Текст книги "Последняя поэма"
Автор книги: Дмитрий Щербинин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 39 страниц)
Девочка подняла голову вверх, к бордовеющей, клубящейся, неустанно сыплющей молниями туче, и тогда, у грани тех уступов, промелькнула драконья плоть, но он не снижался, хотя ему очень хотелось пожечь своим пламенем. Нет – он все парил на той недосягаемой высоте – исполнял повеление своего хозяина.
– Ах, как многое сейчас решается! – со слезами воскликнул Маэглин. – Ведь в этих кольцах все страдания заключены. Вся эта круговерть, в которую и я случайно попал. Ведь дракон то может их испепелить?.. Ты сказала, что знаешь, как дракона позвать…
– Да нет же – мне никогда драконов не доводилось вызывать. Мне сердце просто подсказало, что я сюда должна была бежать, потому что ничего иного и не оставалось… А, как его позвать… Мне так страшно! Маменька, папенька, – где же вы?!..
– Я тебя вынесу! Мы найдем коней, и ускачем к самому морю, а там, я знаю, есть эльфы, которые могут эти кольца уничтожить. Бежим же!
Он подхватил ее на руки, и бросился бежать прочь от дворца, она же закрыла лицо ручками, и зашептала:
– Маменька, папенька…
– Детство, детство мое, златодневное,
В серебряной росе молодые луга,
После грома, дождя – в небе радуг-дуга,
И коней молодых, белоснежных краса,
И пред звездным дождем, от зари полоса…
Детство, детство мое, легкокрылое,
Как вернуть мне тебя, сердцу милое?..
Как найти те дубравы, не знаю,
И о росах я только мечтаю,
Хоть горят все такие же звезды,
Я все счастье во тьме уже раздал…
Странно, но я не берусь заявить, кто это сказал – девочка, или Маэглин. Впрочем, и тому и ей, и ему показалось, что – это вырвалось из самой глубины их сердец, ну а этого уж было достаточно. Вот навстречу им вылетел еще один орчище, тоже ятаганом замахнулся, и тоже с воем отпрыгнул, как только увидел кубок.
– А ты чувствуешь?! – воскликнула громко девочка. – Чувствуешь ли, как Им там плохо приходится?!.. Ох, как тяжко им сейчас…
И Маэглин, несмотря на то, что и с ним происходило нечто очень важное, чувствовал, ибо уж связан был с ними – да – он ясно чувствовал, как же мучительно им, он чувствовал, что и его судьба решается там, в кузнице. А девочка, плача, шептала ему:
– Мне кажется, мы теперь должны петь. Ты, ведь, чувствуешь, что – это из самого сердца рвется!.. И сейчас очень важна любая поддержка – даже и наша…
Опять-таки, повторюсь, я не знаю, почему их судьба так взволновала сердце маленькой девочки, которая вообще-то, только поиском своих родителей должна была заниматься… Наверное, и над ней тяготил рок, и ей двигали некие силы; она запела, и ее голос подхватил Маэглин:
– Слышишь, ветер над далекою дорогой,
Кружит листья, и бросает, и поет:
"Ах, далеко, ах далеко, ах далеко,
Нынче рок меня отсюда унесет…
В далекое-далеко, вместе с летом золотистым унесет".
Слышишь, ласточка промчалася над крышей,
И сказала на прощанье для нас:
"Там, где ты меня уж не услышишь,
Ветер осени возьмет меня сейчас.
В далекое-далеко, ветер осени возьмет меня сейчас".
Слышишь, скрипнула холодная калитка,
Замер нежный и последний поцелуй:
"Волосы золотые бликом слитка,
Ветер, ветер на прощание раздуй,
На прощанье власы златом раздуй".
Слышишь, тихая и первая слезинка,
Пала на пол, зазвенела родником:
"Ах, сердца то вторая половинка,
Вдаль уходит под ноябрьским дождем,
В далекое-далеко, вдаль уходит под ноябрьским дождем".
В далекое-далеко, уходит счастье детства,
В далекое-далекое, и того уж не вернуть.
Ну, а в сердце: "Есть к спасению ведь средство —
Можно на дорогу памяти шагнуть".
В далекое-далеко, на дорогу памяти шагнуть.
И там, за стенами, в кузнице Келебримбера, где действительно поединок подошел к заключительной, и решительной части – это пение услышали, и оно придало им сил. Ведь, до этого они почти в совершенном мраке пребывали – метались в жару, в ослепительных вспышках, задыхались, ничего не видели, а тут, вдруг, этот голос ясный – и стали они вспоминать все те, самые мгновенья, которые им были даны судьбою… В любом случае – это продолжалось очень недолго, а потом кузница вновь стала кузницей, только вот в той стене у которой ларец Келебримбера обратился в сияющую сферу, зиял громадный, веющий мраком пролом. За этим проломом виделись очертания обширной и уродливой залы, все стены которой представляли собой ободранные клочья железной, острой плоти, а в центре вздымалось некое уродливое сооружение, напоминающее толи трон, толи сцену – на нем сидел ворон метров трех, и глядел своим непроницаемыми, черными глазами, прямо на братьев, которые некоторое время назад отстранились от стены, и стояли теперь в этом проеме, против него. Еще недавно были некие светлые воспоминанья, однако, теперь они померкли, и казались какой-то некчемной рухлядью; сами же братья вновь чувствовали себя опустошенными – это причиняло им боль, но страсти то все равно не было – была просто усталость и тоска, и жажда сна. Какая же сильная то была усталость! Ворон, который смог одержать победу, «переварить» светлую годовою печаль Келебримбера, смотрел на них безмолвно, но они уже понимали, чего он ждет от них.
Вот ворон взмахнул крыльями, и они поняли, что сами должны отобрать свои кольца, что в кольцах этих все их человеческие страсти, все порывы, что вся жизнь их в этих кольцах. И они понимали также, что, ежели останутся без колец, так и жизнь их прекратиться, и останутся они этакими безвольными обреченными на забвенье кусками плоти. И вот они, не чувствуя больше страсти, но только боль, но только отчаянье чувствуя, из всех бросились из этой залы, чтобы догнать Маэглина, чтобы отобрать у него кольца.
А Маэглин, прижимавший к груди девочку, вдруг споткнулся обо что-то, и стал падать. Еще немного прошло времени прошло, и тут уж весь воздух задрожал, замерцал ослепительными вспышками – прямо пред собою увидел Маэглин драконью морду. Это был единственный дракон, который нашел свою погибель в этом нападении. На него было направленно магическое заклятье, которое сковало его крылья, и вот он рухнул, и умирал теперь. Из полу прикрытых глаз еще изливался едва приметный блеклый свет.
Девочка тут де вырвалась из рук Маэглина, и оказалась перед его пастью, которая была слегка приоткрыта, и из которой вырывалась раскаленная струйка, с пронзительным шипенье оттекала куда-то в сторону. У пасти было нестерпимо жарко, от смрада судорога сводила тело, но, все-таки, девочка к нему вплотную, и, вытянув перед собою чашу, прокричала:
– Жги же! Давай, в последний раз в жизни! Одним то дыханьем!
Но тут уж Маэглин не мог этого допустить. Как же это – она должна была сгореть?! Какая жуть! Нет, нет – это совершенно немыслимо. Он бросился к ней, хотел подхватить ее на руки, скорее прочь нести, но она проявила неожиданный пыл, она, словно кошка вырвалась из его рук, и вот оказалась уже под самой пастью, протянула руку, и стала просовывать кубок в эту щель, из которой вырывался столь пронзительный жар. При этом закрыла глаза, и шептала очень тихо, но, тем не менее, отчетливо слышно для Маэглина:
– Так, так… я должна… я должна… Бедненькие они!..
Дракон уже действительно был на последнем издыхании, но этот слабый, нежный шепот, который и его слуха коснулся, придал немного сил некогда могучему рассекателю воздуха, – долго до этого он видел пред собою что-то расплывчатое, увлекающее его в темень; он чувствовал лишь только расслабленность в своем разбитом теле; теперь же вернулась боль, а еще был интерес – что это за удивительное явление перед смертью – эльфийская девочка сама лезет в него, или это только бред?..
А девочка стояла, протягивала ему прямо в пасть свою ручку и дракон чувствовал, что в этой ручке что-то очень важное. Он знал, что стоит ему только дохнуть – лишь совсем немного, лишь самую малость, и от этого хрупкого создания останется лишь кучка пепла. Чувство мести зашевелилось в нем – сначала он вспомнил свое пещерное жилище, укрытое среди отрогов северных гор (одно из многих-многих драконьих жилищ), скопленную там груду богатств (золота, драгоценных камней…), вспомнил и то, как какой-то неведомый эльфийский кудесник направил против него заклятье, сломил его крылья, и вот в сознании шевелилось: "Наверное, эту девчонку поджидают ее родители… и вот им, эльфам ненавистным, последний подарочек – никогда они ее не дождутся…" – сначала он даже наслаждался мыслью об этой мести, и не торопился выдыхать пламень, так как знал, что, несмотря на то, что он даже и пошевелиться не может – она все равно в его власти, даже если бросится бежать, то он дыхнет, и смертоносные клубы настигнут ее…
Но эта вспышка ненависти была последней вспышкой, и прошла она так же неожиданно как и наступила. Жизнь уходила из него, и не было больше этих страстей: "Как тихо… как же тихо все кругом… Облака плывут… Вот заря, огромная во всю бесконечность, она пылает, но какое же это спокойное горенье… лететь, лететь навстречу этому свету… Но какой же простор… Как вольно… Что?.. Кто-то зовет меня?.." – из далекого далеко донесся крик эльфийской девочки – в голосе было сильное волнение, была боль, но эти чувства были уже чужды умирающему дракону, и он зашептал, и шепот этот наполнил ее голову: "…Кто ты и зачем?.. Иди своей дорогой, или лети со мною… А что есть боль твоя?.. Боль твоя… Боль твоя… Послушай – пусть строки эти, как откровение тебе прозвучат:
– Все наши страсть жизнь диктует,
Всю боль, и радость и печаль,
И в жизни лишь душа тоскует —
Ушедшего до слез ей жаль.
Но смерть уносит боль и муки,
И счастье встреч, и свет очей,
Забудешь слово ты «разлуки»,
И станешь частью ты вселенной всей.
Забудешь злата воздыханья,
И чьи-то нежные слова,
И только снов твоих мечтанья,
В простор погрузят навсегда…
Какие же это были неожиданно нежные, спокойные слова… Они успокаивали, они погружали в сладкое, долгое-долгое, блаженное забытье. У девочки слипались глаза, а Маэглин стоял сзади на коленях, положил руку ей на плечо, и шептал:
– Пожалуйста, молю тебя о том, чтобы повернулась, чтобы пошла со мною. Доченька, пожалуйста, оставь ты это страшное место. Пойдем… ты только глазки закрой, а я уж тебя на руках понесу. Пожалуйста, доченька моя, пожалуйста… пожалуйста!.. Спи спокойно… Зачем же ты теперь так кричишь, зачем мучаешься так, доченька…
У девочки закрывались глаза, и видела она огромный, свободный, наполненный зарей простор, вспомнились блаженные, совсем еще недавние, но, вместе с тем, казалось уже и безвозвратно ушедшие дни жизни ее в Эрегионе. Она падала в это спокойствие, но вот откуда-то издалека пришел зов – голос подобный потоку чистейшего хрусталя: "Нет – ты должна еще бороться. Вспомни, как больно ИМ, и, ведь, ИМ не на кого, кроме тебя надеяться…" – хрусталь обдал ее прохладой, и вот она уже дергает эту огромную, дышащую жаром драконью губу (не видя даже, что рука ее уже вздулась раскаленными волдырями), и кричит:
– Что ж вы! Всю жизнь жгли, а теперь…
* * *
Мы оставим дракона и девочку в эти мучительные мгновенья и перенесемся совсем не на большое расстояние – всего лишь на несколько десятков метров, в один из коридоров эльфийского дворца. Это был один из тех страшных, выгоревших уже коридоров, в почерневшие стены и пол которого были впечены бесформенные тела эльфов. Стены дрожали, прорезались все новыми трещинами, откуда-то сыпались камешки, пол ходил ходуном. Орочьи вопли, звон стали, эльфийские сдержанные, подобные тонким звездным лучикам голоса, а над всем – рев всепожирающего пламени – все это вихрилось вокруг стремительно бегущих по коридору фигурок. Все они были темны, и темны больше не из-за копоти, но из-за той неустанной боли, которая все терзала их изнутри. Если бы кто увидел их со стороны, так ужаснулся бы, хотя вокруг итак было слишком много ужаса. Они двигались рывками, как двигаются тени, их контуры расплывались, словно бы они уже и не принадлежали этому миру. Временами казалось, что они слиты в единое клокочущее, воющее облако… И за этими фигурами – отчаянными рывками, выкладывая в эти рывки все силы, поспешали задыхающиеся, измученные хоббиты, и Барахир.
Вот Фалко (а с ним, значит, и Хэм) – сделал несколько отчаянных прыжков, и вот оказался уже впереди фигур, вот выставил перед собой руки, и закричал из всех сил молящим, рыдающим гласом:
– Стойте!!! Да нельзя же так! Стойте же! Стойте! Я молю вас – стойте, стойте!!!
Великая сила была в его голосе – сила любящего, который не задумываясь, готов отдать жизнь ради любимых своих, но, все же, та сила, которая влекла тех, иных, была много сильнее, и она не могла противиться ей. Они налетели на Фалко, и сшибли его с ног, и затоптали бы, если бы уже павший, он не успел схватиться за чью-то руку, и по широкому, рассекающему ее шраму поняв, что – это рука Робина, на закричал бы:
– Робин, ради Вероники – остановись!
И это святое имя подействовало на них – словно на незримую стену наткнулись они – разом остановились и кто-то, с налета, даже пал на пол:
– Нельзя же, нельзя – никак нельзя так! – проникновенным голосом вещал им Фалко, и вдруг, взвыл. – Вам то самим не страшно?! Нельзя же так больше мучиться! Нельзя! Нельзя! Нельзя!
Хоббит задыхался от гари, а больше – от душевных мук, и при этом понимал, что нельзя кричал таким вот надрывным, исступленным голосом, что – это тоже есть мрак, что надо успокоиться, и гармонию в свой дух внести. Тогда он принялся вспоминать о Холмищах – он всегда в мгновенья величайших душевных иль физических мук вспоминал о Холмищах, как иной вспоминал был о любимой, и эти воспоминанья придавали ему сил. Вот и теперь, чуть прикрыв глаза, он вспомнил спокойный свет восходящей зари, и… хотел как-то донести до них это свое чувствие, но и понимал, что словами не выразить этого восторга. Он зашептал тихо-тихо, плача:
– Не передать восторгом мне рассвета,
Спокойного сияния души,
Не передать в словах того святого света,
Который льется в голубеющей тиши.
Не передать полей просторов дальних,
И тихих грез, рождаемых в заре,
И образов, и образов бескрайних,
Рождаемых в небесной той горе.
Не передать всего того, что было,
Не передать того, что вдаль зовет,
Ах, просто, милая заря, меня ты снова пробудила,
Душа до неба ясным деревом цветет!
Слова прозвучали ясно, слова заставили всех всколыхнуться, и кто знает – быть может и удалось бы Фалко вырвать их из того темного облака, которое довлело над ними, которое все увлекало вперед да вперед… но в это время, через изодранный воздух, через расколотые стены, прорвался отчаянный крик эльфийской девочки, которая требовала, чтобы дракон испепелил и ее, и тот ларец, который, который сдерживала она в руках – и тогда Фалко и братья почувствовали одно и тоже – сильный, пронзительный протест против свершаемого. Они почувствовали, что здесь воля Валар вмешалась, и им тут же стало больно (невыносимо больно!) – от несправедливости свершаемого. Они не могли принять того, что девочка должна погибнуть – что-то мерзостное в этом было – пусть она спасет их от вечного мрака, но… они не могли принять этой жертвы – нет, нет – ни коем образом они этого не принимали…
А тут еще и ворон налетел на них – закружился, зачернил воздух крыльями, стал издавать пронзительные, надрывные вопли; и остатки того спокойствия, которое внушил им своим пением Фалко были окончательно разодраны – они вскочили, они широкими прыжками бросились дальше, и теперь уже и хоббит не пытался их остановить – сам чувствовал, что никак нельзя этой жертвы принять – ворон же кружил вокруг них, и все то с ужасающим гуденьем этот горелый воздух рассекал, и все то заходился в страшном пенье:
– Из времени пут не вырваться нам,
Дар смерти проклятым не светит,
И долгим и долгим во мраке векам,
Мой вой заунывный ответит!
Любовь? Что за слово? То призрачный сон,
И дымка, и странная бездна,
И долгий, и долгий пронзительный стон —
Во мраке любовь бесполезна!
Не вырваться вам, вы в горючей судьбе,
Не вырваться мне – я у края…
Дорога ведет к бесконечной звезде…
Нет – нет – не о том я рыдаю…
Нет, нет ничего – только стон,
Одно бесконечное небо,
Неужто для боли я только рожден,
Ах, дайте мне теплого хлеба!
Это изломанное, пронзительное стихотворение, в котором переплелись такие противоречивые чувства, которые терзали душу ворона – гнало их вперед – и только и хотелось – поскорее, поскорее добраться до этой девочки, постараться ее спасти, вырвать эти злополучные кольца, во мрак уйти – ну и пусть, ну и пусть мрак! Пусть вся борьба была напрасной, главное же, все-таки, спасти ее…
Когда они вырвались из разбитых, выжженных дверей на улицу, то ужаснулись, а государь Келебримбер, который, шатаясь в стороны в сторону поспешал за ними, издал пронзительный, затяжный вопль. То, что открылось пред ними, было столь же мало похоже на прежний, цветущих Эрегион, как и его облик – в это залитое кровью, вздутое мучительными буграми тело напоминало жуткий сон, но не прекрасного и мудрого эльфийского государя.
Все пространство, насколько его можно было видеть в обрамлении совсем низко прогнувшихся к земле, клубящихся, брызжущих ядовито-красными молниями масс – все это пространство представляло собой вздутую и расколотую безжизненную плоть, из многочисленных ран на которой исходило зловещее сиянии подземного пламени, и, казалось, сейчас вот этот пламень вырвется, одним могучим рывком расколет эту землю изнутри. И на всем этом мучительном пространстве происходило то самое противоестественное, что только может быть – происходило убийство. Все это пространство клокотало орочьими ордами, которые метались вокруг немногочисленных оазисов, где еще стояли эльфы. Эти последние защитники Эрегиона дрались с отчаяньем, и, уже изуродованные смертельными ранами, все равно продолжали наносить все новые и новые удары, и, истекая кровью, все сражались, моля Валаров лишь о том, чтобы они предали им еще хоть немного сил, ведь за их спинами стояли, рыдали жены их и дети, и в эти мгновенья, когда чувства раскалялись (не до предела – ибо нет таких пределов!) – они становились, быть может, такими же, как у Робина и Вероники… Ни один из этих оазисов еще не пал, они окружены были валами из орочьих трупов, но, все же, они были обречены… И на этом жутком плато смерти возвышалась тридцатиметровая туша дракона, которого можно было бы принять за еще один новый уродливый холм, если бы не задняя его половина, которая вся была разодрана, и из которой разлеталось белесое, пронзительное сияние. И вновь, в отчаянной круговерти завихрился возле них ворон, вновь запел:
– Не вырваться из жизни,
Из жизни колеса…
* * *
Нет – я не стану проводить этих строк, которыми внушал братьям отчаянье. Не стану. Незачем. Поверьте, мне мучительно больно писать эту небывалую по жути хронику, и особенно последнюю ее часть. Читатель, быть может, будет недоволен – зачем мол я жалуюсь… Зачем? Зачем, право?… Я должен бы писать не останавливаясь, но за окном цветет весна, за окном могучими волнами кружит торжествующее птичье пенье, в которое вплетены голоса Нэдии-маленькой, да волчонка, который стал совсем уже ручным, послушным, и, быть может, еще послужит Нэдии пока она доберется из этой глуши до ближайшего людского поселения. Опять-таки, спросят, зачем я это пишу, когда должен был бы описывать ту страшную ночь, которая сгустилась над Эрегионом, и вопила, и мучительно билась там… Но мне страшно, мне страшно одиноко в моей башни, в окружении весны! Мне страшно за Них. Ах, если бы я мог им чем-то помочь… чем же я могу им помочь? Небо, Валары – подскажите, чем же я могу им помочь?!..
* * *
Они как-то все разом, словно темное, мучительное облако оказались перед девочкой, и завопили все разом, словно свора голодных, восставших их подземелий призраков.
– Отдай нам кольца! Отдай и беги прочь – скорее, скорее беги! Беги и не останавливайся! Потому что… потому что мы горами станем, мы раздавим и тебя, и все, все здесь раздавим! Беги же скорее! Отдай кольца и беги!!!
Еще недавно там были только жар да копоть, теперь прорезался пронизывающий до костей, ледяной ветер, и, вместе с его воем, пришло еще и голодное завыванье волчьей стаи, которая, казалось, была где-то совсем поблизости. Ворон ревел где-то над их головами:
– Гори, темный ветер,
Холодный мой брат,
Средь туч темных этих,
Ты смерти лишь рад.
Ты воешь и бьешься,
И бурей ревешь,
Над миром несешься,
Ты спать не даешь.
О, ветер холодный,
Один верный друг,
В пустыне безводной
Завоешь ты вдруг.
Разрушишь ты скалы,
И мир разорвешь,
Просторы все малы —
Ты боль разожжешь.
О ветер, о ветер,
Холодный мой брат,
О ветер, о ветер —
Один ты мне рад!
Когда только раздались эти строки, скрючившийся над девочкой Маэглин сильно передернулся, и вдруг, сильным рывком подхватил ее на руки, прижал к своей груди, вскрикнул:
– Про-о-очь!!!
Девочка стала отчаянно вырываться, и несмотря на то, что Маэглин держал ее с отчаянной силой – это ей почти что удалось, ведь она была дитем эльфийского народа; но он, все же, перехватил ее за руку, и отчаянными, сильными рывками поволок прочь от дракона, даже и не осознавая того, что сжимает и дергает ее больную руку, и причиняет тем самым, нестерпимую боль. Он намеривался проскочить мимо братьев, но они, конечно, остановили его, и кто-то попытался взять кубок с перстнем, но она сжала его с такой силой, совершенно для маленькой девочки неожиданной, что невозможным представилось его высвободить. Она пела, она шептала им:
– Засните, засните, умрите сейчас,
Настанем последний и сладкий пусть час.
Пусть крылья к свободе вас всех вознесут,
Пусть души в покое извечном заснут!
Это был отчаянный голос – последняя попытка спасти их – пусть они и умрут, но только вырвутся из тех пут, которые, как чувствовала она, стягивали их.
А ледяной ветер, который прорезался тогда среди раскаленных вспышек, не умирал ни на мгновенье, но напротив – все возрастал в отчаянной, воющей мощи, и волчья стая, казалось, была уж где-то совсем, совсем близко. Вот загудело, и вспышка молнии ослепила всех их – нахлынули волны жара, которые, впрочем, тут же были унесены вновь подоспевшим ледяным ветром. Вот вернулось зрение и обнаружили они, что кубок Келебримбера смятый в бесформенный ошметок (словно бы именно в него молния попала!) – лежит под их ногами, а то, что в нем было – те десять пальцев с кольцами черными, уже там, где они и должны были быть, по начертанию зловещего рока – чернеют на их худых, изодранных, потемневших дланях – дланях истлевших, иссохшихся мумий.
Маэглин вскрикнул, когда увидел, что глаза братьев из глубин своих наливаются вороньей тьмою, попытался было что-то сказать, да уж не мог – зато девочка смогла вырваться, и, подбежав к драконы, перехватив его за раскаленную, черную губу, закричала отчаянным, сильным гласом:
– Да что ж это?!.. Сожги же! Ну же! Перед тем, как уйти в свой полет вечный, хоть еще один…
Но голос ее тонул в вое ледяного ветра, который без жалости бил и хлестал их, который прижимал ее к этим раскаленным черным губам, так что с одной стороны для нее был нестерпимый холод, а с другой жар; и она, не слыша собственного голоса, все шептала:
– Дыхни же – в самый последний раз – прости тихо-тихо дыхни! Миленький, ну что тебе стоит… И их не станет… и всей этой боли не станет… все прервется… Пожалуйста, милый…
Мрак, который клубился над ними, вдруг налился ослепительным белесым сиянием, и лопнул раскаленным копьем, которое пронзило израненное тело дракона в спину, пригвоздило его к земле, и тот слабый-слабый отголосок пламени, который полыхал до этого в его полуприкрытых очах, теперь потух окончательно, и… все-таки вырвалось последнее дыханье – совсем незначительное, оно, все-таки, обратило девочку в пылающий факел, который метеором промчался в воздухе, и веером нежных, сияющих искр вознесся вверх, прорезая клубящиеся толщи все выше и выше – к звездам. Маэглин бросился за этими искрами – в напряженном, мучительном прыжке ему даже удалось поймать одну из этих искорок, и она оказалась такой жаркой, что прожгла его ладонь до кости – он, конечно же, не почувствовал этой боли физической, но он орал и орал, он метался по земле, он ломал об эту уже изодранную, выжженную землю ногти, но воплей его не было слышно за надрывными завываньями ледяного ветра…
И, все-таки, братья отчетливо слышали каждое его слово – слышали и не придавали ему какого-либо знания. Так же, слышали они и завыванья волчьей стаи, и рев орков, и голоса эльфов – слышали и понимали каждое из того бессчетного множества слов, которое звучало тогда в воздухе – слова налетали и сталкивались, неслись безудержным, стремительным потоком – и в каждом слове было чувство – гневное, героическое, чувство боли, чувство отчаянья – и все это они воспринимали, и все это проносилось через них – и они кричали от боли, от страха перед этим, неожиданно на них нахлынувшим океаном тьмы…
И до этого окружающее было и уродливо и чуждо – теперь это только больше усилилось, теперь это было скопище уродливых теней, которые вливались в самую душу, словно пиявки, всякий свет из нее высасывали – казалось, есть только боль да мрак – этот хаос вихрящийся, и нет смысла бороться – борьба принесет только большую муку, но ничего то они не достигнут – потому что и нет ничего за пределами этого хаоса. Быть может, нечто подобное испытывал когда-то, на зареве времен Иллуватор, и он смог победить отчаянье хаоса, но ведь никто среди них не был Иллуватором, и никто не мог этому противиться – они, измученные, ослабшие – они сдались, они приняли этот хаос, и не рвались больше к свету. И где-то в этом судорожном мелькании теней гремел голос ворона:
– Теперь проявите свою мощь!!! Теперь, когда кольца наконец-то на ваших руках, смерть – этот ужаснейший из даров Иллуватора – она больше не властна над вами! В вас великая сила – так подымите же свои клинки, и идите на эти орочьи армии – освобождайте Эрегион! Ведь вы же этого хотите?! Что ж вы медлите?!! Скорее! Поспешите, чтобы освобождать!
Тогда же почувствовали они страшную боль – что-то происходило с их костями, и вот затрещали ладони – разорвались, и вот уже, сотканные из их плоти, затемнели в их руках клинки – сначала еще жаром исходили, но затем – ледяной коростой покрылись; затрещали даже от нестерпимого холода, который их продирал…
А Фалко был рядом – он понимал, что теперь вот все проиграно, а, все-таки, никак не мог с этим смириться – все пытался бороться. Вот проговорил:
– Лишь только голос уйдет – ты забудешь,
Имен, тихих слов череду,
Мой ангел, ты сердце застудишь,
Забудешь свою ты звезду…
И что же нам всем остается?…
Лишь искать, лишь молить да мечтать…
Ах песня, ах песня несется,
Нам лучше ее не создать…
Лишь только уйду, ты забудешь,
Холодной разлуки рассвет,
Во мраке со мраком колдуешь,
Ты множество-множество лет…
Далеко, за высокими травами,
За горами небес высоты,
За нехожеными, в тайнах дубравами,
Вечно светят любимой цветы!
Конечно, в словах его была пронзительная мука; конечно, он из всех сил пытался бороться, но… его слова хоть и были услышаны, не принесли им никакого света – они пребывали теперь в таком причудливом и болезненном состоянии, в каком не пребывали никогда прежде – это было состояние не постижимое для любых форм человеческой жизни – они видели там ад. И ворон раскаленным жалом рокотал над ними:
– Поднимитесь, поднимитесь – неужели можно медлить хоть мгновенье? Убейте сначала это ничтожество под ногами, потом Эрегион освободите, ну а дальше – дальше вся вселенная будет у ваших ног…
Однако, эти слова о грядущей славе, не зажгли в них прежних порывов – было только холодное отчаянье, да еще – осознание собственного бессилия – не было никаких мыслей, только тупая, ноющая боль, да еще смирение перед тем, что ждало их – перед тем, о чем одно упоминание повергло бы обычного человека в ужас…
Нет – они не убили тогда ни Фалко, ни Барахира – видно, так уж было предуготовано роком – они просто оттолкнули их в сторону, ну а сами же, заходясь страшными, надрывными воплями, бросились куда-то, куда глаза глядят. Когда, минуя несколько минут, вдруг оказалось, что смерть приобрела десять прекрасных помощников – в эти роковые мгновенья я, все-таки, оставлю их. Я уже писал об этом и не раз – что же описывать вновь бесконечные взмахи клинками, нескончаемые вопли, хруст костей, брызги орочьей крови… Все это уже было… было… И им, неуязвимым, казалось, что они рубят так уже не день, не два, но целую вечность; наносят такие вот удары – все смешалось… смешалось…
* * *
И вновь я перенесусь к себе, в весну, в башню. По прежнему за окном сияет солнце… Теперь читатель может быть даже и раздражен таким частым перескакиванием. Поверьте – я не хотел этого делать, но просто смерть моя как никогда близка и не уверен смогу ли довести начатое до конца, хватит ли сил – нет, нет – кому же передать? Нэдии ли?.. Сердце останавливается… Рука едва движется… Нэдия не сможет – как же звонко она сейчас засмеялась… Какой чудный, детский смех, какое милое пение – надобно только ухватится за него – сердце бейся же! – что же ты такое слабое? Сердце, сердце мое – бейся же… Что же она поет…
– Видишь, солнечный круг засверкает,
Ширясь бликом на гранях воды,
Так и сердце – лишь раз замечтает,
И достанет до самой звезды…
Видишь, радуга в небо восходит,
Красок сказочных в ней водопад,
До небесной вершины доводит,
Там, где милый душе звездопад.
Слышишь, ветер поет в отдаленье,
О далекой стране, о мечтах,
Это тихое, нежное пенье,
Говорит нам о мудрых богах.
Чуешь, что-то звенит и смеется,
Тихо пляшет и нежно поет —
Это жизнью извечной зовется,
Это звездочка в небо зовет!
Ах, какие же милые, наивные, воистину детские строки! Да – только детям и могут принадлежать такие вот милые стихи. Как же хорошо, как же тепло сказано! Ну, вот и возродила меня маленькая Нэдия, вот и забилось мое сердце и хорошо – значит, по крайней мере, эту то ночь попишу – оставлю в Среднеземье хоть несколько страничек.
* * *
Возвращаюсь туда, во мрак… Хотя нет – нечего описывать все то, проходящее под облаками – от этого в конце концов воротит. Я скажу, что в это самое время, высоко-высоко в небесах над гибнущим Эрегионом летел орел. Это был тот самый орел исполин с которого и началось скорбное мое повествование. И, хотя минуло сорок лет – совершенно ничего в нем не изменилось – более того – эти сорок наполненные свершениями лет мелькнули для него в одно мгновенье. Он провел эти годы в полете, исполняя волю своего мудрого господина Манвэ. Теперь над ним ровно сиял, безразличный ко всему земному бесконечный свод небес, ну а под ним клокотали тьма, зияла из глубин своих зловещими отсветами. Вот закружились вокруг него искры – светлячки и зазвенел на этой недостижимой для простых птиц высоте голос маленькой эльфийской девочки:
– Ты должен помочь им… вынеси их – в Валинор…