355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Щербинин » Последняя поэма » Текст книги (страница 19)
Последняя поэма
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:34

Текст книги "Последняя поэма"


Автор книги: Дмитрий Щербинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 39 страниц)

А через несколько часов была свершена казнь по приговору: и это было жуткое зрелище, к которому, однако, были приучены обитатели того города. И только юнец, хозяйский сын не выдержал, и, к удивлению своего отца, со слезами бросился в свои покои. С тех пор он стал не разговорчивым, стал чураться прежних своих товарищей, а через несколько лет оставил город, и не взял с собой ничего, и до самой старости он странствовал, и старался всякими добрыми делами искупить свой грех. Умер он в нищете, всеми забытый – замерз в холодной пещере, и до самого последнего мгновенья он мучился, молил о прощении.

А перед теми двоими раскрылась облачная земля, и неземными словами ту красоту, да доброту описывать! Вот и дом несказанный, и тогда понял юноша, что Она, та, что рядом с ним парила, и была его суженной, что для них этот дом красовался. Так оно и было – вот распахнулись пред ними двери, дивная, неземная музыка объяла их, и шагнули они, рука об руку, к жизни вечной.

* * *

С таким чувством рассказывал это Фалко, что все-все присутствующие позабыли о своих бедах, и только к нему и прислушивались, все даже и выгнулись, придвинулись к нему, и даже Эрмел, прямо в ясные глаза которого и смотрел все это время хоббит, – даже и он как-то изменился, и, вместо прежнего притворства, наконец-то проступило искреннее чувство. Последнюю часть хоббит пропел как некую прекрасную песнь, на одном дыханье, и теперь пот катился по его лицу, ему понадобилось некоторое время, чтобы отдышаться (и все это в тиши), после чего вновь заговорил:

– Вот видишь, Эрмел, ворон, враг, темный, светлый… Кто ты на самом деле? Какое твое истинное имя за всеми этими масками?.. Итак, видишь ли ты теперь, понимаешь ли – ни эльфам, ни людям, ни тебе не остаться в этом мраке! А, ведь, ты и сам любил; ты вот предлагаешь вернуть государю Келебримберу его дочь, так, ведь, и сам же по ней тоскуешь. Ты любил ее истово, сильно, и некоторое время сам хотел изменится – ты же даже стал вершить для всех нас добро, но потом она погибла… Ты вновь погрузился во мрак! Но ведь раз любил тогда, как и сейчас – это почувствовать можешь! В каждом и даже в тебе есть эти искорки… Вот тот юнец из рассказа – он был злодее, но ведь смог возродиться – все время в нем это тлело. И в тебе, и в тебе! Ведь мрак же не может принести истинного счастья. Ну же – вспомни, что чувствовал, когда любил ее…

Эрмел ничего не говорил, но при этих словах хоббита, медленно, шаг за шагом, принялся отступать, и отступал до тех пор, пока не уткнулся в один из многочисленных выступов. Он долгое время оставался недвижим, и никто из бывших поблизости не смел пошевелиться, никто не говорил ни слова. Недвижимая, темно-серая, провисала над ними дымовая вуаль… было очень тихо… восходило подобное исполинскому, расплывчатому белесому оку Солнце, и становилось все жарче. Наконец, Эрмел молвил чуть слышно:

– Государь, где могила твоей дочери?

– Там же, где покоятся тела и иных знатных Эрегионских эльфов. – отвечал один из эльфийских князей, который увидел, что государь так разволновался, что вряд ли сможет что-нибудь ответить.

И тогда Эрмел попросил, чтобы его отвели к этому захоронению. И вот, оставив столы от так и не состоявшегося пира, эльфы стали отходить, поворачивать вслед за главой процессии, где шел Эрмел, братья, а также и все иные мои герои. Они шли в ту сторону, где прежде протекала река, а теперь было лишь развороченное русло – это поток и притоки его были выжжены до самых истоков, и теперь, выбивающиеся из под земли струи выбирали себе какие-то иные русла. Там, где раньше возвышались украшенные лесными хоромами холмы, теперь выбивалось что-то искореженное, прожженное, дымящееся – казалось, что – это и не Эрегион вовсе, а какой-то иной, чуждый мир. Даже и тот эльф, который вел их, растерялся, так как он не мог найти, где же вход в древнюю усыпальницу.

– Да я то помню! Я ж шагами здесь все вымерил! – вскрикнул тут Келебрембер и бросился вперед, повалился на спекшуюся, исходящую жаром глыбу, стал обнимать, шептать. – Вот здесь вот и доченька моя и супруга…

Эрмел как-то сразу, одним неуловимым движеньем перенесся к нему, положил на эту глыбу руку, и вот раздался треск, и прорезалась по глыбе трещина, стала расходиться – из образовавшегося проема дыхнуло блаженной прохладой, а, как только проем этот сделался достаточно широким, Келебрембер метнулся в него, Эрмел последовал за ним.

Не прав был эльфийский князь, когда говорил, что – эта усыпальница для эльфийской знати – здесь были захоронены все, по тем или иным причинам умершие в Эрегионе эльфы, а вот из тех, кто погиб за его пределами захоронены лишь самые знатные. В Эрегионе такое событие, как смерть того или иного из его обитателей, случалось очень редко, но и супруга и дочь Келебрембера погибли за стенами. О гибели дочери уже было сказано, а вот супруга Милэнь во время поездки в Лотлориен попала в орочью засаду – ведь сопровождавший ее отряд героически погиб, и она предпочла бросаться на клинок, чем попадать в орочьи лапы.

Эта усыпальница была похожа на усыпальницу Нуменорских государей, здесь так же, на незримых цепях свешивались с потолков хрустальные гробы в которых покоились нетленные и прекрасные, сияющие вечным спокойствие тела. Главным отличием было то, что в Нуменоре каждый из гробов был подобен сияющей в бездне космоса звезде, и не было видно ни стен, ни сводов – и казалось, что та зала продолжалась в саму бесконечность. Что же касается Эрегионской залы, то здесь, в волшебном, изумрудном, мягком и неживом сиянии, видны были и стены, и своды. Раньше все это покрывал растительный орнамент, и всем казалось, будто они толи в центре прекраснейшего сада, толи цветка единого. Теперь стены эти, потолок и купол рассекали трещины – из одной особенно толстой трещины в стене медленно вытекали клубы густого, оседающего к полу дыма, он втекал в трещины, и, казалось, что сейчас вот эта зала разрушится, рухнет в какую-то бездну.

Гробы жены и дочери Келебрембера были рядом, и оба лика, окутанные светлой, сияющей дымкой были безмятежные, безразличные ко всему живому, были в этом бесконечном сне очень похожи друг на друга – действительно, казалось, что – это две половины единого целого, разве что у дочери черты были более тонкими. Келебрембер припал к гробу сначала супруги своей, потом дочери и, рыдая, приходя в то состояние, в которое он приходил всегда, когда посещал это место – государь замер так, простирая на этом, исходящем прохладой гробу руку, целуя хрусталь над ее ликом.

Тогда и Эрмел опустился рядом с ним на колени, и все почувствовали, что сейчас вот в нет никакого притворства, что речь Фалко задела его, и он действительно погрузился в дорогие ему воспоминанья. Эрмел неотрывно глядел на спокойный лик Лэнии, а Фалко уже был рядом с ним, и шептал ему на ухо:

– Помнишь ли… Для тебя ведь годы летят, что мгновенья, и то, что случилось двадцать лет назад, ты можешь вспомнить так, будто это только что случилось. Ведь ты тогда же и стихи для него придумывал. Ну, вот взгляни на этот лик и вспомни хоть одно из сочиненных тогда.

– Да зачем же – «тогда»? Могу и сейчас. Ведь ты прав – будто и не изменилось ничего. Будто одно мгновенье всего со дня нашей разлуки миновало. Слушай же:

 
– То жаром туча вдруг повеет,
То вспышкой света ослепит,
То снежны иглы мне посеет,
То волком диким закричит.
То, вдруг, с пронзительным урчаньем,
Подхватит в страсть и разорвет,
То сам я с вековым метанием,
Завою: «Жизнь ли придет?»
И часто-часто забываюсь,
Через годы, через века,
Я вихрем темным прорываюсь,
Но в одиночестве всегда.
И забываю боль, страданья,
Одной лишь злобою живу,
Но вспыхнут, вспыхнуть вдруг мечтанья,
И вновь любовь свою зову!
 

И тут Эрмел вскочил – весь слепяще-яркой, упирающейся в самый потолок колонной, в которой не различить уже было каких-либо черт – однако, теперь не прежний мертвый белый свет исходил из этой колонны – нет – там были самые разные цвета, они причудливо перемешивались, наползали один на другой, клокотали, а глас Эрмела все возрастал, все большей мощью полнился – и без того уже растрескавшиеся стены дрожали, сыпали мелкими камешками, пылью – теперь уж никто и несмел ни слова сказать, ни двинуться. А Эрмел уже рычал, выл, гудел, подобно могучей ветровой стихии, подобно буре вздымающейся на море:

 
– Как воет, воет и кружит,
Как жжет и холодом и жаром,
Как страсть стремительно летит,
Весь мир объялся уж пожаром!
Так завывает и, кружась,
Возносит в огненной пустыне,
Как муре, бурей опъянясь,
Ревет в чернеющей пустыне.
Вот сшиблись вихри – боль, тоска,
Тоска из года в год так воет!
И вновь один, один пока,
Как душу ревом смертным кроет!
И где ж исход страстям моим?
Где бурям всем успокоенье?
Где, где – ты, дивный свет, храним?
И кому реветь свое моленье?
Так буря давит на душе,
Рычит и пенится, ликуя,
И я один здесь в вышине,
Творю лишь зло, в веках тоскуя.
Что грохот бурь земных? Во мне,
Во много больше смут волненье,
И здесь у гроба, в тишине,
Пусть смерть разрушит пенье!
 

Все то время, каменные своды над их головами рушились. Тяжеленные каменные блоки падали только между гробами, и не задевали не только ни одного из гробов, но и ни одного из эльфов там стоявших. Волшебством укладывались они так, что сливались с палом и оставалось лишь небольшое возвышенье, и вот, когда последние слова отгремели, над из головами ничего уже не осталось, только небо бесконечное, от тьмы освобожденное – лазурно-солнечное, весеннее, ярко сияющее, когда же, впервые с тех пор, как началось нападение, услышали они птичьи трели – и кто-то робко улыбнулся…

Эрмел продолжал стоять и поднимать руки к этому сияющему, наполненному жизнью, и бесконечно вверх уходящему куполу – эти руки были подобны двух расплывчатым радужным колоннам, а кто-то мог видеть и его: лик этот пребывал в неустанном движенье, все черты постоянно менялись – там было буйство цветов, красок, все это беспрерывно перемешивалось, поглощалось, вновь рождалось, и видно было, как шевелятся его губы – сначала никаких слов нельзя было разобрать, но потом уж полились они неустанным потоком:

– Люблю… Я люблю тебя, Лэния… Будь со мною… Вернись… Вернись!!! – и тут он взвыл так, что многие пошатнулись: В-е-р-н-и-с-ь!!!!

Этот вопль все тянулся и тянулся, и все чувствовали, будто бьет и хлещет и обвивает и ласкает их волна, в которой и жар, и холод, и все-все причудливо перемешалось. Они чувствовали, как разлетается над выжженной землей этот крик, и оглядывались, видели… это пространство.

С этого места открывался вид на многие-многие версты окрест, и все это пространство – выжженное, вздыбленное глыбами и обломками казалось еще более отвратительным под небесною красой, словно отвратительная рана на свету открывалась. Но все это, под действием этого страстного вопля прекратилось теперь. Вот поблизости, между углей, стали пробиваться ростки – травы, цветки, они восходили, тянулись к солнцу прямо на глазах, так что казалось, будто в одно мгновенье проходили целые дни. Вот заструился, на глазах ветвясь, и на глазах раскрывая юные, почти прозрачные листья-точки древесный побег – вскоре ясным стало то, что – это младой падуб – дерево, которое с древнейших времен было символом Эрегиона. Такое же преображенье происходило не только перед ними, но и на всем просторе. Черная, отвратительная поверхность (а она, оказывается, все это время хранила разбуженную теперь волшебством Эрмела жизнь, и все то проступал и проступал этот нежный свет – пока еще не было пышных садов, но раны затягивались – этой нежной и живой, светло-изумрудной, покрытой вкраплениями цветочных полей вуалью. И особенно ярко, особенно прекрасно засияло в том месте, где недавно собирались проводить кошмарное пиршество. Теперь там поднимались, теперь там сияли, подобно солнечному плащу, плотно обнявшиеся его братья и сестры – живо-златистые цветы элленора и все то, что недавно вызывало только отвращение и ужас, теперь притягивало, манило к себе. И вот золотистым лучом прорезалась река, которая нашла, все-таки, свое прежнее русло, и ласкала теперь, залечивала раны истерзанные пламенем берега. Оказалось, по какой какой-то случайности не был тронут пламенем тот живой мост-корень, который перетягивался через эту реку, неподалеку от королевского дворца. Что же касается самого дворца, то он вначале казался темным, но потом преобразился и засиял тем лебединым, облачным, легким, ласкающим взгляд свет, каким сиял он и в прежние, счастливые дни, и тогда, впервые за все это время, бывшие там, да и не только там (но и во всем Эрегионе) – почувствовали, что, действительно, все еще может хорошо окончиться; почувствовали, что есть еще силы, чтобы противиться мраку. Многие улыбались, многие терли глаза – ожидали, что и это все это забудется, рассеяться окончательно, как дурной сон А Эрмел вдруг собрался в прежнюю фигуру мудрого старца, резко склонился над гробом Лэнии, на котором все еще лежал, молясь, пребывая в полузабытьи государь Келебрембер. Эрмел легким жестом отстранил его, и таким же легким движеньем откинул крышку гроба которая, вообще-то, была закрыта эльфийским заклятье, и никакое иное заклятье не смогло бы ее открыть вновь… Но крышка была откинута, и он подхватил лежащую там Лэнию за руку – какая же белесая, какая же легкая, мертвая рука. Он поднес ее ладонь к своим губам и поцеловал – их окутала аура света, и тогда все, с легким вздохом подались вперед, так как все ожидали увидеть чудо – все верили, что сейчас вот Лэния воскреснет. Однако, этого не произошло – Эрмел все держал ее за запястье, все целовал ее ладонь, а она лежала в гробу, такая же безразличная ко всем их чувствам, как звезда.

– Вернись… вернись… – молил Эрмел и теперь уже шепотом, но ничего не изменялось в ее спокойствии.

И тогда чародей потянул ее из гроба – он вздернул ее за руку, перехватил за другую руку, и так, чуть выгнув назад, держал перед собою. О – если бы она ожила, если хоть малейшее самостоятельное движение, то – это было бы прекрасно, но, так как она оставалась бездыханной, то это уже становилось отвратительным, и многие эльфы тогда зароптали. Келебрембер слабым голосом прошептал:

– Оставь. Ее уже не вернуть… Пусть тело покоиться… Ну, а я попробую смириться.

– Ты попробуешь смириться… – усмехнулся Эрмел. – Ну, уж нет! Ты, впрочем, можешь смирятся, но я то не смирюсь – никогда не смирюсь! Нет, нет! – и вновь обратился к бездыханному телу Лэнии. – Вернись, пожалуйста… Что – это не возможно? А, ведь, эти благие божки в Валиноре должны меня слышать, ведь должны понять, что – это шанс излечить меня, ненавистного. Пусть же они смилостивятся, и явят чудо, пусть вернут этот дух, который единственный близок мне. Да – пускай это свершится, и тогда, я клянусь, в чем клялся уже и прежде – двадцать лет тому назад – она сможет смирить все мои страсти, и я – я клянусь, что заживу, как простой эльф или человек – да – буду заниматься землепашеством, или… да чем угодно – может, художником, поэтом стану – но я клянусь, что стану смиренным, только бы вернулась она. Пожалуйста, пожалуйста! Ведь теперь даже и не представляю, как это последние двадцать лет и без нее промчались… Верните – я требую!

И тут обхватил ее за голову, и в страстном, долгом поцелуе прижал к своим губам. Она все не шевелилось – тогда Келебрембер поднялся на ноги, и, перехватив его за руки, почти закричал:

– Отпусти! Отпусти! Слышишь – я требую…

Было видно, как напряглись могучие мускулы на руке эльфийского государя, но Эрмел даже не дрогнул – он продолжал целовать Лэнию, и вот руки ее дрогнули – вот по всему телу прошла дрожь. И тогда то все, кто был, поняли, что – это не есть чудо возвращения души этой девы из Валинора, но есть только страсть Эрмела, который, видя, что такого чуда на самом то деле никогда не будет, решил вздохнуть в это мертвое тело подобие жизни – теперь все мускулы могли двигаться сами по себе, но это было только телесное, животное движенье – души же за этим не было. Теперь чародей держал ее лишь за одну руку, и она оглядывалась кругом ясными, пустыми глазами. Никаких чувств не отражалось в этом взгляде, когда она увидела своего отца безмолвно рыдающего перед нею, и свою мать лежащею в гробу перед нею.

Я не знаю, можно ли сказать, что переживал в те минуты государь Келебримбер. Вы только представьте – вот близкий некто, которого ждал ты, по которому тосковал, слезы долгие годы лил. И вот он, казалось бы уже мертвый, вдруг, как величайшее счастье встал перед тобою… Но пусты его глаза, и сколько не бейся – не услышишь прежних милых чувств. Вот она заговорила, и это был голос Лэнии (этот милый, а для отца самый прекрасный из всех, голос) – но за ним была пустота, и тогда, и тогда, от этого невыразимого страданья, пал Келебримбер на колени, и голову сжал, и взмолился, как мученик:

– Пожалуйста! Довольно! Избавь, избавь ты меня от этой муки! Ведь это же обман! Обман великий! Ведь даже и тогда, в кузнеце, лучше было – там хоть воспоминанья, а здесь… Как же это невыносимо похоже на настоящую жизнь… И как же далеко, как же невыносимо далеко это настоящей жизни! Зачем ты в нее вдохнул возможность двигаться?! Ведь ты же и сам себя обманываешь. Так к чему же?! Легче ли тебе от этого?

А это мучительное подобие Лэнии говорило тем временем:

– Вернулась. Теперь я должна найти отца. Мой отец – государь Келебрембер. Да – я узнаю его. Здравствуй же, батюшка. – тут она шагнула к рыдающему Келебримберу, протянула к нему руку, дотронулась до его головы, отчего тот пронзительно вскрикнул и отдернулся.

На государя страшно было глядеть – он как-то весь осунулся, лицо приобрело мертвенный серый оттенок, взгляд же его метался от дочери и обратно к эльфам. Он некоторое время пытался что-то выговорить, но столь велико было его душевное страдание, что выходили только лишь бессвязные стоны. Вот один из князей, желая его утешить, подошел к нему, но государь взглянул на него, взглядом совершенно диким, иступленным и бросился назад – к гробу, принялся его истово целовать, потом, все-таки, понял, что Лэнии там уже нет – и вот этот призрак, положил ему на плечо свою легкую, холодную, мертвую ладошку, и вновь заговорил:

– Батюшка, там откуда вернулась я, так холодно. Теперь я согреюсь под этим солнцем…

Какой же жутко мертвенный, бесцветный голос! Государь дико, пронзительно вскрикнул, повалился на землю, тут вцепился руками в стоящий поблизости гроб супруги и, обнимая его и целуя, зашептал:

– Хоть бы ты помогла мне! Пожалуйста, пожалуйста помоги! Ты сейчас вот спишь в этом вечном сне – и хорошо, и хорошо! Дай же твоим ликом спокойным, безучастным насладиться!

Однако, и здесь государь Келебрембер испытал только новую жизнь. Там, в этом гробу, произошло движенье, и крышка гроба легко откинулась, и поднялась супруга его, такая же как и прежде – до ужаса живая, но без души – и она говорила тем же, ничего не выражающим голосом:

– Здравствуй же, супруг мой… Я все знаю – я слышала твои мольбы… Они проносились предо мною в нескончаемом спокойствии, в той тьме, в той тишине…

Келебрембер оттолкнул ее, и, рыдая, пал на колени перед Фалко (так что их лица оказались на одном уровне). Хоббит тоже был растерян и измучен, и не смел что-либо предпринять, слабо надеялся, что все это каким-то чудодейственным образом может счастливо разрешиться.

А Келебрембер – этот измученный, страдающий эльфийский государь, говорил ему:

– Что же ты сделал?.. Зачем напомнил ему о дочери, и о супруге моей? Как ты мог?.. Какое право он имеет приближаться к ним?.. Как же ты мог?.. Ответь – зачем же?..

– Ах, государь… – тихо вздохнул тогда Фалко. – Ведь это наша единственная надежда.

– Да, я помню предначертанье. Но глупо было надеяться, что это может помочь. Теперь бы только как-нибудь остановить…

Фалко хотел было что-то ответить, но не успел, потому что в это время Эрмел привлек к себе Лэнию, и громким, дрожащим от волнения голосом стал спрашивать:

– Станешь ли ты моей супругою? Осчастливишь ли меня…

– Да, и мы покинем их сейчас. – опять та же бесчувственная, жуткая пустота, от которой Келебримбер еще громче вскрикнул, и выглядел так, будто умирал.

А Эрмел вновь вопрошал у Лэнии, согласна ли она быть его супругою, и она вновь, все тем же голосом отвечала, что да – согласна. Тогда и в третий раз, словно не слыша ее ответа, вопрошал Эрмел, и в третий раз получал ответ, и все тем же тоном – правда – теперь она шагнула к нему, и распахнула объятия, будто бы он и на самом деле был драгоценный суженный ее. А Эрмел схватил ее за руку, и резко дернул, притянул к себе, вскрикнул было:

– Обман! Да – я сам себя обманул! Да и что ж, и что ж?! Пусть и так – ну же – ты призрак, мною созданный… ты… согласна, значит, стать моею супругою?

– Да, да! – все с тем же спокойствием отвечала Лэния.

– Не-ет!!! – взвыл вдруг Эрмел.

И тут же многочисленные цвета стали стремительно сменяться одним черным цветом. Сначала это был еще не очень густой цвет, но потом стал пронзительным, до рези черным, чернота клокотала, сама себя поглощала, но тут же и разрасталась из своих глубин, трепетала, дрожала, едва не раскалывалась, и тут вновь вопль: "НЕ-Е-ЕТ!!!" – он жаркую волною обдал всех стоящих, и тут же, закручиваясь в отчаянном вихре, прозвучали слова:

 
– Не тот ли день в бреду верченья
В порывах ветра вспоминал?..
Ах, как же мучит вдохновенье,
Да разве ж кто-то так страдал?!
И мне уж не найти дорогу,
Тебя, тебя мне не найти,
И тошно мне молиться богу —
Я этот мир хочу смести!
Не вы в веках ведь тосковали,
Не вам ведь боль мою понять,
Вы проходили, создавали,
Чтоб время стены разрушать.
А я, хозяин преисподней,
Злодей и ворон во плоти,
Владеющий заклятий сотней,
Я жажду это все смести.
Да – чтобы красная зарница
Взвилась здесь с громом до небес,
Чтобы истории страница,
Вписала: «ЭТО ЗЛОБНЫЙ БЕС!»
 

И Эрмел бешено расхохотался, и вновь завопил:

– Да-да! Я бес! Я жажду вас смести! Проклятый мир, проклятые законы этих божков! Как же я их ненавижу! Как же ненавижу – жалкие, ничтожные, проклятые божки!.. Не хотели ее вернуть, ну ладно же! Ладно!.. Я бес! Я ЗЛОБНЫЙ БЕС! Да – плохой, мерзкий, и никогда не способный узнать, что такое настоящая любовь! Мерзкий, мерзкий – сотню раз мерзкий бес!

– Но я же люблю тебя… – в голосе Лэнии была нежность, но это было такое поддельное, неприятное чувство, которое выдавливает из себя плохой актер совсем это чувство не понимающий.

– Хорошо же – узнаете вы меня! – вскрикнул этот, кипящий чернотою Эрмел, и еще раз дернул Лэнию, да с такой силой, что у нее отскочила рука. Отскочила у самого плеча, однако крови совсем не было – стали видны ссохшиеся жилы. И ничего не изменилось в лице этой куклы – все тем же бесцветным голосом вещала она:

– Люблю тебя, и всегда, всегда тебя любить буду, если только пообещаешь, что не будешь больше творить зла, что изменишь всех их…

– Жалкая ты подделка! Тварь!!! – надрывался Эрмел, и вот схватил ее у горла, и, сжимая, стал поднимать в воздух.

Это было уже что-то настолько дикое, святотатственное, что многие эльфы закрывали лица и падали на колени, некоторые стенали, но показались так же несколько лучников, которые выпустили свои стрелы, и все эти стрелы попали в клубящуюся чернотою длань Эрмела, ослепительно полыхнули и… были обращены в ничто – Эрмел даже и не заметил этого – он продолжал сжимать шею Лэнии, и голос ее, хоть и искажался, продолжал вещать все те же слова:

– Вот видишь… – выдохнул Келебрембер который только мельком взглянул на это, и вновь, ища поддержки, обернулся к Фалко. – …Видишь – это и стоило сделать. Не изменить предначертанного…

– Да, да… – вздохнул Фалко, и тут же потупился – чувствовал себя усталым, побежденным.

В эти мгновенья вспоминал хоббит, как шумит, волнуется, рокочет грозное, темное море, как несутся на каменистый, истерзанный брег бесчисленные волны, и сам он идет, седой, измученный – идет, роняя жгучие слезы навстречу им. Ах, как же шумит, волнуется, рокочет грозное, темное море, как несутся на каменистый, истерзанный брег бесчисленные волны, и сам он идет, седой, измученный – идет, роняя жгучие слезы, навстречу им. Ах, как же шумит, рокочет это никогда невиданное им море! Как же, пенясь, ярятся эти грозные валы! А за спиной – истерзанные скалы, а над головой – темное, стремительное небо. И ведь нигде, нигде поблизости нет их – сынов его, и, стало быть, уже свершилось. И ему казалось, что – это непременно должно свершиться, а та же, все то, что окружало его ныне, лишь мгновенье разделяло, и также казалось ему, что все эти, нынче окружающие его лики уже мертвы, и никак, никак не изменить предначертанья…

А все те травы, цветы и молодые древа, которые так ясно, так красиво начали было расцветать, теперь стремительно меркли, опадали к земле бесцветные, пожухшие, тоже же раздался голос Эрмела:

– Ну что же – представление окончено. Все. Сцена закрывается.

* * *

Что же – теперь перенесемся к Робину, исчезновение которого в Эрегионе еще не было замечено потому, что все пребывали в растерянности, а Фалко так истомился, что больше глядел себе под ноги, нежели по сторонам.

А, между тем, Робин был оставлен в то действительно удивительное, очень редкое для него мгновенье, когда он проявил яркие чувства – отдернулся назад. Вскрикнул. Чтобы он проявил такие яркие чувства, он должен был увидеть что-то действительное, а так оно на самом деле и было. Тот проход, по которому он полз, неожиданно расходился в пещеру с очень плавными, зеркальными стенами. Представьте, если бы вы попали во внутренности огромного, вытянутого куда-то безгранично далеко пузыря. За пределами этого пузыря был мрак, но легкие радужные блики пробегали по его поверхности, и, там где сталкивались, образовывали какие-то стремительные, быстро ускользающие образы. Лишь несколько мгновений продолжалось это, а потом – эти легкие, радужные потоки заструились со стен «пузыря» к его центру, и там появился облик, сколь милый, столь и часто им вспоминаемый – это была Вероника, и не поддельная, мертвенная статуя – о – Робин бы сразу понял, если бы это был бесчувственный слепок. Нет – эта Вероника была восхитительно живая, что же касается размеров, то они не имели уже никакого значения. Вот он и вскрикнул, и отдернулся, не в силах принять такого огромного, неземного счастья; тогда же он испугался, что ей, милой его Веронике, может что-то грозить – и тут же заструились со стен огнистые волокна, засияли вдруг с ослепительной, могучей силой, и сжались в какое-то смешенное подобие ворона и дракона – не успел он еще опомниться, а это нечто уже налетело на Веронику, и вот смешалось с нею – теперь в центре залы плыло клубящееся, с мольбой зовущее его облако. Робин прокричал что-то, из всех сил дернулся, и вот вывалился в этот пузырь, вот заскользил стремительно по гладкой поверхности, и, вдруг, оказался прямо пред этим темным облаком, вытянул к нему руки, и вот уже облако распалось, и увидел он прямо пред собою милую, так ясно улыбавшуюся ему Веронику. Вот, что она ему шептала:

 
– Минули дни лишений, боли,
Когда один, в ветрах ходил,
И никогда, и никогда уж боле,
Не скажешь ты: «Ах, я один»
Минула тяжесть испытаний,
Все муки, милый, позади,
Теперь предел любви мечтаний,
Теперь лишь вечность впереди.
Ты искупил своим страданьем,
У смерти вымолил меня,
Ты прожил жизнь с одним мечтаньем,
Ты, полный дивного огня.
В чертоге вечного сиянья
Мы вместе, вместе будем жить,
Забудешь ты года отчаянья,
Ты свет и радость будешь пить!
 

И тут же она подхватила его своими дивно легкими, да почти невесомыми, прохладою… ах, какой небесной, звездной прохладою веющими руками, повела куда-то в сторону, и тут же закружила в восторженном, небесном танце. И это не было виденьем – это была жизнь, и, в то же время столь выбивающаяся из привычной ему трагичной жизни, что… а что, впрочем, все эти скучные определения и описания?.. Они ли могут передать тот восторг, который чувствовал Робин в те мгновенья?.. Нет – не земными словами то описывать: он чувствовал, что величайшая его мечта сбылась!!! Это было прекрасно!!!

Вы знаете – вот пишу сейчас, а в глазах моих сияют слезы, а на устах – улыбка теплится – так приятно писать что-то действительно хорошее про своих героев. Ведь это же так, на самом деле, редко выдается! Ну, вот и дошел наконец то – хоть немного счастья, в окружении этих страданий. Тут бы и остановиться, и помечтать бы побольше, но всякое счастье такое кратковременное! Только глазом моргнул, а оно уж и улетело… Так было и с Робиным – только, казалось бы, начал он кружить, а тут надвинулся ропот дракончиков:

– Отец, отец! Что там, скажи! Если какое-то чудище, так мы его!..

И тут из узкого жерла вырвались клубы драконьего пламени, так что, если бы Робин был по прежнему на том же месте, то, непременно, был бы обращен в пепел, но и так в зале сделалось довольно жарко, и стены тут же затрепетали, в глубине их поползли огненные образы – сияющие жаром волны, сотканные из пламени лики – все это беспрерывно, завораживающе двигалось.

И вновь сильная, пронзительная боль за Веронику поднялась в Робине, и, как только это произошло, те огненные буруны, которые текли в стенах, резко взмыли и пронзили этот образ. Робин же вывалился и полетел вниз, пал на что-то плавно под ним прогнувшееся, тут же, конечно, задрал голову и обнаружил, что на месте Вероники сияет теперь ослепительная как Солнце, исходящая жаром сфера. И тут же вновь встревожили голоса дракончиков:

– Папочка, папочка – что же с тобой! Нам кушать хочется! Скажи же хоть что-нибудь, папочка! Пожалуйста, пожалуйста…

И даже в эти, конечно и страшные, и мучительные (ведь он опять терял!) мгновенья – даже в эти мгновенья не забывал Робин о заботах иных, и вот отозвался им, крикнул, что все в порядке, и что он ищет для них еду.

Как только он сказал про еду, то сияющая сфера обратилась в аппетитное, исходящее ароматным дымком жаркое из какой-то здоровой птицы и так умело изготовленное и такими приправами начиненное, что даже у него, давно уже ко всякой еде равнодушного, забурчало в желудке, конечно же и дракончики почувствовали этот запах, и тут же раздалась пришедшая к ним с рожденьем песенка:

 
– Ничего милее нету, чем дыханием своим,
Обратить вдруг в пепел ферму,
Насладиться, насладиться сладким запахом свиным,
Полететь потом на поле и еще разок дыхнуть,
Чтоб на том лихом раздольем,
Стадо вглубь себя вдохнуть…
 

Песня была длинная, и ее совсем не обязательно здесь приводить. В узкой горловине, ведущий в этот «пузырь» началось некое движенье, стены ее вздрогнули, один из дракончиков кричал, а затем раздался его голодный голос:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю