355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Щербинин » Последняя поэма » Текст книги (страница 15)
Последняя поэма
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:34

Текст книги "Последняя поэма"


Автор книги: Дмитрий Щербинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 39 страниц)

– Я обещал – обещал когда-то, что смогу переменить судьбу одного, ради Ее жертвы. Но как же, как же я могу это сделать, когда я есть только ветер? Я не ураган, не вихрь – я тихий и печальный, ждущий ветер… Но вы то!.. Вы то, молодые вороны, можете помочь. Вас несет страсть огненная, вырваться вы из нее хотите, но без моей помощи ничего у вас не выйдет. Летите со мною, схватите ту, которую укажу вам, ну а дальше…

Все эти слова пронеслись слитно, пронеслись в одно ветровое дыханье, в одно мгновенье, ну а дальше – вороны, конечно, отдались ветровому порыву, крыло к крылу, но уже не сцепленные в мучительной, разрывающей схватке, уже освобожденные, метеорами понеслись к земле. Да – стремительно падала огненная стена, да – этот легкий, печальный ветерок не мог ее обогнать; но он своим чистым, светлым голосом зажигал в них тоску-стремление, они в каждое мгновенье видели ту прекрасную, бесконечную жизнь, которая их окружала, и всеми своими страстными силами душевными прорывались к этой жизни.

* * *

А высоко-высоко в темном небе над ними – это почувствовал и Эрмел, который парил там, держа за руку государя Келебримбера. Незадолго до этого, они поднялись еще выше тучи, и теперь простиралась она под ними, словно ужасающий мир смерть – такой мир был бы верно, если бы Моргот одержал победу над Валарами, и устроил все по своему разумению. Все было покрыто вздутиями и впадина, все испускало из глубин своих зловещее бордовое сияние, все медленно перекатывалось, проплывало. Время от времени, глубины эти распахивались глубокими пропастями, и оттуда, с пронзительными воплями вырывались драконы, иногда, в нетерпении испускали огнистые бураны – эти уже не был такими крупными как тот первый, с которым довелось сразиться братьям, но было их так много, что, казалось – никакая сила не могла бы им противостоять. И Эрмел говорил спокойным голосом:

– Теперь, государь, ты видишь силу тьмы. Понимаешь, что, либо вы все погибните, либо научитесь, все-таки, жить по новому, так, как я вас научу. В вас отвращенье вызывали те формы, которые я вам дарил, но только от нежелания принимать что-то новое. Вы могли бы хранить в себе свет, но при этом стать по настоящему могучими, чтобы дать достойный отпор. Сейчас я вам помогу с помощью тех воронов, с алмазными когтями – тем самым покажу, насколько не верно ваше предубежденье, против каких бы то ни было темных, зловещих форм. Сейчас они бросятся на следующего дракона, на третьего – я уверен, что через некоторое время отгонят их всех прочь. Так же, с моей помощью, преображенные, смогут повернуть и Барлогов, ну а уж орки сами побегут, да еще и ятаганы побросают…

Эрмел говорил с такой уверенностью в своей силе, что, действительно, ничего ему не стоит повернуть всю эту несметную армию, и что будет по его – что Келебримбер, чувствующий, что там, под этими облаками, идет страшное разрушенье, идет беспрерывное убийство, уставший от всего этого, измученный своею тоскою – готов был сдаться, подтвердить свое согласие. Но вот этот голос, всегда, казалось бы, ведающий верную дорогу, голос победителя – этот голос вдруг оборвался, и услышал Келебримбер злобное шипенье, словно бы целый выводок ядовитых змей висел перед ним, в воздухе. Он взглянул на этого светлого, белоснежного старца Эрмела, и увидел, как белизна эта и благородные черты оплыли, словно воск на горящей свече; тогда же вспомнил он, как обратился во что-то темное, дымящееся клок отрубленных у него волос, и тут же опомнился государь от этого колдовского наважденья, взгляд свой вверх, к звездам устремил, и тут же и успокоение, и решимость почувствовал, хотел уж заявить, что, эльфам лучше погибнуть, лучше королевство свое в пепелищах оставить, тем принимать ту жуть, перерождаться в каких-то тварей (ведь именно от такого преображенья появились в рудниках Утумно и первые орки) – он начал говорить, но Эрмел не слушал его: он продолжал шипеть, и все громче и громче раздавалось это шипенье, черты же все продолжали оплывать, и казалось, что сейчас вот откроется что-то жуткое. На Келебримбера он взглянул так, мельком – провел возле него рукою, и тут же отпустил – эльф оказался опутанной некой призрачной, темноватой пеленою, за которой он почти ничего не видел, и не мог пошевелится. Он остался висеть в одном месте, над извергающими бордовые отсветы тучами, ну а Эрмел, отставив его, метнулся вниз. Да – он почувствовал, что все пошло не по его замыслу, что вмешалась некая сторонняя, непредвиденная сила. Однако, Эрмел так и не знал еще, что это за сила; и, тем более, не мог и предположить, что вмешалась она по воле Маэглина…

* * *

Еще незадолго перед этим эльф и эльфийка – отец и матушка златовласой девочки, пробирались к мосту, отчаянно торопились, ужасались, что смерть может забрать их. Но вот, когда все вокруг засияло, зашипело раскаленными, вжигающимися в землю полосами, когда все налилось ослепительным белесым сиянием, жар возрос до нестерпимых, слепящих пределов, а воздух над головами загрохотал, задрожал от многотонной, падающей на них массы – вот тогда они, как и все окружающие их остановились, вдруг явственно осознав, что через несколько мгновений их не станет в Среднеземье, но проснуться они в блаженном Валиноре. И они смирились с этим. Теперь было даже недоумение, чего они так боялись, зачем суетились, бежали – их ждала прекрасная земля, там они вновь будут все вместе, и там им уже не будет грозить никакое зло, полетят, поплывут в сладостном движенье полные любви века. И вот они встали друг против друга, с нежностью глядели друг другу в лица. Очнулась от забытья девочка, она открыла глаза, увидела сияющий лик матери, ту ослепительную, кипящую массу, которая куполом неслась на них сверху – и закричала! Она не знала, и знать ничего не хотела про Валинор – она хотела жить здесь, прежней жизнью, которая теперь так стремительно разрушалась. И вот увидела она девятерых, стремительно несущихся воронов, и поняла, что могут они вынести ее, протянула к ним ручки.

А эльф и эльфийка, как и многие иные, смирившиеся со смертью, все смотрели друг на друга, одними очами печальными шептали друг другу слова прощания, и представляли свою гибель как одну из многих в череде трагедий эльфийского народа. Но тут вмешалось что-то совершенно неожиданное – вдруг между ними появились девять воронов, и, вместе с тем, теплым ветром повеяло, и нежный голос зашептал:

– Отпустите, пусть живет она – такова воля провидения…

И мать поняла, что дочь ее может быть вынесена из под пламени, что будет еще жить, однако она уже настолько смирилась со смертью, со скором пробуждением в Валиноре, что не хотела ее отпускать – и дело было даже не в разлуке (хотя, конечно, и расставанье было болью); но в понимание того, сколько зла в этом мире, сколь искажен он еще в дни творения; ей мучительно больно было осознание того, что любимой ее доченьке придется и плакать, и страдать, и потому она не хотела ее отпускать: "Отпусти… отпусти…" – в едином порыве шептал ветер: "Ты не в праве распоряжаться ее судьбою. Пусть познает она и горести, однако – через эти горести познает и любовь истинную…"

– Прости, прости доченька! Помни обо мне, и знай, что и о тебе в каждое мгновенье Там буду помнить, любить. Ну прощай, прощай, милая, до встречи!

И она выпустила девочку, которую давно уже держали вороны, и, заливаясь слезами, крепко-крепко обнялась с супругом – это действительно были их последние мгновенья. Как раз в это время ударила та ослепительная стена, которая прожгла до дна реку, и от которой взметнулся, стремительно разлетаясь во все стороны, бордовый плотный пар. И этот пар был настолько раскаленных, что не только мгновенно обращал в пепел всех, кто в него попадал, но и выжигал слой земли метра два – ведь это был пар от драконьего пламени, от которого и мифрил плавился. И в это же время, словно исполинский молот, по уже раскаленной наковальне, обрушился основной поток драконьего пламени…

* * *

Скажу, что в десятках верст слышен был грохот, и земля содрогнулась; содрогнулись и Серые горы, и с седых, холодный, погруженных в угрюмые вековечные думы вершин сошли многочисленные лавины. И уже знали об этом неожиданном, коварном нападении в Серых гаванях, за сотни верст к северу-востоку, и сам государь Гил-Гэлад взошел тогда на высокую смотровую башню, и узрел (за сотни верст узрел!) поднявшееся от того падения зарево. Оно багровой полосой раскинулось по горизонту, и до самого утра не желало усмирятся – Гил-Гэладу и страшно, и больно было на него смотреть, он чувствовал, сколькие погибли там, сколькое было разрушено; слезы катились по его лицу, и он едва слышно шептал:

– Дориат, потом Гондолин, теперь – Эрегион; придет время и Нуменора, и Серых гаваней. Пусть сейчас кажется, что – это будет нескоро, через тысячелетия, но, когда минуют эти тысячелетия, и падет и эта башня, и все эти стены, и волны усмирят раскаленные руины, то будет казаться, что прошло лишь одно мгновенье… Все уходит, все забывается. Какой же печалью наполнено все наше бытие – сколько мук, надежд и разочарований, но все уходит, уходит… уходит…

И, хотя не было еще точных вестей о гибели Эрегиона, и, быть может, он не погиб в ту ночь, государь Гил-Гэлад чувствовал, что дни этой прекрасной земли сочтены, и тогда рожден им был такой плач:

 
– Где ты, прекрасная земля?
Твои сады, твои луга,
И золотистые поля?..
Ушло, ушло то навсегда!
Где вы, святые родники,
И реки светлой глубины —
За стоном этой вот тоски,
Я знаю – тьмою сожжены!..
Ах, может где-то я найду,
Иные реки и сады,
И на холмы в цветах взойду,
Увижу свет святой звезды…
Но где же милый твой народ?
Где песни первые весны?
И духа сладостный полет?..
Ах, тьмою, тьмою сожжены!
 
* * *

Конечно, вороны могли бы вырвать девочку силой (тем более, чувствовали, как безвозвратно уходят роковые мгновенья), но теперь уже всякая мысль о насилии казалась им отвратительной; и они ждали, когда матушка ее решится, и отпустит по собственной воле. Если бы она не решилась, тогда бы они и до самого конца не стали вырывать ее, хотя это было им очень больно – они чувствовали жизнь эту хрупкую, прекрасную; чувствовали жалость и любовь к ней потому, что она была так не похожа, на весь тот кошмар, который их окружал. Но вот матушка отпустила, и тогда сразу же, и из всех сил понесли ее прочь. Да – они летели очень стремительно, быстрее стрел, но, все-таки, не успели бы ускользнуть из-под того раскаленного колпака, который падал на них сверху. И тогда они, взмыли вверх навстречу этому сиянию, они понимали, что то колдовство, которое оберегало от смертного жара их, не могло уберечь девочку; и она уже закрыла здоровой ручкой личико, и тихо заплакала, вжавшись в черные перья одного из них. Подобно черным вихрям, ворвались они в узкий провал, между ослепительных стен – он жадно, словно пасть сомкнулся, но они успели метнуться в другой провал, и, наконец, оставили это под собою. Теперь верстах в двух над их головами рокочущими, темно-бордовыми, подчас угольно черными сводами растекалась тьма, и там, время от времени, проносились драконы. Вот несколько их, слитых в единое воплей оглушили просторы воздуха, и одновременно, все засияло таким ослепительным мертвенно-белым, никак не утихающим светом, что они некоторое время летели почти вслепую. Они поднимались все выше и выше, однако, волны жара, поднимающиеся с пылающей земли, захлестывали их, и девочка кричала, звала маму, просила «водицы холодной»…

Летящие быстрее стрел, они все-таки, вырвались из этого ослепительного сияния, и некоторое время летели к северу-западу, так промчавшись десятка три верст, они оказались неподалеку от стен Эрегиона, и почувствовали, что дальше им лететь нельзя, что эти стены хоть как-то сдерживают зло, но, как только они вылетят – зло схватит их, свершит что-то страшное над этой девочкой. И вот опустились они вниз.

Как только ударились эти десять воронов о землю, так и приняли свои прежние, человеческие обличии, даже и одежда на них была прежняя – все темных тонов. Им суждено было оказаться на небольшой, вытянутой к северу полянке. Пышные травы, выгибались плавными склонами, в объятиях которых журчал уже тревожно, уже чувствуя беду ручеек. Завеса багровых туч была еще далеко, на небе сияли звезды, но так же билась там и беспрерывная зарница от драконьего падения, иногда вздрагивала земля, а в глубинах подступающего, пышно нависающего леса тревожно переговаривались какие-то птахи. Но кроны шептали спокойно, смиренно, и вообще, после всего того судорожного, мелькающего хаоса это место казалось настоящим раем; и хотелось вдыхать спокойствие, и стоять не шевелясь, ни единого звука не издавая, вдыхать это спокойствие.

– Водицы… водицы холодненькой… – зашептала потемневшими губами девочка.

И только тут братья заметили, что у нее и все личико, и вся одежда потемнели, и даже волосы стали какими-то блеклыми призрачными; им даже показалось, что она обуглилась, и они содрогнулись, поняли, что не выдержат этого очередного разрушения прекрасного – у всех них даже головы затрещали от огромного напряжения, кровь носом пошла. Огромного усилия стоило им склонится над нею, все еще шепотом водицу просящую. Вот они подхватили ее раскаленное, словно только что из печи вытащенное тело, и поднесли к ручью, опустили в эти воды. Сначала она громко вскрикнула, сильно дернулась, но потом успокоилась, и некоторое время пролежала без всякого движенья. Затем, опустилась на дно, и ручейка хватило как раз, чтобы укрыть ее тельце. Она долго не всплывала, но никто из склоненных над водой братьев и не пытался ее поднять. Все они сидели напряженные, застывшие, словно статуи и ждали. Она взмыла от дна, вырвалась, расплескав веера брызг, и вырвалась со смехом, и тут же стала бить ручками по воде, взметать все новые и новые, блаженно прохладные веера, словно живительным дождем орошать ими эти напряженные лица… И вот и напряжение и боль были унесены вместе с этими каплями. Ведь им все это время так хотелось освободится от всякой темной накипи, забыть обо всем страшном – совсем забыть, никогда не вспоминать; испытывать легкое, светлое чувство, подобное тому, которое испытывали они в детстве. И вот они услышали этот светлый, счастливый детский смех, и увидели, что их мрачное предположение на этот раз оказалось неверным, что все то темное, что покрывало ее, и что они приняли за обугленную, изувеченную плоть, оказалось лишь пепельным налетом, который был теперь смыт ручейком, и открылось сияющие личико ее, и волосы ее пышные, отливающие золотистым светом и в этой ночи. И они глядели на нее, слышали подобно роднику звенящий голосок, и все старались не оглядываться по сторонам, ничего-ничего не вспоминать, и только этот детский, святой голосок слушать. Ну, а девочка благодарила их за то, что они ее спасли, и спрашивала, где матушка ее и батюшка, так как не сомневалась, что и они были спасены (да как же, право, могло быть иначе?!). Однако, никто из братьев не решался ей что-либо ответить, но все только смотрели на нее с преданной, огромной любовью. И вот за их спинами раздался некий возглас, а затем все смолкло – они не хотели оборачиваться, старались обмануть себя, что, мол это померещилось, что никакого возгласа из того страшного мира не было. Перед ними была Святая, и любили они ее, как святую – верили, что она способна привести их к иной, счастливой жизни (а на что, право, им еще было надеяться?!). И вот, действительно, раз прозвучав, возглас этот уже больше не повторялся, и только земля время от времени продолжала вздрагивать, да отсветы перекатывались через небо… Так прошло с четверть часа, и тогда возглас этот повторился – теперь уж совсем рядом, прямо над их головами – все они резко обернулись и… увидели Маэглина.

Да – это его четверть часа назад вынесла на эту поляну ожившая статуя. Ведь в том месте, где рухнул дракон, она не успела подлететь к девочке (тем более и не ведала, где она в этой огромной толпе) – и, не смотря на отчаянные протесты Маэглина, несмотря на его страстные рывки, все-таки понесла его прочь: она несла его из всех сил, среди пылающих деревьев, а затем, когда все вокруг ослепительно полыхнуло, когда показалось Маэглину, что пламень обращает его в пепел – рванулась вверх, и обдала его таким холодом, что он едва не закоченел – таким образом, он проскочил через драконов пламень и остался невредим. А вот бывшая статуя стала таять, и не то, чтобы она уменьшалась в размерах, просто черты ее становились все более прозрачными, и вместе с тем – прекрасными, легкими, небесными. Маэглин, конечно, спрашивал у нее о девочки, и плакал, и стонал; но она теперь полностью ушла в какие-то свои грезы, воспоминанья – летела, словно порыв ветра, и, хотя еще была зримой, уже почти не принадлежала этому миру. А потом поставила на траву, и тогда стала почти совсем прозрачной, такой прекрасной, что у Маэглина даже дыхание захватило и… тут лик ее просиял, она увидела (или почувствовала), своего любимого, и тут же в стремительном, танцующем вихре взмыла ввысь, к звездам. Тогда же Маэглин увидел златовласую, тогда же издал возглас. Все это время, он страстно хотел подойти к ней, пасть на колени, но, видя, что перед ней уже стоят какие-то фигуры, не смел. Так он простоял четверть часа, а потом все-таки не выдержал, стал медленно, маленькими шажками приближаться. И вот он уже стоял за их спинами – стоял, а сам дрожал, и смотрел на нее с мольбою, все ждал, когда одарит она его своей улыбкой, когда возьмет от этих пугающих фигур, туда, где никого нет. А она все лепетала своим звонким голосочком – говорила без умолку обо всем, всем, а на самом то деле – просто радовалась тому, что жизнь продолжалось, и все-то ждала, когда родители ее появятся. Да, она очень мило, а для них Свято улыбалась, и на Маэглина взглянула, и ему улыбку подарила, и тогда он издал второй возглас, и братья к нему обернулись.

И тогда Маэглин испугался – он решил, что сейчас вот эти фигуры, эти ненавистные ему Живые бросятся на него, убьют или прогонят куда-то прочь – и не смерти, не боли он, кончено, боялся – ему жутко было потерять Ее. Он знал, что, ежели потеряет, так уже сойдет с ума от боли, будет вопить, кусаться… но никогда с этой болью не сможет смирится, всегда будет помнить ее облик. И вот слабым, заплетающимся языком залепетал:

– Я ничего… да я просто взглянул… Ах, да не гоните меня, пожалуйста…

Он еще много лепетал, молил их не гневаться, а они узнали несчастного, поняли, что тяготит его, и попытались успокоить, однако, Маэглин и не думал успокаиваться: вся измученная, сплошь из надрывов состоящая душа, не принимала, и ненавидела эти фигуры – да откуда они, да почему же они рядом с Нею, почему же все-время кто-то противится их счастью?.. И вот его голос изменился – теперь в нем был гнев, хотя он и шептал по прежнему:

– Оставьте нас. Отпустите. Навсегда. Ну, что вам за дело до Нее, до меня?.. Дайте же мне счастья, в конце концов; ну, хоть немного счастья, а то я даже и не знаю, что это такое…

Ему тяжко было подбирать нужные слова, и даже высказывание этого превратилось для него в муку. Конечно, братья не могли отпустить девочку, которая и для них стала чем-то священным, и еще неизвестно, чем бы все это закончилось, если бы позади не раздался голос Эрмела – он старался говорить по прежнему спокойным, величественным голосом, однако – он у него постоянно срывался, проступали иные, гневливые ноты:

– Что же – опять вы меня не послушали… Вместо того, чтобы драться с драконами, спасать Эрегион, вы предпочли спасти одну какую-то девочку, и бежать, попросту дезертировать с поля боя. Сейчас, в это самое время, вы, подобно вихрям огненным, должны были носится, убивать врагов, а вы… Ведь вы же единственной надеждой у тысяч и тысяч эльфов были…

– Ну, довольно! Довольно! – гневно выкрикнул тут Альфонсо.

Этот высокий, широкоплечий нуменорец поднялся, и шагнул навстречу Эрмелу – казалось, будто темный утес вдруг стал перед столпом света. Но этот свет был неприятен, за ним, все-таки, угадывался какой-то обман. Да и черты самого Эрмела все время, но как-то неуловимо оплывали, когда он двигался, то движенья его были призрачны…

–..Да, мы бы носились, мы бы убивали, раздирали этих драконов!.. – с пылом выговаривал Альфонсо, и паутина морщин привычно прорезала его лик. – Мы бы уже не могли вырваться из этого вихря. Да – убивали бы, раздирали, и этим только умножали боль. Разодрали мы одного, и сотни, может тысячи эльфов погибли. Так бы было и дальше – мы бы несли разрушенья, боль, и сами бы страдали! Сами бы себя раздирали, и все затем, чтобы во мрак, в услужение к тебе уйти… Да – я отчетливо помню, что же сам же себе сулил вечные мученья, преисподнюю… Но не тебе, слышишь ты – не тебе владеть моей душою. Пусть я буду один на один со своей болью, в своей преисподней, но ты, все равно не властен надо мною. Над нами ты не властен… Что не можешь от нас отказать?! Но мы, все равно, твоими не будем. И плевать, на твои спокойные торжественные речи – надоело, надоело!!!

– …Человеческая натура так слаба, так изменчива. Вы, ведь, ослепленные одним каким-то чувством отказываетесь от разума; не понимаете, что…

– Все, довольно! Изыди прочь! – Альфонсо сделал еще один шаг, и теперь стоял вплотную к Эрмелу.

А Эрмел и не собирался уходить – правда, при этой гневной, страстной тираде, лик его еще больше оплыл, и свет стал еще более неприятным; в сияющие же, ясные глаза смотреть было и больно и страшно – там было что-то звериное, и какое-то непостижимое, но сильное чувство. И Маэглину, и даже братьям хотелось тогда остановить Альфонсо, так как они чувствовали, что сейчас может сорваться эта личина, и хрупкое их счастье разрушится. Но личина осталась, и Эрмел, как ни в чем не бывало, выговаривал:

– Куда же мне уходить? Все мои силы, и надежды Эрегиона с вами. Предположим, я уйду, и что же – через полчаса здесь уже все будут выжигать драконы, потом появятся Барлоги. Чего вы хотите – пол часа спокойствия? Только помните, что, в это время, без числа без счета будут гибнуть те, кого бы вы могли спасти…

– Довольно, довольно этих речей… – Альфонсо порывисто зажал уши, но тут же и разжал, и, что было сил толкнул Эрмела в плечи.

Чародей перевернулся в воздухе, и, не падая на землю, обратился в белоснежного голубя, который издавал довольно приятное воркование, и вот взмыл, и, не успел еще никто опомнится, перелетел на плечико девочки. Она улыбнулась и голубю, погладила его по головке, а он, словно котенок от ласки, заворковал еще больше, и вполне осмысленно, с укоризной взглянул на братьев.

– Довольно этих жалостливых, лживых сцен… – процедил сквозь сжатые губы Альфонсо, и шагнул к девочке, намериваясь сорвать этого «голубя» с ее плеча.

Однако, девочка побледнела, и взглянула на Альфонсо с испугом, и подхватила голубя, спрятала его в своих ладошках. Едва не плача (а на самом то деле, ее смех от плача был совсем недалек) – она, едва сдерживая слезы, спрашивала:

– Зачем же вы ему плохо хотите сделать?.. Разве вам этот голубочек что-нибудь плохое сделал?

– Не верь ему, не верь… – дрожащими губами прошептал Альфонсо, и морщины еще сильнее прорезали его лицо – словно бы боль в него вдавилась раскаленной решеткой. – Такую личину он избрал, чтобы жалость вызывать, чтобы в доверие войти…

Нет – девочка уже не понимала всех этих хитроумных выводов, да и до них ли ей было? Вот она заплакала, и, прижав голубка к груди, переводя взгляд с одного на другого, спрашивала:

– Так где же они – матушка моя и батюшка. Куда вы их дели?..

И тут закричала так громко, что тревожно переговаривавшиеся птицы в лесу замолкли, и тут же с шумом взмыли в небо, по которому все сильнее и сильнее перекатывались огненные зарницы. Она звала их по именам, она молила, чтобы они только поскорее появились, забрали бы куда-нибудь, потому что ей уже становилось страшно в этом месте. И тогда выступил вперед Маэглин, и с откровенностью проговорил:

– Так, родненькая, ведь мертва уж твоя матушка, ну а батюшка… Я же твой батюшка, ведь не могла ты меня не признать, хоть мы так долго в разлуке то были…

Он говорил все это с большой уверенностью, но и с трепетом, опасаясь, что девочка вдруг не признает его, и ускользнет вся его Новая жизнь. А девочка только взглянула на него, и, конечно же, сильно испугалась, зарыдала, и все прижимала голубка к груди – она, вдруг, осознала, что из того пламени вынесли только ее – и как же страшен был, какой же болью в их сердцах отдавался этот плач!.. А Маэглин понял, что свершилось самое страшное, что не признала она его, и пал перед нею на колени (в ручей этот холодный), и застонал:

– Узнай меня! Пожалуйста, молю тебя об этом! Доченька, дорогая, узнай меня!.. Я ж тебя сорок годиков то… ох, да какие же сорок – всю жизнь искал!.. Мучился то я как! Да что же ты меня, родненькая, так и не узнала меня?!..

Конечно, этими своими иступленными выкриками, он мог только в больший страх ее повергнуть – она и вскрикнула, и закрыла свое личико ладошкой (второй же придерживала у груди голубя), и горько заплакала. И тогда братья склонились к Маэглину, и кто-то потянул его назад, кто-то на ухо ему зашептал:

– Зачем же ты это делаешь? Ты же боль ей причиняешь. Не смей…

Но Маэглин понимал только, что его хотят разлучить с Нею, с его счастьем, и вот он схватил ее за ту руку, в которой держала она голубя, и тогда девочка вскрикнула, но уже от сильной физической боли – так как эта была рука проломленная на сцене, и теперь уж разом несколько рук схватили Маэглина, дернули сильно, прочь потащили. Слышались голоса: "Да что ж ты делаешь!" – Маэглин дернулся отчаянно, и в этом иступленном состоянии ему почти удалось вырваться. Однако его повалили на спину, и он уже не Ее, не "дочку свою" видел, но это тревожное, пылающее небо, с одной стороны которого уже наползала, наполняющаяся из глубин бордовыми сполохами стена, вот издали донесся вопль дракона.

– Да что ж вы делаете, изверги!.. – вскрикнул Маэглин, и закашлялся, и застонал.

От невыносимой боли темнело в его глазах, он не мог связать слов, а выкрикнуть то, что они звери, палачи, что они не в праве подвергать его такому страшному мученью. Он же вновь не видел ЕЕ! Да как же так – да неужто опять разлука?!..

Он еще пытался вырваться, но его очень уж крепко держали, и, хотя им больно было смотреть на его мученья, все-таки оттаскивали в сторону, ради того, чтобы девочка боль не испытывала. Однако теперь девочка узнала его, спасшего его на сцене, и она сама, (по прежнему не выпуская голубя), бросилась к нему, и рядом с ним на колени пала, и обняла его ручкой за шею, и в лоб поцеловала, и горячими слезами обожгла. Она надеялась, что он поможет ей найти родителей, вернуться к прежней жизни, ну а Маэглин, конечно, понял это так, будто она его, все-таки, признала, и зашептал стихотворение, придуманное не им, но услышанное как то от Робина (однако из бессчетных стихотворений этого страдальца, которые подхватывали Эрегионские ветры в те годы). Он слышал его, стоя перед водопадом в своей пещере – по ту сторону водопада стоял Робин, и шептал, даже и не ведая, что в шаге от него, за журчащей водной стеной стоит кто-то, но зато явственно чувствуя, что Вероника слышит его, с любовью принимает его беспрерывное чувство:

 
– В вечерних сумерках два цвета,
Здесь осень, капает вода,
Здесь, в памяти ушедшего уж лета,
Стоит березонька одна.
Вот ветер налетит и шепнет ей сладко:
"Милая, о милая, не плачь.
Скоро снег на ветви ляжет гладко,
А потом и о весне споет вдруг первый грач".
А она своей блеклую кроной,
Тихо, тихо, печально вздохнет,
И уронит слезинки на воду,
И тоскливую песнь пропоет:
"То осенние, темные годы,
И былого уж здесь не найти,
Ты взгляни, в эти темные воды —
Участь этого мира прочти.
Посмотри – все на запад уходит,
А оттуда – к иным берегам;
Только ветер холодный здесь бродит,
Вторит с воем голодным волкам…"
 

Почему он пропел именно эту, а не какую-то иную, счастливую песнь?.. Почему, в то время, как та, которую он называл своей доченькой, как ему верилось, признала его – он, вместо излияния счастья, припомнил именно эту мрачную песнь. Да он и сам не мог объяснить этого, но вот горько-горько у него в груди стало, как никогда прежде еще и не было – раньше то иная горечь с кровью, а тут тоска, осень безысходно долгая темная-темная ему представилась. А на самом деле, где-то в глубине он понял, что никогда ему не обрести этой Новой Жизни – что мир этот увядает, что над ним самим тяготит злой рок. И еще, с каким-то безысходным ужасом, он осознавал, что этот самый рок, в виде белокрылой голубки, упирается ему сейчас в грудь. И он рыдал, и он молил, чтобы она не оставляла его – никогда, никогда бы не оставляла. А Робин вдруг вспомнил, как тогда стоял у водопада, и говорил эти строки, как потом погрузил в журчащую поверхность руки, и почувствовал, там прикосновенье чьих-то ладоней, как потом несколько дней ходил восторженный, ничего кругом не замечая, и веря, что – это Вероника одарила его прикосновением. Теперь он все понял, и шептал:

 
– Порою лишь одно воображенье,
Лишь образы, надежды и мечты;
Дают нам страсть и вдохновенье,
Во мраке представляют вдруг цветы.
Но что есть быль, что только грезы,
Что чувства сильные дает?
И что согреет в лютые морозы,
Когда лишь ветер, словно волк ревет…
 

Но заревел, однако, не ветер, заревел дракон, который темным утесом над их головами пронесся, и в полуверсте выпустил колонну ослепительного изжигающего пламени, хотя так же мог выпустить и над их головами, и только по какому-то наитию изверг несколькими мгновеньями позже. Тогда же голубь заговорил самым мирным голосом:

– Что же вы – долго ли еще мгновенья драгоценные тратить будете?.. Эльфы то гибнут, край разоряется. Вы то здесь воздыхаете, а могли бы жизни спасать, могли бы героями сегодня же стать…

Альфонсо, который стоял на коленях перед девочкой и Маэглином, прорычал глухо, гневно:

– Довольно!.. Ты можешь не тратить больше слов, можешь не смущать нас картинами грядущего – сегодня ничего у тебя не удастся.

Иные братья ничего не говорили, но все глядели на голубя с такой же уверенностью. Что же касается Маэглина, то он, погруженный в свое глубокое, трагичное чувство, не видел, и не слышал ничего, происходящего вокруг. Он, обжигаемый слезами девочки, и сам плача, шептал:

– Ну, ничего-ничего; мы все равно, что-нибудь придумаем… Ты, маленькая моя, родненькая моя, ты доченька моя долгожданная – ты вот пожалуйста пообещай мне, что не оставишь больше меня никогда. Пожалуйста, молю тебя – пообещай!.. А то пройдет немного времечка, и вздумаешь ты меня, все-таки, оставить…Ты, миленькая моя, пойми, что мне без тебя и жизнь не жизнь. Уйдешь, уйдешь… Ну а я то что, на кого ты меня оставишь?!.. Доченька, я ж теперь ни одного мгновенья, чтоб тебя не видеть, не выдержу. Ну, пожалуйста, пожалуйста утешь, что не бросишь никогда. Ну, ты только послушай, как сердце то бьется… Ведь разорвется… Доченька, молю!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю