Текст книги "Последняя поэма"
Автор книги: Дмитрий Щербинин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 39 страниц)
И вот, казалось бы, совсем скоро после того, как покинули они хоббитов, открылась весьма большая поляна, которая, как показалось в первое мгновенье, вся заполнена была творческой жизнью. Однако, стоило им только приглядеться повнимательней, как поняли, что – это не сказочно светлый людской град вдруг пред ними открылся, но вздымающиеся к небесам, все пронизанные легким солнечным весенним цветением кроны молодых берез, между которых, словно счастливые весенние слезы небесного светила, сияли цветы элланора. И, конечно же, они сразу узнали это место. Конечно, конечно – ведь это было то место, где стояло раньше поселение лесных охотников Роднив – где родились трое сынов Туора, для которых настоящих отцов стал Фалко. Но как же на этой поляне все восхитительно сияло, как все переливалось, жило – какие были восхитительные, легкие, воздушные цвета! Сколько же птиц перелетало с ветки на ветку, и полнило теплый, нежностью дышащий воздух своим неустанным, сладостным пеньем!..
И тогда Фалко, не в силах больше оставаться на месте, сорвался из лап Феагнора (а тот и не удерживал его больше, так как понимал, что жестоко и бессмысленно было удерживать его дальше) – и вот, как только хоббит спрыгнул на землю, как только бросился бежать, то за ним последовал и Хэм, и вот уже вместе, рука об руку, достигли они берега той реки в воде которой нашел свое успокоение Туор, и бросились они в прохладные воды, и плескались в них, и ныряли, и в каком-то упоении жизни, жаждя просто спокойствия и счастья, и понимая, что этого спокойствия и счастья им не дано роком – они долгое, очень долгое время не чувствовали холода, все плавали в этих весьма студеных, родниковых водах. И уж затем, когда в сильном, щедром солнечном сиянии над их головами, раздались голоса эльфов (словно бы песни прекраснейшие зазвенели) – вот тогда они остановились, и тоже, не сговариваясь, но по прежнему держась рука об руку, бросились к берегу.
А там, на берегу, они увидели прекраснейшую и величественную картину: там, подобно высокому, раскидистому древу, из густой кроны которого исходило непередаваемое, ласкающее, живое сияние – возвышался дивным храмом Феагнор. Ну а вокруг него расселись, сияя своими длинными, золотистыми, словно из лучей солнечных сотканными волосами, эльфы. Они, облаченные в просторные белоснежные одеяния, были столь возвышенно прекрасны, столь недостижимо мудры, что ими можно было любоваться и восторгаться не иначе, как облаками – от одного из созерцания мудрости и спокойствию учиться… Но, ведь, были еще и голоса – что за голоса! Ни пение птиц небесных, ни шепот дождя, ни ласковый, а то и грозный напев морских валов, не могли сравниться с ними в гармонии. Они говорили с энтом на эльфийском, и, хотя Фалко неплохо знал этот язык от эльфов Эрегиона – теперь он не понимал ни слова – он слушал их голоса как музыку.
А неподалеку стояли эльфийские кони – это были прекрасные, белоснежные скакуны, столь светлые, что, казалось – это сияние исходит из их глубин – они были голубям купающим в солнечных водопадах. Хоббиты пораженные этой красотою, и не заметили, что перед ними оказался еще один эльф. Он подошел совершенно бесшумно – еще более тихо, чем умеют это делать хоббиты, и так же бесшумно опустился перед ними на колени; нахлынул сияющий, успокаивающий свет больших очей, голос, словно дуновение легкого ветерка, возник прямо в его голове:
– Попросту мы тревожились – все оказалось хорошо. Буря ушла, и теперь светит солнце, ничто не может остановить весну…
– Вот, вот – и я про тоже. – подтвердил Феагнор, который услышал голос эльфа, и повернулся теперь, сияя улыбкой, к хоббитам.
– Мы скакали от самого Лотлориена, и до Холмищ. Ну, ничего – наши кони совсем не устали – они могут пролететь через все Среднеземье, и все равно не устанут, потому что – это не простые кони, но подарок самой Элберет – прекраснейшей небесной владычицы – супруги правителя ветров Манвэ. А когда мы долетели до Холмищ, то узнали, что уже миновала – только некий «великан» унес двоих маленьких садовников, и вот мы уже здесь, и уже поняли, что – это было недоразумение…
– Да, да, да… – тихим, успокаивающим шепотом вымолвил Фалко, и тут же взгляд его наполнился болью пронзительной; болью жгучей, и, выкрикнул он так громко, да с таким неожиданным надрывом, что все сидевшие эльфы обернулись к нему: – Вы, такие мудрые, такие всезнающие – хоть вы то помогите мне от боли избавиться – скажите, где мои сыновья?! Где Робин, Рэнис и Ринэм?! Где?! Где ж они?!! Ответьте мне только это, а все остальное уже не важно! Да – прекрасны у вас голоса; да – успокаивают они, но, все равно, они не нужны – да – не нужны эти мягкие голоса, ежели только не ведаете вы, где они?! Это одно имеет значение! Отвечайте же скорее! Что ж мучаете, что ж в неведении держите?!.. Ведь должны знать – ну же!.. Что ж молчите?! А?! Что ж вы?! Неужто не понимаете, что с тех пор, как потерял их, так и не живу вовсе – мечусь только из стороны в сторону!
Эльф положил ему ладонь на лоб, и Фалко почувствовал, как волны живительного тепла, расходясь от этой ладони, и разрастаясь по всего его телу, постепенно успокаивают его, и тогда он отдернулся, и даже с гневом прокричал:
– Да нет же! Да не хочу я вашего спокойствия – не хочу – не приемлю! Про сынов моих знаете… Ну где же они, где же?
Он отшатнулся, и теперь медленно, шаг за шагом, отступал к журчащей воде, но до воды так и не дошел, вновь бросился к этому прекрасному эльфу, и, схватив его за плечи, стал трясти, кричать требуя, чтобы он не молчал, чтобы сейчас же начал рассказывать и поведал бы, где находятся его сыновья.
Он и не заметил, как эльфы окружили, расселись таким же сияющим кольцом, как перед этим вокруг Феагнора, и вот налетело их пение – и он уже не мог этому пению противится – словно бы волны нездешнего, прекраснейшего океана подхватили его:
– Открой глаза ты в час вечерний,
Перед любимою звездой,
И голос пусть листвы весенней,
Зашепчет над твоей головой:
"О что ты, что ты, друг мой нежный,
О чем вздыхаешь и грустишь,
Ведь над тобой простор безбрежный,
Туда, в душе своей глядишь…
А слышишь: та звезда родная
Зовет к себе в волшебный край,
Где, в нежном свете выступая,
Откроется для сердца рай.
Ах, слышишь, слышишь – в поднебесье,
Зовущий звон далеких сфер,
И шепот нежный по полесью:
«Там много ждет прекрасных дел…»
Закрой глаза – темно уж небо,
И много звезд – средь них одна,
Она превыше жизни бега,
Она и днем в душе видна.
И постепенно, вместе с этим пением, все-таки снизошло на Фалко успокоение – ни одной тревожной нотки не было в обращенных к нему голосах, и боль, и ужасы, и надрывы – они все-таки отступали от его израненной, изодранной, страдающей души. Хотя бы ненадолго получил он успокоение – действительно успокоение, отдых. Он сидел на высоком холме, под звездным небом, любовался родимой землею, и не было ничего кроме него, этой родной земли и бесконечности над его головою. Но всему, кроме вечного сна смерти, рано иль поздно наступает окончание, вот и этот, навеянные эльфами сон прекратился. Впрочем, не совсем – казалось, что прекрасное таинство еще продолжалось. Уже ушел, канул в вечность день, уже небо безоблачное раскрыло скрывающую вечность завесу дня, и просторы бескрайние проступили, вокруг лились волшебные переливы гитары и голоса эльфов пели, возносились туда – в высь нескончаемую. И, вместе с этими голосами, туда же устремился и взгляд Фалко. Вот, что пели тогда эльфы:
– Ах, сон и смерть – они как братья,
Они похожи – в том их суть,
Что сна незримые объятия,
Еще могут нас в жизнь вернуть.
Но, друг, заметь, что чаще, чаще,
Мы умираем на заре,
Когда в бордовом вечном плаще
Восходит день на горе.
Так смерть есть сна продолженье,
Но только выхода уж нет,
И всех живых к тебе моленье,
Уж не вернет в пучину лет.
И как во сне – одно мгновенье,
Вся ночь, но полна сказки нег,
Так в смерти – вечность – дуновенье,
Как сон – веков и царствий бег.
И не вернуться вновь к живущим,
И не исправить, не свершить,
Подобно звездам вдаль плывущим,
Тот сон во тьме не прекратить.
Но ты все ж жив – пусть жизнь мгновенье,
Ты жив, и ты в душе горишь,
Сон впереди – пока боренье,
Ты счастлив – в жизни творишь.
Да – эти строки вернули Фалко из того сладостного сна в котором он пребывал, но это были такие мелодичные, нежные голоса, что не вернулась и прежняя боль – он мог здраво мыслить, он мог вспоминать, но больше не было надрывов. Его звезды успокаивали, и он с их прекрасной высоты смотрел на эльфов – порой ему казалось, что он плывет в небе. Но, все, он не забывал про сынов своих и спрашивал:
– Что же с ними? Где они теперь? Вы знаете?..
Нет – эльфы, несмотря на свою проницательность, не видели этого, и ничего не могли рассказать Фалко, но я то ведаю, и расскажу тебе, читатель.
* * *
Как уже прежде говорилось: орел слуга Манвэ пролетал над пылающим Эрегионом, и, увидев перед собою круженье искорок, услышав их нежный голос, понял, что не голос простой эльфийской девочки, но воля его господина подталкивала его к свершению этого. И тогда он метнулся вниз – рассек своим могучим телом слои облаков, и оказался над местом жуткой сечи. Для его могучих, окутанных волшебством Валар когтей не стоило большого труда выхватить из разных частей резни эти десять человеческих фигурок, ну а почувствовать их среди окружающего столпотворения и вовсе не стоило ему никакого труда – их бы отличил и простой глаз; вокруг них перекатывалась какими-то судорожными, неровными рывками тьма, а сами их контуры объединялись, растворялись в этой тьме. Тем не менее, орел почувствовал, что то, что свершает он только стороны можно рассматривать как доброе дело, ведь вырвав этих неуязвимых воителей, он оставлял немногочисленные отряды эльфов без всякой защиты. Орки же, потеряв уже под клинками «черных воителей» несколько своих братьев, только приветствовали это исчезновение, набросились на остальных бойцов с удвоенной яростью. Как уже говорились, впоследствии гномы не нашли ни одно уцелевшего эльфа, потому я уж не стану, чем закончилось это побоище…
Итак, десять несчастных, десять мучеников, пребывали в одном из самых страшных, из выпавших на их долю кошмаров. Их окружали жуткие призраки, которые разрывались и брызгали кровью; иногда, среди нагроможденья отрубленных конечностей, виделись дорогие лики, слышались знакомые голоса, но, спустя лишь несколько мгновений – это уже перебрасывалось в кровавые, жуткие образы, и вновь все визжало, и перемешивалось, и набрасывалось на них. Одним словом – это был бред, это была горячка, причем тягчайшая, какая может прийти разве что пред смертью, да и то – какому-нибудь страшному грешнику. Однако – эта горячка не проходила, не обрывалась смертью, но только все большей мощью набиралась. Ярость их переполняла, ярость ослепляла, и они рубили жутких призраков без разбора, так что, если бы им на пути попались эльфы – так они бы и не зарубили. Потом некая сила подхватила их в воздух, но они и тут не могли остановиться – все наносили и наносили удара – теперь уже вслепую…
Но, конечно, ворон не мог допустить, чтобы орел унес его добычу. Он слишком много сил потратил, чтобы их – да, пожалуй, он ни к чему еще не прилагал столько сил, как к этим десятерым фигуркам. И вот все драконы натешились уже вдоволь, и, вспоминая, с каким азартом испускали из себя огненные потоки, отдыхали, нежились в облаках – все они почувствовали волю своего господина, она словно кнут их подстегнула, и все они, с оглушительными завываньями, бросились наперерез ворону, которого, по правде, опасались, и от того ненавидели еще больше. Вот он – сияющий, подобно белой звезде, вырвался из тяжкой облачной массы навстречу родного ему звездного неба – однако, и драконы не отставали. Они, спеша с ним поскорее расправиться, выпустили толстые огненные колонны, которые, во множестве столкнувшись, издали такой грохот, какой издало бы целое скопище молний, разом столкнувшееся с землею. Однако, орел не принял битвы, и не потому, что был один против целой дюжины отборнейших тварей, но и потому, что нес драгоценнейшую ношу, о которой надо было заботиться. Нет – теперь он думал только о том, как бы уйти, как бы достичь Валинора; теперь, прикоснувшись к ним, он прозрел, и понял, и кто они, и какая участь им уготовлена. Он прилагал все усилия – его тридцатиметровые крылья с гулом ураганного ветра рассекали воздух, и воздух поднимал ему подниматься – он взмывал почти под прямым углом к звездам, и драконы, как не поспешали они, как не выбивались из, отчаянно загребая своими черными крыльями – все-таки отставали от него – они выпускали вослед испепеляющие, ослепительные колонны, но орлу даже не приходилось увертываться, так как он вздымался быстрее…
Вопрос не в том, удастся ли орлу, унести их в Валинор – ведь уже предначертано, что нет, неужели же не ясно каждому из читающих, что отнюдь не в Валиноре они сейчас. Записывая эти строки, мне интересно иное – знал ли сам орел, когда летал от драконов, что попытка эта обречена? Он мог не знать – ведь это же не простой дракон был, но дух Майя, а, как известно, духи Майя наделены даром провидения. Но, ежели он знал все наперед, и знал, что им суждено ступить во тьму, зачем же он тогда боролся, пытался их спасти? Зачем сам Манвэ-всевидящий захотел этой обреченной борьбы? Задаюсь этим вопросом, и тут же вспоминаются давние, и не помню уж, где мною слышанные или читанные строки:
– Быть может, день сомнений темных,
Нахлынет, мраком захлестнет,
И в тех отчаяньях бездонных,
Вопрос о смертии придет:
"Зачем живу, когда все тщетно,
Когда лишь боль да мрак кругом,
Зачем святые мне заветы,
Когда все в космосе одном.
Когда ни дня, ни вдохновенья,
Ни света звезд, ни красоты,
И тщетно в сотый раз моленье:
«О жизнь, ответь, ответь же ты!»
Ты вспомни мудрые сказанья,
На камнях, что в тише горят,
На коих лишь Луны мерцанье,
Да звезды далекие глядят:
"Не вам судить о начертанье,
О том чей светел, зол удел,
На ком лежит веков проклятье,
И кто для ада песню пел…
Взгляни в бескрайние просторы,
Повсюду жизнь – вперед, вперед,
Светил далеких вечны хоры,
Все ж движут к свету жизни род.
Кто с безысходным примирился,
Тот жалок, тот во тьме – слепец,
Тот в пустоте остановился,
И там уж ждет его конец.
Но движутся вперед светила,
И время с космосом идет,
Во тьме и в свете жизни сила,
И счастья час всех захлестнет!"
Да – он знал, и, все-таки, боролся, потому что в этом была его жизнь, потому что в этом был его долг…
А знал ли ворон, что им, все-таки, суждено попасть в его власть? Да, наверное тоже знал. Ведь и он был из рода Майя. Ну, а ежели знал, почему же так страдал? Почему, почему эти терзанья?.. Да, наверное, и терзания эти были предуготовлены роком, и он сам чувствовал, что он есть только игрушка малая… и он тоже пытался вырваться… Да – я не буду больше рассуждать об этом, так как на это просто нет времени.
Итак, ворон, чувствуя, что драконам не угнаться за орлом, сам устремился в погоню. Несколькими могучими рывками он взмыл на многие-многие версты, и, надо сказать, что, конечно же, такой небывалый стремительный взлет был невозможен без волшебства. Он замер в той огромной выси, и страшный, леденящий ветер нахлынул на него. Ему было жутко – ему казалось, что он слышит голоса звезд, но это уже не были слабые едва-едва слышные, из бесконечного далека приходящие, переливчатые колокольчик – нет – это был какой-то необъятный, со всех сторон сжимающийся, беспрерывный звон. Бесконечность полная непознанных образов – он страшился ее, потому что чувствовал собственную от нее отчужденность; чувствовал, что – это не его царствие, и своими силами ему никогда не захватить этого непостижимого. И вот, издав громкий, яростный клич, чувствуя нестерпимую боль, чувствуя ледяные иглы, которые прожигали его темное тело – он устремился вниз, на орла… Вскоре произошло столкновение. Ворон, хотя ветер выкручивал его в другую сторону, все-таки вцепился точно в орлиные очи. Ну а орел, так как когти его были заняты, мог сражаться только клювом и крыльями. Он уже ослепший, но никак не выказывающий своей боли, чувствуя как черные когти погружаются все глубже и глубже в его плоть, уже понимал, что его противник более силен нежели он сам, и, более того, уже ослепший, чувствовал, как этот ворон все разрастается, постепенно окутывает его словно темное облако. Орел понимал, что в Валинор ему не прорваться, и не мог избежать некой досады, что Манвэ сам не сойдет со своей горы – ведь не зря же его звали вершителем судеб Среднеземья, и он мог одолеть этого ворона и помочь несчастным, коих до этого орел хоть и не знал до этого, но уже успел полюбить, как меньших братьев своих – почувствовал всю глубину их страдания. Но, уже понимая, что ему не удастся вырваться, испытывая боль (а когда сталкиваются два противоположных духа, они могут причинять друг другу боль) – он не переставая думал, чем бы, все-таки, мог помочь этим мученикам. Ничего не видя, он, все-таки, чувствовал, что ворон тянет его вниз к земле, чтобы разбить о ледяные уступы, а потом, очнувшись (ибо духи Майя не знают смерти) – был бы уже в одиночестве, а они… она бы уже были…
И ему, все-таки, удалось направить полет не прямо к земле, но чуть в сторону – он знал, что с каждым отчаянным взмахом крыльев преодолевает огромные расстояния, он разрывается его плоть, но, все-таки, он еще боролся, он взвился в небо над Серыми горами, и гномы-дозорные, которые следили за окрестностями из сторожевых башенок, прорубленных на вершинах некоторых скал, видели небывалую, ярчайшую комету, которая стремительно летела по небу запада и на восток – комету, вокруг которой клубилась тьма, и из которой сыпались серебристые звездные искры. Упоминание об этой ночи можно найти в хрониках Казадского царства, сразу же после полных горькой печали строк о том, как пытались они прорваться на помощь к Эрегиону, как полчища троллей во главе с Барлогами, сдерживали их у Западных ворот…
* * *
Теперь представьте себе чудеснейший и благоуханный тепло-прохладный день апреля в дубраве… Ах, я, к сожалению, уверен, что читающий эти строки, никогда, никогда не видел столь прекрасного леса (ну, разве что в снах – в самых счастливых и светлых, и теперь уж, к сожалению, должно быть, почти позабытых). Такие сады не растут больше, и не люди, ни даже эльфы не могут их растить. Попытайтесь увидеть хоть блеклую тень того, что даже самый искусных мастер пера может выразить лишь поверхностно. Представьте живой сад, где каждая веточка, каждый листик не только увиты сиянием небес, но и собственным, исходящим из глубин сиянием, радуют глаз! Да что там радуют!.. Вспомни-ка, как ты во дни юности своей был влюблен, вспомни, как ходил с этим милым образом дни и ночи, какой восторг одно воспоминание об этой родной, нежной душе приносило – представь же, что ты в объятиях этой любящей души, что ты в бесконечном, райском парении, представь, что самая светлая из твоих грез свершилась – и вы, слитые в единую душу… да что говорить – можно ли описать рай?! Может ли страдалец описать рай?!.. О небо, небо – я стараюсь, и если вы представили такое дивное состояние (а это почти невозможно представить – для этого надо над миром вознестись), если вы, все-таки, представили это, так это и даст вам представление о той апрельской дубраве…
Быть может, я и не стал бы говорить об этом, несомненном одном из прекраснейших мест в тогдашнем Среднеземье, если бы в одно апрельское утро там не открылись в одно и тоже мгновенье десять пар глаз. И… о ужас! Вместо красы невиданной, вместо восторга, увидели они нечто настолько уродливое, что каждый из них, несмотря на то, что привык ко всяким ужасам, не мог сдержать испуганного или гневного крика. Они видели мрачнейшие сцепления теней, они видели провалы в пустоту, которые, словно слизкие пасти двигались, жаждали их поглотить. Еще, временами, надвигались некие дрожащие призраки, которые, казалось, хотели что-то сказать, но разрывались – а над всем этим рывками перетекала слизкая, серая жуть, из которой один за другим, безудержно вырывались страстные удары ветра; а еще, среди провалов в пустоту, проносились скопища снежинок, но тоже призрачные, растворяющиеся – слышалось изодранные вековечной мукой стоны, однако, были эти стоны такие невнятные, такие расплывчатые, что, казалось, что и вовсе их нет – и от всего этого безысходного мрака забиралась в души злоба, и подпитывалось чем-то, и невыносимо тяжко было сдерживать порывы ярости, которые били откуда-то изнутри, подобно раскаленным, огневым струям…
А на самом то деле все вокруг сияло весною; да – действительно были тени, но это были чудесные, таинственные тени, которые таят в себе прохладу девичьих объятий, которые окружены той светоносной аурой, которая живительно холодит возле чистейших родников. И настоящий родник – чистейший, блещущей на солнце жилой, весело звеня, танцевал по земле, среди покатых камешков – он вливался в жилу гораздо большую, но не менее чистую, не менее прекрасную, которая с пением выходила из причудливо-сказочного полотна теней и света глубин дубравы. И вовсе не призрачные снежинки вокруг них кружили, но яркие, звонкоголосые птицы, которые, хоть и чувствовали исходящую от них тьму, все-таки не спешили улететь, но пытались исцелить их своих весенним, любвеобильным пением. И, несмотря на то, что, как уже было сказано, все в окружении их было наполнено чудеснейшей, влюбленной жизнью, была еще и жизнь столь ярко выраженная и разумная, что ее нельзя было отличить от жизни людской или эльфийской, и это несмотря на то, что принадлежала она созданиям совсем на них не похожих. Больше всего эти прекрасные создания были похожи на энтов, но, все же, энты имеют многие схожие черты с теми же людьми или эльфами – так у энтов есть две главные ветви – руки, два отростка из плотно переплетенных ветвей – это ноги; их ствол, в верхней своей части утолщается, образуя поросшую ветвями голову… Эти же создания… Представьте себе деревья, более близкие к форме и духу деревьев, нежели сами деревья… Трудновато себе такое представить, не так ли? Тем не менее, именно такими были жены энтов, которые и разводили эти сады, которые стояли теперь перед братьями. Эта большая, если так можно выразиться, древесность, выражалась в необычайной стройности, гибкостью, устремленностью вверх, и, вместе с тем – нераздельной связью с землею. На женах не было каких утолщений обозначающих голову, или же какие-либо органы – чем выше, тем тоньше, изящнее становились ветви, и, наконец, они сливались с воздухом, уходили, казалось, в самое небо. Что же касается их связи с землею, то тут они уходили в нее корнями, и передвижении взрыхляли – именно взрыхляли, словно дождевые черви, или, скорее, любящие руки, а не разрывали, как делает это плуг. Как уже говорилось, на них не было видно каких-либо органов; гладкие, устремленные к бесконечному росту стволы представляли собой единое целое. Что касается украшений, то их не было, да и не нужны были никакие украшения – ибо любящая природа постаралась украсить своих любимых дочерей так, как никто бы не смог – это были россыпи сияющих ягод на ветвях, это были венки из живых цветов и листьев, которые сливались в единое целое с плотью. Каждое их движенье ласкало той плавностью, которая видна в ветвях качающихся на ветру; и главное отличие этих звуков от лиственного шелеста было в том. что в них был некий разум мысли, и лился он не из одной только их кроны, но из всего тела. На самом деле, они пели песнь, которая приходила братьям в виде не совсем понятных, с трудом прорывающихся через всякие ужасы видений:
– День за днем восходит солнце,
А за ним приходит ночь,
Солнце – сфер иных оконце,
Солнце может нам помочь.
Солнце травы прорастает,
Солнце двигает ключи,
Солнце среди крон мерцает,
Ну, а в сказочной ночи…
А в ночи – ветров забвенье,
Тихий шелест, нежный стон,
Мерное ветвей движенье,
Безграничной ночи сон.
После яркого взрастанья,
Грезы, шепоты во сне,
Звезды полные мечтанья,
Тени на ручьистом дне…
Вновь заря нам шлет приветы,
День восходит и поет,
Рады братья, сестры свету,
И печаль в душе живет.
Это пение, которое привело бы эльфа к слезам умиления, а человека – в неизъяснимый творческий восторг – это пение не вырвало из братьев ничего, кроме гневного и мучительного вопля. Они и до этого казались в окружении весны ужасающими провалами в бездну, теперь это чувствие только усилилось – все они смертельно побледнели, задрожали, покрылись испаринами, вокруг них клубилась тьма, из глубин же их очей проступала чернота, которая сродни была очам вороньим. Все они настолько были иссушены духовными терзаньями, что больше всего напоминали ссохшихся мумий, и удивительно было только то, как это они в состоянии двигаться. А на из бледных руках, время от времени, как следы от душевных мук выступали жилы. На указательных пальцах ослепительными ободками чернели кольца – казалось, что – это тоже жуткие, обращенные в ничто очи. Когда братья начинали говорить, то нельзя было слышать их обрывистые, словно из небытия прорывающиеся голоса – даже не разобрать было, кто говорит – каждое слово надломленное, мукой искореженное, холодом запредельным сцепленное – эти слова, судорожно тесня друг друга, наползали:
– Приди!.. Где ты?!.. Как темно!.. Холод! Что это?! Идите все прочь!!! Прочь!!! Прочь!!!
И еще много-много подобных надрывов прозвучало тогда в весеннем воздухе, казалось, будто с этими десятью открывались ворота в некую жуткую землю, где вечная зима, где только холод и отчаянье. И тогда жены энтов отпрянули, но не убежали, хотя им и хотелось убежать, укрыться от этого терзающего их вопля – но они к роднику, и опустили в эту благодатную струю свои корни, и тут же тоненькие, живительные струйки в нескончаемом, радугой сияющем множестве устремились к братьям, сотнями поцелуев весенней, солнечной воды прикоснулись к их то накаляющимся, то холодом продираемых телам; они смыли покрывающую их копоть; и, по крайней мере, хоть они и оставались смертно бледны, все-таки, уже походили просто на очень больных людей, а не на призраков запредельных. Кажется, им полегчало, хотя нельзя было без боли на них глядеть. Так выглядели бы тела долгие-долгие месяцы проведшие без единого лучика света в мрачном и сыром подземелье, в муках смертных – они отдавали синевой, они были до предела напряжены, и блистали какими-то неестественными, тоже надрывными выступами…
Они стояли, покачиваясь, а окружающий мир продолжал кривиться жутью вопящих теней, по прежнему, по сторонам проносились полчища снежинок, но иногда из этого мрака брызгали хоть какие, хоть блеклые лучики света – они пытались за эти лучики ухватиться – хоть сколько то, хоть немного продержаться, но вновь надвигалась тьма, и вновь безысходное страдание. И еще они знали, что эта жуть – не последний предел, что ждет их бездна еще большая, и уже действительно безысходная, навеки. Было хоть что-то твердое, легкое, за что можно было бы ухватиться, но они пребывали в мире хаоса, мире искаженных форм, мире безумия…
* * *
Уже много-много страданий было мною описано, много слез и крови. К сожалению, в окружении этих дивных садов, в коих я не прочь бы прожить свою жизнь (как, впрочем, думаю и каждый) – развернется еще одно мрачное действо, в котом боли и мук не меньше, а то и больше, чем в предыдущих. Ведь, наверное, читатели уже знают, что ИХ девятеро, а не десятеро. Теперь я и расскажу, как это случилось – почему осталось только девять…
…Но перед этим хочу упомянуть еще вот о чем. Вчера над склонами, которые спускаются вниз, в далекие, цветущие долины, прогремел, пронесся вихрю подобно первый весенний дождь – вместе с молниями, вместе с громами. Сначала Нэдия, кажется, несколько испугалась, но затем личико ее просветлело, и в очередном бело-серебристом отблеске, который ворвался в мою келью, я увидел каким ярким, страстным светом полыхнули ее очи. Волчонка она держала на коленях, и тогда он вскочил, вытянул к окошку мордочку, и завыл – он даже не знал, кого зовет, но в голосе его была и тоска и страсть. И он получил ответ! Волчья стая – та самая, дикая и злобная, подвластная мраку волчья стая, которая разрушила деревеньку Нэдии, отвечала волчонку – и в этом вое была такая страсть! Такая схожесть с бушевавшей бурей!.. И тогда Нэдия вскочила – не от страха – о нет – ни тени страха не было на ее прекрасном, сияющем личике – нет – то был восторг, то была жажда слиться с этой стихией. И голос ее гремел – я никогда от нее подобного голоса не слышал – меня даже пробрала:
– Я не могу здесь больше оставаться! Я хочу быть с этими молниями, с громами; вместе с волками нестись в реве бури! Я должна бежать – ты не можешь меня сдерживать!..
Я испугался – я чувствовал, что не смогу ее удержать, что я ее потеряю сейчас, и никакие разумные доводы не помогут, что сейчас она во власти стихии. И тогда я зарыдал… Она простояла несколько мгновений, как бы в нерешительности, вся наполненная серебристыми отсветами, затем – сделала шаг ко мне, затем, рыдая, бросилась ко мне на шею, и все молила, что я ее простил. Мне всегда больны слезы ребенка – даже такие вот слезы раскаяния, и я не знал, куда мне деться… Я хотел умереть, чтобы не причинять ей своим страданием боль…
А сегодня с утра волчонка уже нет. Нэдия забилась в дальний угол, и сидит там, бледная, иногда по щекам ее катятся слезы… Прошло уже несколько часов, но за все это время она не вымолвила ни одного слова. И мне хочется ей сказать:
– Скоро, скоро – через две или три недели, которые потом покажутся тебе одним мгновеньем, ты уйдешь из этой башни, оставишь здесь, в холодном склепе, опустевшее и никому не нужное тело старца. И я надеюсь, что ты унесешь вместе с собою к людям рукопись – уже завершенную – рукопись в которой будет рассказано все, что надо рассказать…
Итак, я продолжаю. Я перелистываю еще одну страницу этого мрачного, ближущегося к окончанию повествования.
* * *
А дело было в том, что жены энтов все-таки нашли способ, как вернуть братьев в нормальное состояние. Собственно, в способе этом не было ничего необычайного – просто было некое зелье, самое могучее из известных, а значит и самое могучее какое только может породить мать сыра земля, так как она им, любимым своим дочерям, открывает все свои тайны. Для изготовления этого зелья требуется великая осторожность, и множество трав-кореньев. Стоит только чего-то недосыпать или пересыпать, как сила уже будет не та. Но жены энтов никогда не ошибаются, а когда варят, то поют такие строки:
– Ой ли силы от кореньев,
Ой ли силы от земли,
Средь садов, среди деревьев,
Ты внимательно следи.
Травка-корень, травка-корень,
Варево в котле дымит;
Светом солнечным подсолен,
Вот листок кружит-дымит.
Ах, простите, дорогие,
Ах, простите, право, нас,
Мы разбойницы лихие,
Мы лишаем жизни вас!
Ах, простите; ах, простите,
Мы лишаем жизни вас!
Впрочем, песнь эта пелась без какого-то особенного трагического чувства, но просто как заклятье – хоть они видели жизнь в каждом листике, в каждом корешке, какая-то незначительная часть ежегодно «лишалась жизни» по всяким подобным нуждам, и они давно уже смирились с этим…