих ногах, сделал было шаг к Альфонсо, но тут увидел, как судорожно тот трясется, какой мучительный, тяжелый стон из него вырывается – и понял, что тот слушает, и каждое его слово, как удар кнута для этого страдальца – даже и дотронуться до него было страшно – до такой степени он был напряжен. Вот раздался его сдавленный стон:
– Беги же скорее! Потом – бегите вместе; бегите, сколько хватит у вас сил! Ну, что же ты?!.. Нет у меня больше сил – сейчас вот брошусь, раздеру тебя в клочья!..
– Мы должны перебороть это, потому что… хаос сейчас внутри нас! Мы мечемся, мы умираем, единственное, что может спасти нас – это Ее святая Любовь. Можешь разрывать меня, но один я не побегу. Дай же мне свою руку. Скорее. Скорее же.
Он протянул руку, а Альфонсо стремительно обернулся, и сжал и дернул с такой силой, что Робин едва не лишился руки. И пылали в этом ледяном мраке три ока – самые разные чувства стремительно перемешивались, изжигали одно другое, и только одного чувства – спокойствия, не было в этих очах. Вот Альфонсо вскочил, и, не выпуская руки Робина, бросился к этому свету, вот резко остановился, и застонал:
– Нет! Ты колдун! Да – ты ворон! Ты искушаешь, чтобы я вновь остался в живых и зло сеял!..
И тогда Робин наконец узнал Альфонсо, и, радостно вскрикнув, хотел обнять его за плечи, в щеку поцеловать – но Альфонсо, ослепленный своим гневом, все еще полагал, что – это ворон, нанес сильный удар в грудь, от которого Робин закашлялся, и повалился не в силах подняться. Но вновь уже чувства изменились в Альфонсо, он уже уверился, что никакой это не ворон, но просто очередная жертва порывов его. И вновь, сам себя проклиная, пал он на колени перед Робиным, и взмолился, чтобы он его скорее оставил его, и бежал "к свету". Робину тяжело было что-либо ответить – он схватился за грудь, закашлялся, протянул к Альфонсо руку, и тот помог ему подняться.
– Ничего, ничего… – прошептал чуть слышно Робин. – Сейчас вот оправлюсь немного, и вместе побежим. Пожалуйста пойми, что не надо никакой жертвы, что любовь это свет, это радость…
– Да только не для меня!.. Проклят я!.. Проклят!.. – взвыл Альфонсо и тут тоже узнал Робина.
Теперь уж они обнялись, и тут же, держась за руки, со всех сил бросились к блаженному сиянию. Правда, бежать им довелось совсем немного – они только почувствовали счастье, как виденье разрушилось.
* * *
Альфонсо очнулся в том самом овраге, в который и упал он ночью. Вокруг него было множество вывороченных им цветов, и сидела, опустив голову Аргония. Когда Альфонсо открыл глаза, из-за кромки оврага выглянуло солнце (а время уже, видно, близилось к полудню) – и наполнило там все, даже и мертвые цветы яркими, живыми цветами. Зазолотились, подобно морским волнам, волосы Аргонии, и сама она, в это мгновенье вскинула голова, и встретилась с пылающими, влюбленными глазами Альфонсо – только одно слово вымолвила тихим, нежным голосом:
– Ну, вот и очнулся…
А Альфонсо все еще пребывал в том восторженном состоянии, которое нахлынуло на него в последние мгновения, когда он бежал за руку с Робиным, навстречу со все большей силой разгорающемуся сиянию. Он страстно пытался удержать это светлое чувство, пытался отогнать волнами накатывающуюся, привычную боль, и шептал:
– Да я Вас смогу полюбить…
– Правда! – выдохнула Аргония
Тут прекрасный ее юный, святой лик, в одно мгновенье сильно побледнел, а в следующее – уже зарделся сильным, словно заря восходящая, чистым багрянцем – она хотела что-то сказать, да не смогла от волнения. Ее губы задрожали, и вот она, видно и не отдавая себе отчет, что делает, поймала легкими своими ладошками могучую руку Альфонсо, и поднесла, к этим дрожащим губам, и поцеловала – Альфонсо даже вздрогнул – такие эти губы оказались горячие, трепетные. Он сам, чувствуя неясное, но очень сильное волнение, едва смог справится с новым вихрящимся чувством, и зашептал:
– Да – но Вы должны понять, что я Вас полюблю, как сестру – иная любовь немыслима, иная любовь только новую муку принесет…
И тут, как раскаленным копьем ударило ему в голову воспоминание о собственных клятвах, о преисподней, что он говорит сейчас то, что никакого права говорить и не имеет. Он побагровел, и вновь на виске его запульсировала, готовая разорваться вена, и вновь носом у него пошла кровь, но он, все-таки, жаждя вернуться к нормальному, доброму чувству, напряг титаническую свою волю, смог выдрать это копье, и хрипловатым, дрожащим голосом выговаривал:
– …Вы должны понять – я никогда не смогу любить ни Вас, ни кого-либо иного, как то иначе, нежели такой вот – братской любовью. Та святая любовь – любовь к Нэдии – она всегда в моем сердце… Поймите же, поймите это – и будьте счастливы; пожалуйста, молю вас об этом – будьте мне, как сестра…
Аргония побледнела еще сильнее – цвет ее лица стал мертвенным; дрожащие губы, которыми она все целовала его ладонь, неожиданно похолодели. Зато слезы, которые скатывались по ее щекам – обжигали руки Альфонсо; в одно мгновенье казалось, что она падет в обморок, но это мгновенье прошло, и вдруг лик ее стал решительным – даже какие-то каменные черты проступили в этом лике; она приблизила этот твердый, но все равно прекрасный, окруженный золотисто-солнечной аурой лик к Альфонсо, и зашептала:
– Никогда – слышишь, никогда я не стану любить тебя, как сестра, и никогда не откажусь…
– Довольно! – вскрикнул Альфонсо.
Ему опять приходилось бороться с подступающим отчаяньем. Вот он вскочил на ноги, и вцепившись в руку Аргонии, стал взбираться по склону. Вот он выбрался на гребень, увидел белеющей дворец Келебримбера, и… почувствовал, что он уже стар; и, хотя тело его еще оставалось могучим, богатырским телом, он ясно чувствовал, что нет уже в этом теле прежних, молодецких неистощимых сил; что пройдет еще немного лет (а они то, как и все предыдущие в одно мгновенье промелькнут) – и он уже не сможет так вот взбегать по склону – и вот вновь как раскаленных кнутом хлестнуло, да перешибло надвое: "Жизнь прогорела впустую, и то счастье, и те творенья – все то, что было бы твоим – все упущено, все в боль обратилось". И вновь голос Аргонии – трепетный, любящий его голос – она жалела его, хотела избавить от боли, а он вновь стал выкрикивать, что все это лишнее, что нужна только братская любовь. И вот, увлекая ее за собой, бросился ко дворцу Келебримбера.
Еще и раньше Альфонсо часто думал об этой братской любви, об единении всех разобщенных. Иногда находили на него такие дни, что он ходил к Цродграбам, призывал их любить эльфов, эльфам – Цродграбам. А когда ему отвечали, что и так есть любовь, он начинал горячится и утверждал, что эта любовь недостаточна, что надо стремится к тому чувствию, какое испытали они, когда Вероника в светлое облако разрослась. Он и не знал (точнее – не хотел знать), что такое же проповедует и Робин; но и тот и другой вскорости убеждались, что тщетны их старания, и вновь начинали мучаться. И вот теперь Альфонсо уверился, что он не остановится ни перед чем, лишь бы достигнуть понимания, лишь бы засияла эта братская любовь: "Быть может, это в последний раз так ярко вспыхнула кровь твоя – быть может, потом одно увядание, трясина будет. Ну уж нет – сейчас устрою последний концерт. Да будет свет!"
Он с жадностью оглядывался, жаждя увидеть хоть кого-нибудь, к кому можно было бы бросится, выложится. И он увидел довольно значительную толпу, увидел и всадников, и пеших – к толпе этой подходили все новые составляющие – и Альфонсо, радостно вскрикнул, на демона похожий, выкрикивая что-то бессвязное, бросился к этому скоплению.
* * *
Та толпа к которой бросился Альфонсо состояла и из Цродграбов, и из людей, и из эльфов. Все они обступали место чудовищного преступления – убийства. Вы помните, сколько было убито эльфов при походе к Самрулу? Тогда только плакали, тогда никого не обвиняли. В них было смиренье пред ужасами окружающего мира, и они отдали ту жуткую дань как должное, но то, что убийство произошло в их милом доме, было из ряда вон выходящее. Многие эльфийские девы плакали на груди у своих возлюбленных, а те стояли мрачные, словно бы собственную смерть увидевшие. И всех их можно было понять – Эрегион был их раем, источником всего света Вселенной, и не знали они никакого Валинора, можно даже сказать, что Эрегион был для них такой же звездой путеводной, мечтой святою, да всей жизнью, духом – тем же, что для Робина была Вероника, а для Альфонсо – Нэдия; только вот любовь эта раньше не была омрачена такими пронзительными, мучительными чувствами, и теперь то в эту святыню проникло зло – вся трава была темна от крови, неестественно изогнутое посиневшее тело, с отвратительной рваной раной, каждый чувствовал, как и свою собственную кровь. И все, конечно же, хотели, чтобы убийца был найден, и зло навек изгнано – содрогаясь от ужаса, они готовы были тут же жизнь отдать, ради этого.
И вот к этой то толпе, на конях белоснежных приближались Барахир, Келебримбер, братья, а на пони – Фалко и Хэм. И здесь не обошлось без мучений. Терзался Вэллиат. Его лик имел страшно блеклый, до предела напряженный вид, крупные капли пота появлялись на нем, стекали по щекам. Так же взмокла и его легкая, светлых тонов одежда. Ворот был расстегнут и виднелось ослепительно черное, так сильно разросшееся родимое пятно у него на шее – представлялось, будто он весь изнутри наполнен этой тьмою, и только тонкой оболочкой кожей, разорванной в одном месте, обтянут. И вот, что он рассказывал надрывным, стремительным голосом:
* * *
"Теперь то припоминаю, теперь то ясно припоминаю, что в последнюю ночь со мною сталось! Ведь опять пришел этот… Я не знаю, кто он – этот черный человек. Да, да – весь в черным, и под капюшоном одна только тьма клубится. Как и всегда стоял он, недвижимый, в темном углу, да на меня то все смотрел. У меня же, знаете, даже и строки такие есть:
– Что ж, вновь придешь, о недруг темный,
Вновь ночь мучений, злобы, мглы;
Твой образ мрачный и огромный,
Наполнит темные углы.
И вновь терзать стенаньем будешь,
Забвеньем вечным ужасать,
Вновь до утра со мной пробудешь,
И до утра не дашь мне спать.
И вновь я в темное забвенье,
Со стоном долгим погружусь,
И безысходное моленье,
И прорычу, и разорвусь.
И вновь, пойму – один я в мире,
И вновь с ума с тобой сойду,
И в безысходной, мрачной силе,
Пройду чрез пыток череду.
Эй ты, стоящий в изголовье,
Плывущий в сумрачном углу:
Где дум былых моих раздолье?
И жив я буду по утру?!..
Так вот: понимаете ведь, что не зря я это сложил – каждую ночь он ко мне приходил, и уж столько лет! Я же каждую ночь думал, что разума лишусь, что никак, никак не смогу до утра дожить, а уж если будет мне даровано такое, ежели вновь свет смогу увидеть, так непременно что-нибудь изменю, чтобы только вновь такой кошмар не повторялся. Но в муках дотягивал я до нового утра, а уж при свете дня, мне ночное таким несбыточным кошмаром казалось, что и не думал бороться, думал спокойно следующая ночь пройдет – но вновь и вновь повторялась эта мука. Так вот: вчера уж слишком невыносимым мученье это сделалось; и все-то он меня терзал, и все то в этот мрак безысходный кидал, а потом и спрашивал: «Чувствуешь ли, как смерть твоя близка?» – а тут и впрямь, словно бы ледяной дланью мне кто-то сердце сжимал – сердце то не бьется; чувствую, что и сил больше нет – и так то больно, и так то жутко! Ведь один я, да этот ужас, и мрак – мрак бесконечный! Ох, да и вспоминать об этом теперь не могу – только вспомню. Вот видите, видите, какая дрожь меня пробивает: понимаете, как на сердце больно!.. Одно воспоминанье – это уж пытка! Говорить то – говорить тяжело! Нет, нет – вы меня остановить хотите, так не надо меня останавливать – уж дайте досказать, я до конца эту муку вытерплю!.. Итак, кричал он мне: «Хочешь ли навсегда в одиночестве остаться, во мраке этом? Ты, ведь, первым среди братьев умереть должен, на тебе ведь метка тьмы – вот и умрешь, сегодня, сейчас…» – и, ведь, чувствую я, что правду он говорит, что, действительно – не вырваться мне из этого мрака. И тогда я как закричу – ведь в полный голос хотел завопить, да как в трясине – ни единого звука не издал:
– Выпусти меня! Дай только вновь свет увидеть! На все готов…
Да я уж и не помню, всего того, что в том мраке выкрикивал, но клялся много – это точно. А оно и говорит мне – хочешь вновь в живых оказаться, так испей крови – можешь эльфийской, а можешь и еще чьей, только бы такое создание было, у которого и разум и душа.
Вот распалась, оставила меня тьма – оказался я в своей комнатушке… Ах, да нет – не хотел я вас обижать, Келебримбер-владыка, конечно; не комнатушка, конечно покои просторные, да благоуханные, да шелестом парка наполненные – только вот мне и душно и тесно среди тех стен сделалось – совершенно даже невыносимо стало!.. Подбежал я к окну, задышал часто-часто – и все не мог надышаться, ведь во мраке том мне какая-то ледяная жижа легкие заполняло. Но не было мне покоя, государь, понимаете ли – ни мгновенья покоя мне не было! Так то давил этот ужас – так то чувствовал я, что никак мне от этой муки не избавиться, что будет она и в следующий ночь продолжаться, что волком завыл, и только удивляюсь, как на тот мой вой никто не прибежал… А дальнейшую то жуть почти и не помню. Но вот, кажется, бросился я из этого окна, да потом по парку несся – но, знаете, воспоминанье такое – будто мелькают кругом древесные, темные стволы, а большего то, как ни старайся – не в силах припомнить… Но вот сейчас, как сказали об этом убитом, так и припоминаю – вот ужас то весь, и как голову то давит! – припоминаю, что, вроде, набросились появилась передо мною какая-то фигура – тощая такая (да, впрочем, ничего точно не могу вспомнить – все то размыто, все то болью сдавлено!), и как появилась эта фигура, так вновь этот голос во мне поднялся, и вновь повелел – чтобы бросился, чтобы горло разгрыз!.. О-о-ох!.. Вот сейчас рассказываю, и все ясно вспоминается: даже и не приказывал мне ничего этот голос, но просто порыв мгновенный был – просто ужас перед забытьем вековечным. Не смог я сдержаться – убийца, убийца! В горло я ему вцепился, все горло разодрал, и вот теперь вспоминаю, как мне рот эта кровушка горячая наполняла, как я ее глотал, глотал… Да что же я это такое говорю?!.. Да неужто же я убийца?! Да нет же – нет – уже отказываюсь от этих слов… Хотя убивал, убивал, убивал – не выдержал я этого искушения!.. Ну что же вы со мной за это сделаете?!.. В темницу навек посадите – ну и сажайте, только не казните, вы, ведь, даже и не представляете, как страшна мне смерть… Ох, да что же это за боль такая – помогите мне, в глазах все меркнет – будто мир весь выцветает!.."
* * *
И трудно было поверить, что иступленная эта речь звучит среди спокойствия природы, среди благоуханных, плавно шепчущих полей, под ясными лазурными небесами, в выси которых легкие и величественные, плыли белоснежно-клубистые, окруженные золотыми, трепетными каемками, облака. И под этим раздольным куполом, словно служители храма природы, пели свою печальную, но такую тихую, ласковую песнь жаворонки. Время от времени дул ветерок, и, казалось, что солнечный свет в этом ветре уплотнялся, и в нежные поцелуи обращался. Где-то поблизости, среди трав журчал ручеек… А Вэллиат надрывался, да и всем находящимся рядом с ним было мучительно больно, и даже мудрый, и проницательный государь Келебримбер не мог понять – действительно ли несчастный совершил в эту ночь убийство, или же – это только привиделось ему. И он говорил:
– А смерти ты не бойся. Пока ты здесь мы не дадим злу забрать тебя. Жалко только, что ты о своих мученьях не рассказывал прежде…
– Да как же я мог?! – со все тем же надрывом, выкрикнул Вэллиат. – Ведь это самым сокровенным было! Меня бы осудили!..