Текст книги "Последняя поэма"
Автор книги: Дмитрий Щербинин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 39 страниц)
Конечно, голос этот прозвучал и отвратительно, и грубо – и многим казалось, будто вернулся тот Враг, который едва не погрузил их в хаос убийства, и вновь жаждет разрушить все, вновь безумие в них вселить. По рядам понесся шепот: "Надо убрать его… Скорее… Скорее… Да как он смеет…" – и кто-то, кажется из Цродграбов, даже бросился к Вэллиату, но старец остановил его легким, словно взмах лебединого крыла, движеньем своей руки:
– Нет, нет – не надо. Этот человек страдает, и я должен помочь ему избавится от болезни. Он уверен, что прошлой ночью совершил это, страшное, но я вот знаю, что среди вас есть один, кто опровергнет эти слова. Он здесь, рядом, и он уже знает, что говорят о нем, и пусть оставит свою обычную застенчивость. Выйди же, все расскажи и ничего не бойся, Маэглин.
* * *
В этой части еще ничего не говорилось о Маэглине. Он много изменился, после метаний в хаосе, после гибели Вероники. Если раньше он страстно рвался к своей цели, к этой Новой жизни, то теперь, видя безответную любовь Аргонии (его воображаемой дочери златовласой), к иному – он никак внешне не проявлял этот своей страсти. Да, пожалуй, в первые годы еще несколько раз подходил к ней, начинал какие-то неловкие, сбивчивые беседы, но она, если и отвечала что-то – то односложно, и старалась поскорее от него уйти; или же, поглощенная своим горем, вовсе его не замечала. И как-то раз, лет за семнадцать до описываемых событий, он, подошел к ней к заготовленной речью – в которой было много слов, но мало смысла, так как он и сам не знал, чего от нее, от дочери своей хочет. Он выучил даже какие-то стихи, и, хотя не понимал их смысла, думал, что они подходят к его настроению. Торжественным голосом, и со слезами на глазах, начал он тогда эту речь, а, когда дошло до стихов, и взглянул он в лик Аргонии, и понял, что преследованиями своими – только большую ей боль причиняет – вскрикнул и бросился прочь.
С тех пор он изменился. Неведомо, какие муки переживал он, укрывшись в глубине парков, проводя где-то бессонные ночи; но не только Аргония, но и кто-либо вообще не слышал от него больше не единого слова. Он погрузился в себя, сделался отшельником, монахом. Нашел какую-то темную, сырую, сокрытую водопадом пещеру, и, порою, целыми неделями не выходил оттуда. Ни с кем не делился он своими мыслями, да и мало кто вообще его видел: если он и выбирался из своей пещеры, то ночью, шептался с травами, с деревьями – эльфов или их гостей сторонился, а один раз, года за три до этого дня, довелось ему издали увидеть Аргонию; тогда он бросился в свою пещеру, и в течении нескольких дней через напев водопада прорывались его горькие рыданья. С ним не раз пытались заговорить, однако ничего кроме стона он не издавал, и от присутствия кого-либо, он направленных на него пусть и дружелюбных и ласковых взглядов, он испытывал нестерпимые душевные мученья – и при любых словах он страшно сжимался, бледнел, и кто бы ни был с ним рядом – жаждал только одного, чтобы побыстрей заканчивалась эта пытка, чтобы оставили его, наконец, в одиночестве. И тот, кто хотел помочь ему, чувствовал это, или уходил тут же, или прилагал еще какое-нибудь последнее усилие, например – пел песню на эльфийском, или на людском. Такие песни приводили Маэглина к еще большим терзаньям – он и стонал глухо, и рыдал, и дрожал – была ли песня печальной или радостной – только новую муку она придавала страдальцу. И эльфы, видя, что все их усилия тщетны, и что лучше действительно оставить его в уединении, в последние годы уже и не заходили к нему.
Никто не знал, чем он питался. Раньше ему приносили пищу из дворца, но она всегда оставалась нетронутой. Вообще-то, в парках Эрегиона растет достаточно плодов, чтобы устраивать ежедневно какие угодно пиршества, но никто и никогда за все эти годы не видел, чтобы Маэглин что-либо ел. Если раньше он был скорее полным, и даже годы проведенные в темнице Горова не смогли подточить его природной полноты, то за эти годы он исхудал страшно, и сам мог вызвать только страх. Его плоское лицо, как то впало, и теперь отчетливо проступали жилы, какие-то бугры выпирали, и все это было застывшим, высохшим. Этот лик поражал своей болезненностью, казалось, что не природа, но темный властелин, в припадке безумия выковал из некой тверди его, и в каждую черточку вложил боль, долгое не проходящее страдание; какую-то затаенную горечь, да еще много-много чего темного. И цвет его кожи потемнел, однако – это не была темнота загара, эта была темнота тления; словно бы жизнь покинула верхние слои его плоти. На нем было какое-то причудливое, ветхое подобие одежды, все темных тонов – она свободно болталась на его высохшей плоти.
Конечно, он никогда бы не оказался в этой толпе. Встреча с одним эльфом, или с эльфийкой уже ужасала его, когда же он выполз из своей пещеры, и, таясь в травах, издали увидел это рокочущее скопленье, то испытал такую боль, что заскрежетал зубами, и уткнулся лицом в землю, не смея пошевелится (почему то ему представлялось, что, ежели он теперь пошевелится, так они, непременно, его заметят, бросятся к нему схватят, и уж не выпустят из своего ада). По правде сказать, после того как произошел в его душе перелом, и стал он затворником, для него и житье в Эрегионе стало мукой. Он даже и не понимал, что земля эта есть оазис, в сравнении с тем, что кипело, ярилось за белоснежными ее стенами – но ему хотелось бежать, куда-то "к свету", где бы к нему уже никто не подходил, где бы он никого не видел – чтобы пришел покой, чтобы никто не нарушал его скорбного, молитвенного уединения.
И теперь ему не малых трудов стоило собрать свою волю, чтобы заставить себя пошевелится, поползти назад, в укрытие, в пещеру свою обетованную. Казалось бы, что могло заставить его подняться на ноги?.. Но рядом с ним, за руку с Альфонсо пробежала, сияя златом пышных своих волос, Аргония. И она, единственное, что было не чуждо ему в этом мире, бежала к этой жуткой, рокочущей толпе!.. Она и не заметила Ее, а он, похожий на порожденье кошмарного сна, делал неверные шаги за ней, убегающей все дальше к тому ужасу. И он хотел прокричать ей что-то, остановить ее, да не вышло у него ничего, кроме мучительного, невыносимого, болезненного, но тихого стона – за все эти годы молчания язык отказался слушаться его, и было то же, что и за сорок лет до этого, когда он, еще юношей, но уже мучеником, уже предателем, разодрал голосовые связки. Вновь он был нем, и медленно шел, потом не выдержал – повалился на колени, и так и стоял среди трав, чувствовал, как по впалым его, раздутым жилами щекам прокатываются горькие слезы, видел как волосы Аргонии стали лишь маленькой искоркой золотистой, светляком на фоне той чудовищной, ревущей массы. А потом, когда он почувствовал, что вновь подступает хаос, и вновь подступает то, чего он больше всего боялся – череда убийств, он с воплем, жаждя укрыться от этого, бросился сначала к пещерке своей, но, как попал под холодную струю водопада, как освежила она его – так неожиданно развернулся он, и бросился к той толпе: "Пусть разорвет, пусть терзает, пусть вечность будет сводящая с ума боль, но, ведь, Она, доченька моя милая, там! Как же я смогу простить, ежели в укрытии останусь?! Все эти годы так к Новой жизни стремился, а Она, ведь, и есть эта Новая Жизнь – точнее последнее, что от этой Новой жизни осталось. Ах, да что же я медлил?! Что же я сразу то за нею не бросился?! Быстрее же – быстрее же несите меня ноги!" – конечно, это только в голове его пронеслось, да и то, не в виде слов, а в виде порывов страстных.
И он со стоном беспрерывным, жуткий, подбежал как раз в то время, когда несогласие между эльфами и Цродграбами достигло наивысшего предела, и вот-вот могло перейти в бойню. Он, со все тем же беспрерывным воем, высматривая ее, врезался в плотные ряды, и как раз тогда грянул свет и появился Эрмел.
Маэглин был из тех немногих, кто не испытывал благоговения перед этим светом, перед голосом музыкальным – все это казалось ему чуждым и лживым. Впрочем, он и не обращал внимания на старца; все высматривал Аргонию, и, когда увидел ее рядом с Альфонсо, едва удержался, чтобы тут же не бросится, не выхватить ее из этого «жуткого» места, а потом, когда они собрались возле воскрешенного Цродграба, и когда собирались потом на пир, во дворец – он все неотрывно глядел на нее, и старался не лишится рассудка – он, ведь, даже и принять не мог того, что находится в таком жутком месте. Но вот Эрмел позвал его, и Маэглин, не чувствуя своего тела, завороженный, вдруг оказался рядом с ним, и почувствовал, что теплая, похожая на только что испеченный каравай рука легла ему на лоб. Музыкальный, плавный (но, все-таки, лживый!), голос, зашептал ему на ухо:
– Ты, ведь, знаешь, что произошло последней ночью?.. Ты только посмотри, как страдает этот несчастный Вэллиат – пожалуйста, очнись от своего забытья. Заклинаю тебя – вновь начни говорить.
И Маэглин вдруг испытал восторг – он просто поверил, что вот сейчас действительно может избавится от всех своих страданий, и так вот неожиданно наступит-таки Новая жизнь. Он чувствовал, что для этого надо бороться, самого себя переломить, и вот усиленно вспоминал он, что произошло в прошлую ночь. Виденья одно за другим всплывали: оказывается, что ночью он дрожал от какого-то недоброго предчувствия, забился в дальний угол, и смотрел на темные, прорезанные серебристыми, расплывчатыми вкраплениями звезд, струи водопада у входа. Когда взошла луна, и все там вспыхнуло серебристым светом, ему сделалось так жутко и одиноко, что он не выдержал, и зарыдал. Тогда же, неожиданно, эта водная вуаль распахнулась в стороны, и с громким и жалобным стоном вбежал в пещеру Вэллиат. Одни только Валары, да звезды знают, какими тропками промчался он от дворца и до этой пещерке, в которой прежде и не был ни разу. Но вот он ворвался, повалился перед Маэглином на пол, и жалобно принялся молить что-то. Он пребывал в бреду, а потому речь его была совершенно бессвязной, и Маэглин ничего не понимал, только все пятился, и, наконец, забился в темный угол. А Вэллиат, который жаждал общения хоть с кем то, сначала подумал, что вновь остался в одиночестве, но вот увидел эту черную, ненавистную тень, которая, как и всегда стояла в темном углу, издавала какие-то невнятные, болезненные звуки. И он решился, и с яростным воплем бросился на эту «тень», а точнее – Маэглина, он вцепился ему в горло, но Маэглин настолько был поражен этим неожиданным нападением, что даже и пошевелится не посмел – он повалился на пол, и стонал там в ужасе. Вэллиат все сжимал его шею, но потом – отпрыгнул, бросился куда-то в ночь. Тогда же, от пережитого потрясения, Маэглин впал в забытье, и вспомнил об этом происшествии только теперь. Труднее всего было начать говорить – после долгих лет молчание произнести первое слово казалось непреодолимой преградой, но вот рот его сам раскрылся – и вырвалось, с трудом, с мукой это первое слово – дальше он уже говорил не останавливаясь, и все как завороженный смотрел на златистые волосы Аргония, которая стояла поблизости, но все внимание свое отдавала Альфонсо…
Таким образом, Вэллиат был оправдан. Правда сам он еще несколько раз повторил, что, все-таки, чувствует себя виноватым, и еще неведомо, куда он мог побежать, после пещеры Маэглина. Но тут уж его никто не захотел слушать – все почувствовали даже некоторую усталость, желание поскорее позабыть о боли с которой начался этот день, а потому со всех сторон звучали робкие голоса:
– А не пора ли во дворец?.. Не пора ли отпраздновать кончину старого, и начало нового?..
Вскоре толпа, окруженная все тем же мертвенным белым светом, сдвинулась с места, и направилась в сторону дворца Келебримбера. Вся эта дорога прошла как бы в некоем сне – никто не мог запомнить как они шли, и, ежели потом начинали вспоминать, то поднималось что-то такое неприятное, даже страшное – всем казалось, что время это не от того, что радостью было наполнено промелькнуло столь стремительно, но было оно поглощено, как будто забытье на них нашло, как будто бы они умерли, в ничто погрузились, а потом, все-таки, вернулись. Окончательно очнулись они уже во дворце, когда начинался пир.
* * *
Когда начинался пир, в зале не было ни хоббитов, ни кого-либо из братьев, ни Барахира. Все они разбрелись по дворцу, все чувствовали сильное волнение, понимали, что так тревожно начавшийся день еще не закончился – так же понимали и то, что то подобие спокойной жизни, которым тешили они себя прежде, теперь утеряно безвозвратно, что теперь рок будет гнать их к предопределенному концу, и не даст хоть немного передохнуть. И каждый из них в напряжении ожидал какого-то ужасного действия…
Расскажу о Дьеме, Даэне, и Дитье. Я уже объяснял, почему прежде об этих троих было сказано меньше, нежели об иных. И, ежели за двадцать лет до этого их характеры еще совсем не сложились, и они предпочитали закрывать глаза на всякий ужас, и вспоминать об Алии, то за эти годы все уже обрисовалось достаточно четко. Еще и в Алии Дьем был самым сдержанным и прямым, и рассудительным – теперь он стал циничным. Даэн и Дитье оба чувственные, готовые при всяком случае пустить слезу, они, сами того не осознавая, были в подчинении у Дьема, и часто, как должное, выслушивали от него насмешки, по поводу своей чувственности. Увлечения: у Дьема – астрономией, у Даэна – музыкой, а у Дитье – живописью – вновь проступили в Эрегионе, однако никому из них не удавалось достигнуть тех высот, которых достигали они в Алии.
Это были наполненные солнечным светом, разделенные на три части покои. Сейчас они стояли в той части, где сияли дневными красками полотна Дитье, и каждое из этих отображающих Эрегион полотен было изумительно, и там было не только удивительное сходство с жизнью, но еще и некая душевная аура; казалось – частичка самого Дитье пребывала в каждом из полотен. Но, все-таки, всем им было далеко до того многометрового полотна, которое осталось в Алии. На том полотне юноша стремился отобразить лик самой природы, и эта неизъяснимая для здравого рассудка, но ясная для творческого духа задача, там ему удавалась. Там ему удавалось воплотить волшебство – здесь были прелестные полотна, но не более того. И сам художник с горечью это осознавал, и повторял много раз до этого. Вот и теперь он говорил об этом, и говорил затем только, чтобы отогнать гнетущую тревогу, осознание того, что рок добрался-таки до них и в Эрегионе, и теперь уж не отставит:
– Тогда мы не знали ужасов мира. В Алии мы жили в таком идеальном мире, в котором не было и крапинки зла. В таком мире, каким могло бы быть все Среднеземье, если бы Мелькор не восстал против света…
– Да, да… – вздыхал Даэн, и так долго теплившиеся в глазах его слезы, теперь выступили, и стремительно по щекам покатились. – …Наши души испорчены, исковерканы. Навсегда на них осталась темная накипь, и разве что смерть освободит…
– Ну, ну! – с усмешкой, но и с заметным раздраженьем воскликнул Дьем. – Теперь будем ныть, да?! Опять ныть?! Вот здорово – это, как раз, достойное время провожденье. Конечно: когда больше нечего делать, остается только хныкать, да вспоминать былое. Как, помните, в одно полнолунье, этот Робин помешанный на весь парк разорался. Кому как, а мне потеха! Ведь это ж надо себя да такой тупости то довести. Ха-ха – будто бочку вина выпил, и это при том, что он уж с двадцать лет ничего не пьет. Помните, помните – наверное всех эльфов перебудил:
– Луна, глядящая с тоскою,
Быть может, ты ответишь мне,
Где встреча суждена с мечтою,
Ответь – не жги в своем огне!
О как же сердце взгляд твой мучит,
Какая горечь на очах,
Ах, жизнь мою твой взор получит,
Средь одиночества, в ночах!
О, ты Луна, ответь скорее,
Но, одинокая, не жги,
Пока душа во мне теплеет,
Ты путь мне к милой укажи.
…Вот так же и вы теперь. Сколько можно повторять одно и то же?..
– Ах, брат, брат. – вытирая слезы, проговорил Даэн. – Ты прав, конечно – нет смысла впустую лить слезы, но что же нам еще делать?
– Мы столько бы могли, столько сил пропадает! – подхватил Дитье, и в его глазах тоже блистали слезы, хотя он и старался их сдерживать, не показывать при насмешливом своем брате. – …Мне все чаще кажется, что, несмотря на все то, что я творю – жизнь моя проходит по напрасному, что я для большего был рожден.
И тут он получил неожиданную поддержку – раздался дивно музыкальный голос:
– Конечно, для большего; и я помогу вам достичь всего…
Они обернулись и увидели распускающего вокруг себя белесое сияние Эрмела. Этот старец зашел совершенно бесшумно: словно порыв легкого ветра, влетел он к ним, и неведомо сколько времени уже стоял возле входа в этот покой. На устах его сияла тихая улыбка, очи глядели со вниманием, с любовью. Он говорил тихим, успокаивающим голосом:
– Я пришел, чтобы позвать вас на пир. Неужели вы откажите в моей просьбе. Пойдемте, ведь не стоит терять времени – меня да и вас там очень ждут…
В это время, в покои скорым шагом вошел Барахир, по его сосредоточенному лицу видно было, что он собирается сообщить что-то важное, но вот увидел он Эрмела, и тут же вскрикнул, попятился – глаза его широко раскрылись, и вид был дикий, отталкивающий:
– Сгинь! Сгинь же! – воскликнул он несколько раз.
– Что с тобой, батюшка?! – воскликнул Даэн, и бросился перед ним на колени, обнял – заплакал.
Кончено – это была уже излишняя чувственность, и только то, что пребывали они в таком измученном состоянии, то, что знали, что злой рок уже не оставит их с этого момента, объясняет такое поведение. Но Барахир отшатнулся к стене, и все смотрел на Эрмела, который так же повернулся к нему и смотрел спокойным добрым взглядом.
– Я сразу, как Вас увидел, понял, что дело нечисто… – проговорил Барахир. – Хоть и называетесь вы Эрмел – "свет солнца" – настоящего то в вас света и нет, все колдовство. Темное колдовство. Да – и еще раз это повторю: темное колдовство.
Эрмел смотрел на него все с той же добротой, легкая, ласковая улыбка украсила его светлый лик, голос был таким же спокойным, как и прежде:
– Действительно я знаком, и часто пользуюсь колдовством, однако, что ж в том такого? Разве же в Эрегионе есть закон запрещающий творить заклятья, которые не приносят никому вреда?.. Вот я знаю одно людское королевство, там есть закон: каждого, кто хотя бы подозревается в колдовстве ждет костер. Да, да – прямо живьем и сжигают. Расчет самый мелочный и подлый: ведь у сожженных можно забрать имущество, в пользу казны… Впрочем – это я уже заговариваюсь – это уже не к делу. Так почему же, уважаемый Барахир, я вызвал в Вас такое неприязненное чувство? Мне, право, так жаль, что вы испытываете плохие чувства – чувства неприязни… Но я прошу: давайте будем друзьями…
Эрмел протянул руку, однако – Барахир попятился еще дальше и остановился только когда уткнулся в стену, тогда он отмахнулся рукою свободной от лобзаний Даэна, и выкрикнул:
– Нет, нет – не верю я тебе! Ведь только что был у Вэлломира, Вэллиата и Вэлласа, спрашивал – не видели ли они Альфонсо – очень у меня что-то за него сердце болит, и не знаю, куда он делся, и… в их покоях был Эрмел! Я так встревожен, что бросился бегом к вам – по прямому коридору, меня никто не обгонял. И вот вновь здесь вижу Эрмела… Ведь эти коридоры не соединяются каким-либо иным образом?..
– Очень жаль, но вы идете по стопам законов того королевства, о котором я уже упомянул… – грустно вздохнул Эрмел. – …Да, здесь волшебство, но я же друг вам…
– Нет, подождите, подождите… – Барахир закрыл лицо своей морщинистой, широкой ладонью, и тихо, но отчетливо, подбирая слова, проговорил. – Я же хорошо помню, что тот Эрмел и не собирался уходить – он и сейчас должен быть у них. То есть, такой же Эрмел сейчас разговаривает с ними – да вы не перенеслись, вы раздвоились, или… разтроились или… сколько вас? Четверо? Пятеро? Сотня?
– Что ж, я действительно присутствую не в одном лице. Ну, и что ж из того?.. Конечно, понимаю – это все может показаться чем-то совершенно невероятным. Однако… я просто живу уже много столетий, и знаю много такого, о чем вы даже и не слышали. Да – мой дух, может общаться разом со многими. Но я друг вам.
Трудно было ему возражать – и дело было не в убедительности самой речи, но в выражении добрых его глаз, но вообще в выражении всего открытого, честного лица. И очень хотелось поверить, что – это действительно хороший друг, протянуть ему руку. Однако, Барахиру стоило только вспомнить, что – это не настоящий Эрмел перед ним стоит, но только волшебством сотканная фигура, сразу все доверие и пропало. Он опустил взор, и смотрел на затылок Даэна, который все не мог успокоится, все целовал его ладонь, слезами ее обжигал:
– Нет – я не доверяю тебе, Эрмел. Ты кто-то столь могучий, что только частичку тебя можно видеть. Вот ты соткал свое подобие, а, ведь, так же и чувства можешь ткать, точнее не чувства, а подобия чувств, которые звучат как настоящее, а что за собой скрывают – одним Валарам ведомо. Мы для тебя, как пешки; да, да – я, конечно, мал, и все мои чувства перед тобой как на ладони, а все ж здесь сердцем чувствую – не стоит тебе доверять. Так тебе прямо и говорю, чтобы держался ты подальше и от меня, и от сынов моих.
– Почему ты во всем склонен видеть дурное?.. – печально, но по прежнему ласково вздохнул Эрмел. – Нет – не отговаривайся, ты мрачен, а должен брать пример с жизнерадостных эльфов, которые поверили мне, и еще многому у меня научатся…
– Батюшка, поверьте ему! – взмолились Даэн и Дитье, но Барахир оставался непреклонен, хоть и тяжело ему это давалось.
Что касается Дьема, которого раздражала вся эта чувственность, то он отошел к распахнутому настежь большому окну, и перегнулся через подоконник, созерцая кроны деревьев и реку. Это был третий этаж дворца, и отсюда виден был и живой мост, и тот песчаный пляж, на котором они сидели за несколько часов до этого, и не ведая еще никакого Эрмела, слушали рассказ Фалко. Вот и теперь услышал он громкий голос хоббита. Этот голос несся из парка, и, приглядевшись, он увидел его маленькую фигурку, которая стояла возле двух мраморных статуй… нет – приглядевшись Дьем понял, что рядом с ним только одна статуя, а другая белоснежная фигура – Эрмел. Из-за шепота пышных, наполненный солнечным светом крон нельзя было разобрать, что говорит хоббит, так же и слова Эрмела звучали лишь сладкой, усыпляющей, ничего не значащей музыкой. Но и Дьем испытал очень неприятное чувство, даже и страх (правда тут же насильственно им отогнанный), от того, что слышал точно такой же голос за своей спиною. Ему жутко было думать, что это одно и то же сознание расщепляется и разом в нескольких местах присутствует – это было что-то такое дикое, противное природе, и уж во всяком случае стоящее выше его разумение. Вот именно за то, что это стоит выше его разумения Дьем и ухватился, этим и попытался утешить себя: "Просто все мы еще дикари, и не в состоянии понимать того, чему, быть может, жители грядущих эпох и удивляться не будут" – и, все-таки, ему было и неприятно, и он поспешил отойти от окна.
А в это время, Фалко, сильно волнуясь, прерывисто говорил тому, иному Эрмелу:
– Хорошо, Вы зовете нас на пир. Хорошо, но – ведь вы ворон? Ведь вы тот самый Ворон, да ведь?.. Ну, что вы смотрите на меня с такой добродушной и, э-э-э… мудрой улыбкой, что так сияете?.. Вы, ведь, Ворон, не так ли?.. Так же так тогда чернотой слепили, так теперь и этой белизною. Ну, сейчас моргнете глазом, и вместо этой ясности появится там непроницаемое, черное око… Нет, нет – не пытайтесь меня переубедить, не на того напали. Я, видите, принял Вас как должное, потому что давно знал, что должны были Вы прийти, что не спасет нас Эрегион от рока. Как вы вошли в доверие к эльфам, как многим вы понравились – в вас и крупинки зла не увидишь; все таким искренним кажется, однако, все-таки, я сразу понял, кто вы на самом деле. Да, мы кажемся куклами, да я вот не кукла и буду бороться до конца, хотя и знаю уже окончанье…
Тут на глаза хоббита выступили слезы, а последние слова он проговорил шепотом. Лик Эрмела остался таким же светлым, голос таким же спокойным, казалось, он и вовсе не обратил внимание на то, что доказывал Фалко, а про «окончанье» заметил:
– На берегу моря в холодный, ветряный день… – тут хоббит вздрогнул, ибо впервые слышал описание этого рокового, много лет назад им виденного сна от кого-то иного. – …И будут вздыматься к темному поднебесью валы, и с грохотом падать на истерзанные камни. Ты, старец Фалко, с ликом от страданий темным, войдешь в их круженье, а они будут расступаться пред тобой, чтобы потом нахлынуть и поглотить во тьме вековечной, бесконечной…
– Да! Именно так! – забывшись воскликнул хоббит, очи его пылали – Я уж знаю, что – это так и будет. Страшно это, и больно, но сколько не пытался себя уверить, что – это всего лишь виденье, и ничего за ним нет; ничего у меня не выходило. Нет – уверенность была, что именно так и будет. Но вот как же, как же я до такого дойду? Ведь сейчас, кажется, ничто не может на такой шаг меня толкнуть. Кажется, любые испытания готов вынести… Но ты то знаешь, ведь – это все тобою устроено будет, ворон… Я так и жду, что моргнешь ты сейчас, и откроется непроницаемое, черное око… Что же ты молчишь, ответь что-нибудь. Но только не пытайся; слышишь ты – не пытайся оправдываться; я, точно знаю, что ты ворон!..
– А Холмищи ждут тебя, друг Фалко. – спокойным голосом отвечал Эрмел.
– Что, Холмищи?!.. – тут глаза хоббита вспыхнули, тут же появился и Хэм.
Дело в том, что Хэм стоял укрывшись за кустами, и в напряжении выслушивал этот разговор. Несколько раз он порывался бросится, сказать что-нибудь гневное этому Эрмелу. Он то не чувствовал, что – это Враг; но раз уж друг его был в этом уверен, то и он принял это как должное – соглашался с каждым словом Фалко. Все-таки, он сдерживал себя до тех пор, пока не было сказано про Холмищи – когда же про этот край родимый, о котором уж столько слез было пролито промелькнул в разговоре, он вырвался из кустов, и вот уж схватил Эрмела за другую руку, и тоже с мольбой вглядывался в его светоносный лик, едва не плача, с мольбою, выкрикивал:
– Так что же Холмищи?.. Как они: живи ли, здоровы?..
Каждому из хоббитов казалось, будто именно на него смотрит Эрмел:
– …Что же – быстро вы отстроились после разорения, а тому, ежели помните, сорок лет минуло. Тогда вас не так много, погорельцев, было, но расплодились вы быстро. Земля быстро раны затянула, зеленеют ваши Холмищи краше прежнего. И вот одно мне интересно: столь долгое время вы по ним «родимым» мучались, а так не разу и не погостили. Неужто вам Келебримбер не рассказывал, что здесь за два дня можно добраться до ворот Казада, там, через гномье царства еще дней пять пути, потом – еще с недельку, по ту сторону Серых гор, и вот перед вами родимая сторонушка; мост заново отстроили…
– А тварь?!.. – нетерпеливо перебил его Хэм. – …Та тварь слизистая, которая в Андуине тогда плавала, ее то прогнали.
– Тогда же, сорок лет назад и изничтожили. – со все той же спокойной, светлой улыбкой отвечал Эрмел. – Она, ведь, очень-очень тогда разрослась, едва ли не во все течение, и стала спускаться к Лотлориену, но так и не доплыла – местные чародеи вышли ей навстречу, из воды вырвали да в дым обратили, дым тот в поднебесье подняли, да там в клочья ветром разорвали. Так что сорок лет уж чист и безопасен Андуин. Да только так и не пойму я, почему, вместо того, чтобы слезы лить, не отправились вы к родимой сторонке. Давно бы уж зажили…
– Ты знаешь! – перебил его Фалко, который вновь собрался, и вновь был сдержанным, смотрел на Эрмела с неприязнью. – Здесь те, ради кого я молодость отдал. Да нет – не только молодость: вся жизнь моя оказалась с их жизнью сплетена. Не могу их оставить и на день, взять с собою тоже не могу…
– Странное, странное противоречие. – вздохнул Эрмел. – Ты знаешь, что им не избежать рока, то есть, что бы ты ни делал, конец будет один и тот же; и вот с какой-то мрачной, безысходной обреченностью ты все равно пытаешься предотвратить этот рок.
– Ворон… ворон… – шептал Фалко, и по щекам его катились слезы. Долгое время, он не мог ничего выговорить, от разрывающих его изнутри чувств, но потом, все-таки, собрался, и произнес. – …Я уж привык делать то, что сердце мне велит: рядом с ними, я на своем месте, и пусть роль моя невелика, пусть я ничего не смогу изменить, но… именно рядом с ними я живу по настоящему, где-то там, у холмов родимых, я испытывал бы какое-то счастье, да писал бы стихи, да – вдыхал бы родимый воздух. Но живу я только рядом с ними… Как это объяснить, как влюбленный может объяснить свои чувства, как можно до конца изъяснить, что несет в себе свет дальних звезд?.. Нет – это выше нашего понимания… Ворон, ворон – как же хорошо ты спрятался за этой светлой личиной!..
В это время, в дальней конце аллее показались Робин, Рэнис и Ринэм, которые стремительно, взявшись за руки шли. Именно про них и спросил Эрмел, когда вышел в парк. Легкие и темные, они стремительно надвигались, а их развивающиеся, густые, черные, с серебристыми прожилками волосы вздымались при каждом их движении. Казалось, они сейчас подхватят и хоббитов и Эрмела, и унесут в какой-то сказочный мир. Конечно, око Робина заливалось светом, и он восторженным голосом вещал про любовь. Да – все это время он, держа своих братьев за руки, носился по аллеям, и проповедовал, проповедовал. В этом возбужденном, лихорадочном состоянии, ему казалось, что помимо двух братьев, вокруг еще множество слушателей, и он уверен был, что они внимательно запоминают каждое его слово, верят ему, и несомненно станут теперь жить по новому. Так, помимо этих незримых слушателей, были еще и статуи, и Робин был уверен, что и они наделены жизнью, и, конечно же, вскоре сойдут со своих постаментов, невесомые, как виденья из снов, будут парить по этим аллеям, сиять любовью. При всем том, Робин и не сознавал того, что ищет Альфонсо, с которым в какое-то мгновенье он разлучился, и чувствовал, что потерял брата, одиноким себя чувствовал. Ему даже показалось, что Эрмел – это Альфонсо, и он, все держа братьев за руки, бросился к нему, но вот уж понял свою ошибку; остановился, вздохнул – тут же просиял, остановился в шаге от него, и громким голосом произнес:
– Если бы вы только знали, какое это прекрасное чувство – Любовь!
– Почему же ты думаешь, что я не знаю это чувство? – с доброй, теплой улыбкой спрашивал Эрмел. – Я знаю, и переживал; и знаю боли, и страдания, с этим чувством связанные.