Текст книги "Созвездие Стрельца"
Автор книги: Дмитрий Нагишкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 42 страниц)
Глава четвертая
МАРТ – АПРЕЛЬ. УТРО
1
Военные грозы бушевали над миром – в Европе, в Азии, в Африке, в Австралии, в Океании, на Тихом и на Атлантическом океанах, на севере и на юге, на востоке и на западе земного шара. Такой войны человечество еще не знало…
Но солнце всходило и заходило вечером, день сменялся ночью, и ночь сменялась днем. За летом приходила осень, за осенью следовала зима, и на смену зиме являлась весна.
И хотя в городе, о котором идет речь, было двести семьдесят два солнечных дня в году и всю зиму напролет, и в дни мира и в дни войны, ясное, голубое небо сияло над городом и белые облачка-барашки шли по нему, повинуясь движениям ветра, и даже зимой можно было загореть под лучами этого щедрого, горячего солнца, жители, которым уже надоел и снег, и зимние пронзительные ветры, тем более неудобные, что в годы войны не все могли одеться так, как следовало одеваться зимой, – после февральских, особенно суровых, холодов с нетерпением ждали весны…
Повинуясь законам небесной механики, Земля свершала свой извечный путь и в точке, хорошо известной астрономам, а в просторечии называемой «солнцеворотом» от апогея пошла к перигею. В Северном полушарии прибавился день, и люди нетерпеливее стали поглядывать на календари, стосковавшись по теплу. Еще больше они стосковались по миру, но войны и мир следовали не законам небесной механики, и их возникновение и прекращение нельзя было определить с точностью до одной тысячной секунды, как определялся «солнцеворот»…
Первой вестью далекой весны были теплые снежные бури, обильные снегопады, покрывшие белой пеленой дальневосточную землю, оголенную зимними ветрами. Снега покрыли и не убранные из-за нехватки рабочих рук поля сои, и развороченные канавы каких-то коммуникаций, заброшенных из-за военной необходимости, и котлованы жилых зданий, строительство которых было прекращено по той же причине, и штабеля мерзлого картофеля возле станционных складов, набитых военными грузами, и баржи, вмерзшие в лед могучей реки из-за того, что недостало сил и средств своевременно подать их на разгрузку к причалам, и зигзаги окопов и для стрельбы лежа и полного профиля, в которых бойцы всевобуча постигали военную науку убивать противника так, чтобы он не убил тебя самого, и огороды, превратившиеся в болото осенью, а зимой – в ледники, и оборудование для разных нужд, лежавшее под открытым небом, – все то, что наделала война, и все то, что наделали люди, прикрывавшие военными нуждами и свою лень, и недостаток ума, и отсутствие расторопности и порядка, и неумение или нежелание делать дело как следует…
Всю зиму дули сильные северные и западные ветры, рождавшиеся там, где «генерал-зима» на славу работала во имя мира под гром артиллерии и рев авиационных моторов, под свист ракет, под крики «ура» и под стоны тех, кто рисковал не увидеть победы… А в марте понеслись над краем и городом южные и восточные ветры. Они родились там, среди десяти тысяч островов, которыми обладали десятки азиатских государств и великие колониальные державы, сумевшие прибрать к рукам то, что плохо держали азиатские владыки. Они неслись оттуда, где сейчас солдаты великих держав и патриоты азиатских государств дрались с японскими милитаристами, которые попытались разом заглотать все тихоокеанское пространство, развязав на Тихом океане войну. Это были тоже сильные, но теплые ветры…
Они сталкивались, эти ветры, в воздушном безбрежном океане. И погода ломалась, подчиняясь их бешеным течениям. То леденящий холод промораживал землю до стеклянного звона, то неожиданная оттепель брала верх, и слезы радости сочились с крыш домов, уставших от морозов. Ясное небо заволокло облаками. Точно спеша куда-то, облака неслись над городом, беспорядочно, в несколько слоев, рвались и метались, и не было видно ни конца, ни начала их несметным полчищам. Отяжелев и обмякнув, они сыпали на землю снег. Крупные хлопья его тяжело падали с высоты на поля и на дома, на фабрики и заводы, на города и села, на горы и реки. Но ветер не давал снегу лечь спокойно – он подхватывал его и гнал то туда, то сюда, словно искал места получше, по улицам города и по дорогам, застилая взор, залепляя окна, занося пути, сбивая людей с ног, заметая двери и ворота, громоздя монбланы снега на площадях и перекрестках, забивая трубы, мешая движению, воя и крича на разные голоса, уничтожая видимость, заворачивая подолы прохожим и пробираясь за воротники и в рукава, навешивал на провода тяжелые снежные подушки, раскачивал и обрывал их, лишая людей света и связи. Он останавливал автомобили с продовольствием и товарами, с медикаментами и сырьем, с людьми, с машинами, с продукцией заводов и почтой. Он останавливал на перегонах поезда и не давал самолетам подняться в воздух, заносил на дорогах вездеходы и подводы. Жилые дома и склады, больницы и фабрики, учреждения и школы превратились в острова, омываемые бушующим снежным морем…
2
Иван Николаевич прислонился лбом к холодному стеклу своего большого окна в своем большом кабинете. Окно было занесено мокрым снегом, лишь на середине его еще оставались просветы, сквозь которые Иван Николаевич мог видеть то, что видел уже четвертый день, – снежную бурю на улицах своего города, перед которой он был бессилен. Видимость была ничтожной, но то, что было доступно его взору, очень ясно говорило об общем положении и состоянии, в котором находился город. – Городской Совет отстоял от большого, в стиле Корбюзье, нового здания крайисполкома всего через дорогу, во о том, что он стоял там и до сих пор, можно было только догадываться – снежные вихри скрывали его совсем, и лишь время от времени стройные очертания его смутно проступали сквозь эту мутную пелену. Сугробы на перекрестке взгромоздились до половины высоты фонарных столбов, и через эти горы снега, сделавшие непроходимой самую широкую и людную улицу города, пешеходы перебирались так, словно штурмовали неприступные вершины Эльбруса, – цепочкой помогая друг другу, то и дело проваливаясь по пояс. Чуть подальше, в пределах видимости, в сугроб въехал грузовик с какой-то кладью по самые борта, что это было такое – разобрать невозможно, на клади лежала полутораметровая снежная шапка. Долго копошились у машины шоферы, но чем больше буксовала она, вздымая тучи снежной пыли, тем больше увязала. Какой-то «студебеккер», вняв мольбам завязшей машины, кинул буксир, потянул было, но и сам съехал в снежную бучу, пытался развернуться, канат лопнул, и «студебеккер» вломился в ограду газона, став впритык к фонарному столбу. Отсюда, оказавшись между столбом и буксующей машиной, он не мог выбраться. Можно было только вообразить, как ругались шоферы, – они долго махали руками, месили снежную кашу вокруг машин, едва видные в снегу, облепившем их с головы до пят, в закуржавевшей одежде, потом ушли… Бледными тенями виднелись редкие пешеходы, согнувшиеся в три погибели. Стекло согрелось там, где к нему прижимался горячим лбом Иван Николаевич…
По привычке он прикоснулся руками к радиатору центрального отопления. Металлические ребра его были холодны – снежная буря помешала даже любившему угодить начальству заместителю Ивана Николаевича сделать свое дело. Правда, он попытался все же услужить начальнику, в кабинете стоял электрический обогреватель, но и он больше говорил об усердии подчиненного, чем выполнял свое назначение, – электростанция работала вполсилы, отдавая ток только промышленным предприятиям и выключив жилые дома и учреждения…
Иван Николаевич нажал кнопку звонка.
В дверях тотчас же появилась Марья Васильевна.
– Что обещают синоптики? – спросил он.
– Я не могла дозвониться. Иван Николаевич! – сказала осторожно Марья Васильевна. – Линия порвана. Но они прислали возможный прогноз: господствующие ветры юго-западные, сильные до умеренного, обильные осадки…
Иван Николаевич сделал нетерпеливое движение рукой, прерывая чтение сводки.
– Надолго еще? – спросил он, кивая в сторону окна на снежную завируху за стеклом.
– Не меньше сорока восьми часов…
– А, ч-черт! – сказал Иван Николаевич. – Вся жизнь замрет за эти сорок восемь часов. Муки нет – хлебозаводы стали, топлива нет – на электростанции работает половина агрегатов, школы занесло, цеха не топлены… Что будем делать, Марья Васильевна?..
Марья Васильевна промолчала. Вопрос этот был чисто риторический и обращен вовсе не к ней, а к самому председателю.
– Звонил председатель крайисполкома…
– Что же вы не перевели трубку?.. Боялись беспокоить? Эх, Марья Васильевна, Марья Васильевна! – сказал Иван Николаевич со вздохом. – Меня обеспокоить нельзя, разве мне доступны волнение и беспокойство, разве я человек – я начальник, руководитель! – усмехнулся он и опять обернулся к окну. Он мобилизовал весь транспорт на перевозки, сотрудников всех учреждений на расчистку дорог, студентов и старших школьников послал на улицу бороться с заносами. И вот! Больше, чем отчет ответственных за это дело людей, о результатах всего этого говорили машины, утонувшие в снегу, под окнами председателя городского Совета…
– Были бы тракторы! – нерешительно сказала Марья Васильевна почти шепотом.
– Были бы! – отозвался Иван Николаевич. – Были бы тракторы, Марья Васильевна, я бы навесил им на нос отвалы и заставил бы курсировать по основным магистралям день и ночь. Были бы! – И вдруг он сказал: – Ну-ка, соедините меня с председателем крайисполкома да задержите, сколько можно будет, заседание штаба по борьбе с заносами! И только так: раз, два! Можно сделать это быстро? Если занято, разъедините!
Он принялся тереть ладони друг о друга, словно пытаясь согреть руки, но Марья Васильевна, которая знала его достаточно хорошо, поняла, что дело совсем не в том, что председатель продрог в своем большом кабинете. Через минуту Марья Васильевна подала трубку Ивану Николаевичу.
– Сердитый! – невольно шепнула она председателю.
– А то как же! – таким же полушепотом отозвался Иван Николаевич. – Все-таки председатель краевого исполнительного… Дементьев Иван Николаевич! – сказал он в трубку и глазами указал Марье Васильевне на дверь. Тотчас же трубка закричала басом:
– Дементьев? Иван Николаевич? Ах, как приятно познакомиться!.. А думаете ли вы, Дементьев Иван Николаевич, бороться с заносами и наладить нормальную жизнь в городе, несмотря на все объективные причины? Не забыли ли вы, что у нас в городе люди работают на оборону и что…
Иван Николаевич отнял трубку от уха и легонько опустил на стол. В трубке кричало, шипело, цокало довольно долго, а Дементьев глядел в занесенное снегом окно, просветы в котором становились все меньше. Трубка вдруг замолкла. Иван Николаевич поднес ее к уху.
– Я слушаю! Слушаю! – сказал он, поняв, что начальство уже высказалось полностью и сейчас набирает дух для новой гневной тирады, приискивая новые доводы и неопровержимые доказательства того, что городской Совет и лично Иван Николаевич Дементьев сложили лапки и умыли руки, что они не доросли до понимания своего долга перед народом и фронтом и что это может обойтись им дорого. Но прежде чем председатель исполкома высказал все это, Иван Николаевич мирно проговорил: – Не кричи, пожалуйста, товарищ председатель! Неужели ты полагаешь, что я сижу ручки в брючки? И у меня партийный билет не в комоде лежит!.. Постой, постой! Я тебя слушал, не перебивал, и ты не перебивай. Меры надо принимать срочные и серьезные, но такие, которые не в моей власти, а во власти члена Военного совета округа… Ага! Вот именно! Яснее?.. Можно! Я предлагаю… устроить танковые учения в условиях, приближенных к боевым действиям в условиях севера! А почему бы их не устроить? Мы все работаем на оборону, для армии – так пусть и она поработает на нас два дня, пока кончится снежный заряд! У нас последняя жестянобаночная фабрика и та делает корпусы для гранат!.. Ну какая это, к черту, военная тайна, когда там мальчишки и девчонки работают! Танки нужны! Да! Танки! Навесим на них отвалы, и пусть фугуют по всем магистралям – другого выхода не вижу. В противном случае… Да нет, я так просто!.. Звонили. Если линия оборвана, пошли связного… Кто пойдет? Я пойду, товарищ председатель, если вы доверите мне это дело!.. Ну, людей на погрузку мобилизуем, как водится…
Он выглянул за дверь и поманил пальцем Марью Васильевну:
– Ко мне никого не пускать, только начальника политотдела и начальника штаба танкового корпуса. А через тридцать минут после их прихода созывайте заседание штаба по борьбе с заносами!
Следы утомления и беспокойства по-прежнему видны были на его лице, но умные глаза его весело щурились. Марья Васильевна перевела с облегчением дух – значит, дело пошло на поправку! – а Дементьев то ли для себя, то ли для нее добавил, щелкнув пальцами:
– И на боженьку найдем управу, а то что это такое?..
Он прислушался. Даже через толстые стекла огромных окон городского Совета в приемную доносилось завывание ветра.
Через двенадцать часов, уже поздней ночью, мощные «КВ» и тридцатьчетверки, грохоча своими гусеницами сильнее ветра, вышли на все магистрали. Они шли уступами, врезаясь в снежные завалы и отваливая их на стороны, вскрывая занесенные улицы и дороги, – к заводам и складам, к элеватору и мельницам, к станциям железных дорог и в затоны, в лесосеки и к угольным кучам, что, как пирамиды, высились на местах выгрузки. А за ними шли машины – все автомобили и все водители подчинялись одной команде. И танки, медленно, но неотвратимо, дыша бензиновым перегаром, с открытыми люками сновали по улицам и дорогам. И несмотря на то, что снег валил по-прежнему и ветер метался с неутихающей силой, электростанция вновь включила все агрегаты, заводы, дали пар в цеха, и истопники развели топки школ, хлебозаводы возобновили работу, и жизнь в городе наладилась…
3
И через сорок восемь часов, как и обещали синоптики, ветер выдул начисто все облака. Солнце вновь засияло на небосклоне. Легкий морозец сменил коварную снежную оттепель. Улеглась буря. Крепкий наст скрипел под ногами. И снежный покров в окрестности засверкал и заискрился в лучах по-прежнему яркого, щедрого солнца. Ясный день сменился лунной ночью, и призрачный светлый ореол вокруг луны показал на устойчивую сухую, морозную погоду…
…Вихров поднялся с постели, когда город был еще залит лунным светом. Чувствовал он себя неважно – дышалось труднее обычного, в ногах была разлита противная слабость, побаливала и голова, но… Он проснулся даже раньше назначенного времени, на которое услужливо указывала стрелка будильника, прижал головку звонка, чтобы не дать ему зазвонить и разбудить маму Галю, и опустил ноги на холодный пол, посмотрел на лунный отпечаток окна на холодном линолеуме и, поеживаясь от невольной дрожи, оделся. По привычке подошел к печи и потрогал ее руками. Печь совсем остыла. Лишь вверху, под самым венцом, еще сохранялось слабое тепло.
«Черт ее натопит!» – сердито и вместе с тем жалобно подумал Вихров, вспомнив, сколько угля жрет эта махина, обогревающая две большие комнаты. Он, конечно, был несправедлив к печи, и если бы она умела говорить, то сказала бы ему: «Натопить-то не штука, дорогой товарищ, да надо бы топить сосновыми дровами! А вы чем пробавляетесь? Райчихинский уголь сыплете – для золы он годен, а не для тепла! Сырой осиной да пихтой топите, а они для спичек годны, а не для печи! А сколько вы топите? Сколько?»
Всё проблемы – и топливо, и еда, и одежда! Ничего нет, все в обрез, все дорого!
Он пошел умываться. Из буфета в столовой тянуло печеным хлебом. Ах, какая пахучая вещь печеный хлеб! Запах его разносится по всей комнате. Кажется, нет на свете ничего вкуснее простого хлеба. Только бы досыта! Папа Дима невольно подошел к буфету и открыл дверцу.
Хлеб лежит на полочке. Четыреста граммов, приготовленные для молочника, который даст маме Гале за этот кусок хлеба пол-литра молока для Игоря. Нет, это не хлеб – это «пайка», норма мамы Гали, целиком уходящая в уплату за молоко. Игорь получает шестьсот граммов, как ребенок, папа Дима – восемьсот, как «работающий», а мама Галя, как «иждивенка», – четыреста. Не много, при голодном рационе! Но молоко необходимо Игорю. И на троих Вихровых приходится тысяча четыреста граммов хлеба. Считается, что каждый из них получает по четыреста шестьдесят граммов. Но… вряд ли мама Галя когда-нибудь съедает их. Когда она разрезает хлеб, доля папы Димы всегда больше других, но мама Галя не замечает этого, а папа Дима ничего не может сказать…
В раздумье глядит папа Дима на «пайку», и разные мысли обуревают его. Часы бьют пять. Папа захлопывает дверцу буфета.
– Кто там? – спрашивает из спальни мама Галя сонным голосом.
– Спи, Галенька! Это я! – полушепотом говорит папа Дима и поспешно уходит в кухню.
Тут совсем холодно. На стеклах окна ледяные узоры. Вода нестерпимо холодна. От мокрых рук и лица папы Димы идет пар. Он хватает полотенце и рысью бежит в столовую, вытираясь на ходу. Холод не прибавляет ему бодрости, и папе Диме больше всего на свете хочется сейчас нырнуть в постель и укрыться с головой.
На столе лежат вареный картофель, головка луку, эрзац-колбаса, бог знает из чего сделанная, похожая больше на фанеру, чем на уважающую себя колбасу, кусочек свиного сала, который идет чуть ли не на вес золота. И хлеб…
Вихров с недоумением открывает дверцу буфета. «Пайка» уменьшилась ровно вполовину. Вихров переводит взгляд на стол.
Словно видя его через стену, мама Галя коротко говорит из своей постели:
– То, что лежит на столе, возьми с собой. Или половину съешь здесь!
Папа Дима с нерешительностью и фальшью в голосе бурчит:
– Так ведь, Галенька… этот хлеб приготовлен…
– Половину съешь здесь, половину – возьми с собой! – сухо и определенно повторяет мама и непоследовательно добавляет: – Я спать хочу!
Вихров подходит к ее кровати. Она и верно спит. Или делает вид, что спит. Он плетется в столовую, с жадностью съедает две картофелины, два пластика колбасы, удивляясь ее вкусу, кусочек сала. Чувствуя стыд перед мамой Галей и жалость к себе, он выпивает два стакана чаю с сахарином из термоса, который с вечера стоит в буфете, и съедает половину хлеба. Оставшееся заворачивает методично в бумагу, но вдруг – не в силах совладать с собою, острым чувством голода, который словно усилился после съеденного, – разворачивает лихорадочно бумагу, презирая себя, поспешно отламывает от оставшегося куска хлеба еще половину, сует ее в рот и прижимает языком к нёбу, чтобы не проглотить сразу! Черт возьми, замечательная это штука хлеб! Памятник бы поставить тому, кто его выдумал! Папа Дима оглядывается на спальню. Ему стыдно вдвое! Но спальня утопает во мраке и тишине.
Часы подбираются к половине шестого. Вихров поспешно надевает пальто, нахлобучивает шапку, заматывает горло шерстяным шарфом. Не опоздать бы! Напоследок он срывает с календаря вчерашний листок и с жалостью глядит на красный листок наступающего дня. Воскресенье! Поспать бы сегодня вволю, часиков до десяти, сбросить с себя утомление, ставшее и постоянным, и привычным, и нестерпимым. Так не хочется в этот ранний час выходить на улицу! Черт бы побрал и эту снежную бурю и тех, у кого не хватает ни ума, ни силы все делать как следует, вовремя и хорошо, чтобы потом не прибегать ни к авралам, ни к мобилизациям! Ведь, наверное, даже во время войны (если противник не стоит у ворот города!) можно делать все толком?
Синий свет луны сменяется серым светом раннего утра.
Мысленно подбадривая себя и все-таки жалея, Вихров закрывает за собой дверь квартиры, спускается по скрипучим ступенькам широкой лестницы. Он вдыхает воздух, схваченный крепким морозцем, такой свежий, такой аппетитный, такой вкусный, но тотчас же чувствует где-то глубоко-глубоко неприятное колотье. Он спохватывается и закрывает рот краем шарфа. Он может вдыхать этот воздух только маленькими глотками, как пьют крепкое вино, понемногу привыкая к этому воздуху, который воспет поэтами, прославлен романистами, но – с точки зрения астматика – хуже ножа в спину.
…Металлический, тяжелый лязг доносится с главной улицы. Танки еще несут свою вахту. Вихров выходит за ворота, оглядывается, осматривается: отовсюду слышится приглушенный людской говор, какое-то звяканье, ворчание автомобильных моторов. Сегодня не воскресенье, поправляет себя папа Дима, а воскресник по расчистке города, по погрузке и разгрузке всего того, что надо было погрузить и разгрузить в эти дни и что пурга, избавив от хлопотных транспортных операций, просто занесла снегом…
Рабочих рук в городе не хватает. Каждый должен отработать положенное число часов, чтобы хозяйство города не впало в доисторическое состояние. Вихров не один поднялся в этот ранний, непривычный, странноватый для него час. Он бодрится, старается шагать так, как будто он ежедневно встает раным-рано…
4
Рано в этот день поднялась и Даша Нечаева.
Я чувствую к ней особую сердечную симпатию, хотя мне милы, каждая по-своему, Зина и мама Галя – молодые, привлекательные женщины, играющие в этом романе заметную роль. Ведь для писателя образы, которые он создает, живы, как живые люди. Ему горько, когда они делают что-то нехорошее, что осудят читатели и что он должен осудить, он душевно рад, когда они совершают хорошее, что может пробудить в читателе добрые чувства и что писатель понимает как победу доброго, заложенного в нем самом.
Даша Нечаева вошла в роман так, как могла бы войти в мою комнату. Без нее нельзя представить себе эти годы. Сколько таких девушек выдержали неимоверную, адову нагрузку военных лет на фронте и в тылу и оставили неизгладимый светлый след в нашей памяти.
На фронте они видели войну с самой некрасивой стороны, и подвиг для них всегда был виден лишь в крови, в бинтах, в гное. Стоны раненых, страшная матерщина послеоперационных, неловкие, корявые слова писем, которые надо было писать под диктовку лежачих, отнюдь не Цицеронов и не Тургеневых, – слышны им были сильнее даже, чем пушечные залпы наступлений, потому что были ближе. Героев они видели часто плачущими от боли или от злобы, а не в орденах под развернутым знаменем части. И именно они выносили на себе сраженных на поле боя. Как тяжелы были эти мужчины, отдавшие свою кровь за Родину, и сколько надо было силы, чтобы тащить их ползком, положив на плащ-палатку, таща санитарную сумку и две винтовки – свою и раненого, оберегая от вражеских пуль. Сто килограммов весил этот бесценный груз! Уму непостижимо, как они делали это, а они делали, маленькие, слабые, нежные…
Устав до изнеможения, они еще находили в себе силу для того, чтобы улыбнуться раненому, для того чтобы, не чувствуя ни ног, ни рук, просидеть с ним целые часы, держа его руку в своей и отдавая ему, теряющему с каждой каплей крови и силу и волю к жизни, свою силу и свою волю – жить!
Они становились донорами и отдавали истекающему кровью фронту целые моря своей крови – чистой, здоровой, горячей, красной крови! – наши дочери, наши возлюбленные, наши сестры, наши жены.
В тылу они работали по десять часов в сутки и, если надо было, больше. От такой нагрузки на глазах таяли и мужчины, которые не могли наесться досыта и жили за счет того, что природа накопила в их организме до войны, – каждый из них был самоедом, питался не только тем, что ел, по и тем, что работа забирала из неприкосновенного запаса мышц, нервов, клеток, который был необходим для нормального функционирования той тяжелой машины, требующей несоразмерно много топлива, которая называется мужчиной и – незаслуженно! – сильной половиной человеческого рода.
Вторая, слабая половина – наши женщины приняли на свои плечи в годы войны труд мужчин во всем объеме, а из того, что получали за свою работу, отдавали – явно или скрытно! – что-то детям и, что таить, сильной половине. В эти годы слова женщины: «Я не хочу!», «Я уже поела!», «Я сыта!» – гораздо чаще не выражали этих понятий, чем выражали их. Откуда они брали силы?
Они делали столько, сколько делали мужчины, и, если надо, немного больше. И за ними оставалась извечная необходимость вести хозяйство, содержать дом в порядке – стирать, мыть, чинить, чистить, обшивать, готовить пищу, то есть все то, что от веку мужчины называют женской работой и издревле считают пустяками. В тылу они стояли в очередях столько же, сколько солдаты на фронте лежали в окопах…
При этом они оставались женщинами. Они следили за собой. Они хотели быть привлекательными. Они оставались желанными. Они хотели быть красивыми. И из того железно ограниченного минимума, нужного для поддержания жизни, который имели, они урывали еще что-то, чтобы сохранить себя, свое обаяние, свою женственность. И сколько надо было для этого душевных сил и изобретательности!
Как они делали это?
Потом, через годы, они скажут со смехом: «Как делали? Но ведь мы – женщины!»
Комендантша вошла в общежитие девушек. Толстая в своем неуклюжем облачении – в стеганой куртке, в ватных мужниных штанах, в валенках, обтянутых красными резиновыми галошами, в шапке-ушанке, надетой поверх клетчатого шерстяного платка, закрывавшего не только голову, но и шею и почти все лицо и завязанного на спине толстым узлом, она не была украшением природы, но виновата в этом была не она, а ее мужская работа. Комендантша огляделась.
Девушки спали.
Стенные часы-ходики, покряхтывая, отсчитывали минуты девичьего сна, и стрелки их – ах, если бы помедленнее! – шли и шли по циферблату, оставляя за собой минувший день, который уже ничто не могло вернуть – плох или хорош он был, горе или радость принес он с собою. Так-так! Так-так! – деловито приговаривали ходики, полагая, что все в мире идет именно так, как следует. Часы идут. Время движется. Ночь на исходе. День близится. Время работает на нас, девушки. Так-так! Так-так! Спите вы, но не спят солдаты там, на западе. Там еще не кончился вчерашний день. И солдаты, те, которые присылают вам свои фотографии с автоматами на груди или в грозно скрещенных руках, с шапками, лихо сбитыми на одно ухо, объяснения в любви и просьбы о будущих свиданиях в обмен на ваши бесхитростные подарки от чистого сердца, еще бьют фрицев в счет уходящего дня, а быть может, и свою голову сложат в последнюю его минуту.
Так-так! Так-так! Но уже восходит солнце между островами Большой и Малый Диомид, и новый день начинается, несмотря ни на что – хорошо вам или плохо! – и вы открываете новый счет боевым машинам, которые сегодня выйдут из ворот вашего завода, чтобы солдаты на фронте безостановочно могли делать свою работу – страшную, кровавую, беспощадную и нужную. Не мы начали эту войну, но мы должны кончить ее так, чтобы никому не повадно было вновь заваривать ее месиво. Так-так! Так-так!
На спинках кроватей, на стульях разбросаны или сложены платья, фуфайки, юбки, кофточки. Ох, девчата, девчата, одеть бы вас за вашу работу в самые дорогие вещи, в самые красивые вещи! А и эти надо было бы беречь дольше, чем вы бережете, дурочки. Комендантша поднимает с полу одну из тех девичьих вещиц, которые надеваются прямо на тело.
Кладет на стул.
Кто-то вкусно, с аппетитом подхрапывает: всхрапнет, помолчит и опять всхрапнет. Так спит только человек со спокойной душой и крепкими нервами, вволю наработавшийся. Кто-то и во сне не может отделаться от дневных забот, – видно, они подсказывают ему какие-то бессвязные слова, не договоренные днем, видно, они переворачивают его с боку на бок.
Танюшка Бойко по привычке натянула все одеяло на голову. Вера Беликова уткнулась раскрасневшейся щекой в жесткий матрац и лежит в неловкой, неудобной позе, подогнув под себя руки и ноги. Многие спят лицом вниз – так отдыхают лишь очень уставшие люди. Кровать Даши Нечаевой возле самой двери. Она дышит ровно и неслышно под своим тонким одеялом, которое почти не скрывает ее наготы. Правая рука со спустившейся с плеча бретелькой рубашки свесилась с кровати, беспомощно-трогательная, с полуоткрытой маленькой ладошкой.
«Ох, девочки вы мои!» – вздыхает комендантша, чувствуя себя словно бы матерью всех этих спящих девушек и готовая в этот момент, когда они все сражены сном, простить им все их недостатки и выходки, все их своеволие и беспечность, все их придирки и козни. Но, не давая себе размякнуть – время не такое! – она говорит полушепотом: «Все они хороши, когда спят» – и кричит:
– Па-а-адъем-м! Территорию чистить! Па-адъем-м!
Даша просыпается так, будто и не спала вовсе. Вытягивает вверх руки, переносит их вперед, к носкам, и легко поднимает вслед свое гибкое, сильное тело. Дурочка, полежала бы еще минутку, понежилась бы! Ох и счастлив будет тот, кого она полюбит, не девушка, а зорька ясная! Вера Беликова поднимает голову, щурится, морщится и хриплым со сна голосом тихо говорит:
– Ну и что? Ну и опять вставать, да? Ну и…
Она опять закрывает глаза, борясь со сном.
Валька Борина, взлохмаченная, со спутавшимися волосами, которые невозможно сдержать как ни старательно заплетает она их на ночь, вскакивает с ногами на постель, хлопает себя ладошками по бокам, словно намерзшийся на ветру извозчик. По ее мнению, она занимается гимнастикой. Вдруг, увидев Танюшку Бойко во всей первозданной прелести, кричит:
– Девочки! По просьбе публики Таньча опять открыла свое ателье: двенадцать рублей полдюжины кабинетных открытой! Кто хочет сфотографироваться? Момент-фото!
Комендантша подходит к кровати Танюшки и своей большой, мягкой, как подушка, ладонью звучно хлопает по розовому заду:
– Вставай, бесстыжие твои глаза! Заголилась!
Вера Беликова, не открывая глаз, говорит сонно:
– У Таньки глаза стыжие! У нее только зад бесстыжий!
– А ты тоже не жмурься! – сердито оглядывается на нее комендантша. – Опять позже всех подымешься…
Девушки встают. Одни, словно на пружинке, упругие, ладные, готовые к тому, чтобы опять бежать в цех, опять стоять у станка десять часов, лаяться с инструментальщиками из-за плохой заточки инструмента, огрызаться на парней, которые по своей гнусной мужской жеребячьей природе не могут пройти мимо девушек без того, чтобы не шлепнуть, и ищут взаимности у каждой, есть скудный обед, часто состоящий из щей с кислой капустой и соленой кетой, – когда настанет мир, правительство специальным указом запретит варить эту отраву, честное слово! – после рабочего дня бежать в кино на последние гроши, а потом дома еще что-то делать для красоты с волосами, с лицом, с руками, с чулками и прочим. Другие – досматривая сны на ходу, позевывая, почесываясь, проклиная необходимость, которая поднимает людей ни свет ни заря…
Кто-то схватил чужую зубную щетку. У кого-то все мыло смылилось. Кто-то с брезгливой и недовольной миной рассматривает грязный воротничок кофточки. У кого-то чулки поехали, хотя за них и уплачено шестьдесят рублей всего три дня назад.