Текст книги "Созвездие Стрельца"
Автор книги: Дмитрий Нагишкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 42 страниц)
– Часовой закричал, выстрелил?
– Нет! – коротко отвечает майор.
– Ну, и…
– Нормально прошла операция… Прошу извинить меня, дорогие друзья, мне пора. До свидания!
– Ну, Ефим Григорьевич, – говорит мама Галя, – будут нас бомбить японцы? Мы каждую ночь ждем налетов…
– Н-не думаю. У нас абсолютное превосходство в воздухе. Да и противник деморализован и дезориентирован. Насколько я знаю историю военного искусства, это одна из самых тщательно разработанных и молниеносно проведенных операций во второй мировой войне. Они уже не оправятся. А чудес на свете не бывает…
И «джип» прыгает вперед, отчего майор чуть не вываливается с кормы, ревет оглушительно клаксоном, прыгает в ворота, и уже – где-то там, на Главной улице, проскакивает мимо кокетливой регулировщицы, водитель успевает сделать ей рукой под козырек, получает в ответ жест руки, сжатой в кулак, за лихачество, и исчезает. Воробьев из ворот своего дома с острым любопытством следит за машиной и бормочет: «Мой почерк! А вот, ей-богу, мой!»
И вот Генка на улице.
Он более словоохотлив, чем майор и даже чем молодцеватый пограничник, источник информации Генки. Генка рассказывает о темной ночи, о мертвой тишине на границе, о плывущих камышовых плотиках, заготовленных заранее, за которые держатся пограничники в полной форме, с оружием и запасными дисками. О движении ползком на протяжении километров. О скоротечных схватках в темноте и предсмертном хрипе японских часовых. О внезапно раскрывающихся дверях на японских пограничных заставах и дулах автоматов, направленных на ошалевших солдат, бывших спокойными за себя и, казалось бы, обезопашенными от неожиданного нападения совершенной системой сигнализации и усиленными постами.
– Ну, и точка! – говорит теперь Генка, заканчивая фразу.
Возможно, что, не будь Генки на заставе, все шло бы значительно хуже, чем прошло! Такой вывод невольно напрашивается у слушателей. Они дрожат, представляя диверсанта с застывшим взглядом человека, уже видящего свой смертный конец.
– Ой, я боюся! – говорит Наташка и скрывается за брата, который только сопит, искренне переживая все, что слышит от Генки.
– Ну, ты, тише! – говорит Миха сестренке и спрашивает Генку, отныне величайшего специалиста по всем вопросам, связанным с границей: – Ну, расстреляли его? Диверсанта-то?.. Наверное, перед самым наступлением? Так принято ведь у всех культурных народов…
– Не-е! – с сожалением говорит Генка, которому очень хотелось рассказать, как плакал диверсант перед казнью и как обещал больше, не делать ничего такого, как раздался залп и как жалкое тело его скрылось в ямке. – Он повел наших туда, на ту сторону. Он знал, где надо пройти, – там для него ходок был оставлен!
«Он спас свою жизнь, он купил ее ценой предательства тех, кто верил ему! – так сказал майор о диверсанте и посмотрел на Генку долгим взглядом. – Вот, Геннадий, что бывает с теми, кто хочет жить для себя! Это – матерый шпион. Он работал на японцев за деньги! Хотел сладко пить, крепко спать, вкусно есть! Ему не надо было ничего – ни семьи, ни товарищей, ни коллектива, ни детей. Что будет с ним дальше? Не знаю. Такие долго не живут – жить нечем, понимаешь!»
…На другой день Генка дрессирует сторожевого пса для границы. Откуда появился у него этот щеночек – это секрет Генки. Белый, с черными пятнышками, с толстыми пушистыми лапами, с темными глупыми-глупыми глазами, с короткими ушками, одно из которых все время валится на сторону, а второе стоит торчком. Мокрым черным носиком щенок тычется всюду – в забор, в ноги людей, в подножия деревьев, в доски крыльца, еще плохо разбираясь в явлениях внешнего реального мира в тех или иных конкретностях, скулит, видимо скучая по матке, поминутно оставляет красивенькие маленькие лужицы под собой. Он доверчив и ласков. Короткий толстый хвостик его все время виляет и дрожит, а если щеночек садится, то неуемный хвостик тихонько постукивает по полу – тук-тук-тук! Хвостик тоже принадлежит к явлениям внешнего мира, хотя один его кончик и прикреплен к щенку. Но зато второй, все время трепетно болтающийся в воздухе, то и дело попадает в поле зрения глупых глазок. И щенок хватает этот мотающийся перед глазами кусачек косточки, покрытый кожей с пушистой шерсткой. Хвостик вырывается из его розовой пасти, щенок гоняется за ним, и вертится вокруг своей оси, и падает, не в силах удержаться на ногах.
– Сторожевой, понимаешь! – коротко говорит Генка.
– Порода? – так же коротко спрашивает Шурик.
– Этот… овчарка! – отвечает Генка.
– Какая? – следует вопрос.
– Ну… эта… шотландская! – говорит Генка.
– Хм-м! – произносит Шурик.
– Что ты хочешь этим сказать? – спрашивает Генка в свою очередь и косится на Шурика. – Вот знаешь, как дам…
– Давали! – отвечает Шурик. – Давали, давали, да и руки оторвали!
Генка сжимает кулаки. Но боится пускать их в ход. Не стоит с интеллигентами связываться. Реву будет…
Шурик берет щенка за уши. Щенок розовым язычком лижет Шурику руки. Уши на носу не сходятся. Шурик кладет щенка на пол и отходит в сторону.
– Не лапай! – говорит Генка, которого эта операция возмущает.
Щенок, принюхиваясь, весело бежим за Шуриком, руки которого пахнут псиной – он недавно возился с Индусом.
– Фу! Фу! – кричит Генка, но щенок иноходью несется дальше. – Фу! – кричит Генка и хлопает в ладоши.
Испуганный щенок визжит, падает на землю, переворачивается на спинку, и поджимает лапки, и стучит по полу хвостиком.
– Дворянин! – непонятно говорит Шурик и уходит.
– Сам дурак! – отвечает Генка. Он садит щенка на ножки. Потом показывает на близняшек, которые с восхищением наблюдают за Генкой и его шотландской овчаркой за его сторожевым псом, за его служебной собакой, и кричит: – Фас! Фас!
Но щенок вовсе не бросается на близняшек. Он блаженно щурит глаза на солнышко и чихает, забавно морща нос.
– Можно я его поглажу? – спрашивает Леночка. – Он такой хорошенький! Такой хорошенький!
– Сторожевых собак не гладят! Так можно избаловать. Собака просто должна чувствовать, что хозяин относится к ней хорошо. Она должна понимать взгляд хозяина, вот! – Он глядит на щенка волевым взором и даже не дышит. И кричит: – Ураган, ко мне! Ураган! Ко мне! Ураган!
– Его Ураганом зовут! – с благоговением говорит Наташка.
Вдруг в калитке показываются трое ребят с соседней улицы, в сопровождении женщины – матери или тетки. Ребята озирают двор. Их физиономии, при виде щенка, озаряются самыми светлейшими из всех ребячьих улыбок. Они чмокают губами, щелкают пальцами и кричат звонко, в три голоса:
– Шарик! Шарик! Шарик!
Щепок одно мгновение соображает – откуда идет этот зов? Потом начинает изо всех сил работать своими короткими ногами, спотыкается на бегу от радости, переполняющей его преданное сердечко, и катится к ребятам у калитки. И вот он уже у ребят на руках. Генка мрачнеет. Он глядит в сторону, как будто происходящее совсем не касается его. Женщина грозит ему пальцем, говоря:
– Не стыдно собак воровать, да? Вот матери скажу…
Шурик со своего крыльца кричит:
– Новая порода служебных собак – шотландский Шарик! Выведена ученым собаководом Геннадием Луниным…
Генка с потемневшим вдруг лицом хватает с земли камень и кидает его в Шурика. Шурик прячется за перила. Близняшки с воплем бегут к своему дому…
Опять налицо трагический разрыв между широтой и высотой помыслов и их свершениями. Все внутри у Генки клокочет. Но у него уже вырабатывается стоическое отношение к удачам и неудачам своего бытия. Он поднимается на свою верандочку, садится на сундучок Фроси, подпирает кулаками свою многодумную голову и смотрит на улицу поверх своего двора. Пусть кривляется на своем крыльце Шурик, страшно довольный тем фиаско, которое потерпели Генка и Ураган. Пусть усмехается балеринка, считающая ниже своего достоинства обращать внимание на мальчишеские дела, но которой тем не менее приятна Генкина неприятность. Пусть о чем-то сплетничают близняшки – о чем? лишний вопрос! – о нем, конечно! не зря Наташка шепчет на ухо Леночке и хитрыми глазами косит на Генку. Пусть мать выглядывает в окно и спрашивает: «Что ты опять натворил?» Пусть!!
Шурик выпускает на двор Индуса. Великолепный пес мчится по воле, обнюхивает столбы и палисадники, пускает звонкую, сильную струю на те места, где преждевременно исчезнувший Ураган оставил свои маленькие визитные карточки. Индус словно омывает воспоминания об Урагане. Шурик бегает за Индусом с поводком и напевает: «Нам не страшны ураганы… нам не страшен океан!»
Это уже слишком! Генка уходит в дом.
Ему нечем заняться. На душе у него осень – небо застлано темными тучами, и сеется на землю надоедливый, тоскливый дождик. Чем бы развеяться? Что-то надо предпринять! Но что? И Генка говорит матери тем гнусным голосом, который почему-то появляется у него, когда надо что-то у кого-то попросить:
– Ма-а! Можно я в кино схожу, а? Дай денег, а!
Мать молча захлопывает дверь перед его носом, боясь опять рассердиться и накричать на Генку. Он остается в прихожей, понимая, что просьбу лучше не возобновлять. Но душа его мрачна, и навязчивая идея – пойти в кино! – становится нестерпимой. Погоди, Генка, остынь: нельзя – так нельзя! Потом мать чуть отойдет от твоих похождений, даст на кино. Потерпи! Но от отказа Генка свирепеет. «Хочу в кино! Хочу в кино!» В его глазах встает Сарептская Горчица, не знающий нужды в деньгах: «Занял, с намерением отдать, когда будут!» Перед ним висит верхнее платье Вихровых – плащ папы Димы, макинтош мамы Гали, пальто отца. Искушение слишком велико. Генке чудится, что из кармана Вихрова торчат бумажки, как торчали они у Максима Петровича. Ему становится жарко, потом холодно. Под коленками противно слабеет. Руки его дрожат. Но он лихорадочно шарит по карманам, по наитию, в страшном напряжении, находя их чутьем. Ну, быстро! Ага! Мелочь, – какой страшный звон издают монетки, переходя в карман Генки, словно набат раздается по всему дому! Брось, Генка! Это хуже болезни, хуже голода, хуже жажды, это заразно! Но Генка уже не внемлет голосу рассудка и тому, что воспитано в нем… Вот что-то шуршит! Бумажки – три и пять рублей. Генка кидает пять рублей обратно, чтобы не так была заметна пропажа, прячет три рубля в свой карман. Отходит от чужой одежды. Останавливается на пороге, будто не только что шарил по чужим карманам. Принимает беспечный вид. И даже насвистывает, независимый из независимых.
– Перестань свистеть! – кричит мать из-за двери.
И Генка выходит. Спускается с крыльца. И теперь ему действительно наплевать на всех. «Вот захотел пойти в кино – и иду! Важно только захотеть как следует – так говорит Гринька».
3
Какой-то невидный человек проходит в кабинет заведующего сберегательной кассой. На нем штатская одежда, но из-под брюк выглядывают сапоги, и шляпа на нем сидит как на корове седло, как деревенский брыль, открывая незагорелый лоб. Он предъявляет заведующему свое удостоверение. Заведующий сухо говорит: «Чем могу служить?» Мы могли бы и не обращать внимания на этого посетителя. Деталь. Мелкая деталь общественного механизма – инспектор милиции выполняет какое-то деликатное поручение, не желая привлекать внимания своей формой. Это деталь – но не мелочь, так как мелочей в природе не существует, а в обществе – тем более. Если инспектор пришел – значит, у него есть дело, а это может иметь отношение ко многому и ко многим.
Инспектор говорит:
– Да вы не беспокойтесь, пожалуйста! Мне только нужно выяснить, для консультации заинтересованных органов, какой порядок существует в сберегательных кассах, когда клиент сдает свои облигации государственных займов на хранение в кассу. Где они хранятся? Все вместе – облигации и сертификаты – или раздельно? Каким путем производится проверка выигрышей? Кто персонально имеет доступ к сейфам? Как оформляется уведомление держателя госзаймов?
Он вынимает портсигар, предлагает заведующему. Тот отказывается. «Разрешите?» – говорит инспектор. Заведующий кивает утвердительно головой. Инспектор закуривает.
– Для консультации! – повторяет он успокоительно.
4
Военные сводки уже не передаются по радио.
Наши в Чаньчуне, в Порт-Артуре, в Пхеньяне. У всех на устах имена Ким Ир Сена, который заканчивает в Корее ликвидацию опорных пунктов оккупантов, Хо Ши Мина, который во Вьетнаме оказался во главе борьбы против иноземных захватчиков, Бандеранаике, который поднял флаг независимости Цейлона, Джавахарлала Неру, который в Индии, без печали расставшись со своими белыми сахибами, закладывал основы новой политики неучастия в военных союзах.
Во всей Азии, куда только недавно ступила нога японских завоевателей, на места, где кормились чужие хищники, идет война…
Но в этой войне есть свои тонкости.
Кто-то из борющихся дерется за свободу и независимость своей родины на новых началах – по примеру шестой части мира, кто-то дерется за освобождение от власти иностранных монополий, а кто-то только за то, чтобы переменить одного иноземного господина на другого, более щедрого. И всплывают на поверхность, как дерьмо на воде, всевозможные ли сын маны, бао даи, нго динь дьемы, фуми носаваны и другие.
И уже кое-где бывшие господа Азии – французы, голландцы, бельгийцы, англичане, уже раскрывшие рот на немецкие и японские владения, вновь вооружают только что капитулировавшие войска японцев, чтобы с помощью еще не остывшего от кровавых схваток врага сохранить за собой Азию – японской кровью.
Но слишком размахнулась Азия, скопившая за столетие унижений огромную силу национального духа, к старому нет возврата. Англичан, бельгийцев, французов, голландцев вытесняют из Азии, вместе с их новыми наемниками.
И добрая Америка, христианская Америка, где политический деятель не может произнести ни одной речи без упоминания боженьки, даже если предметом разговора является атомная или водородная бомба, добрая Америка щедро подбрасывает оружие всем, всем, всем – кроме коммунистов, разумеется! – предвкушая возможность оказаться в Азии на месте своих союзников, выперев их оттуда под шумок. И добрая Америка, протестантская Америка, баптистская Америка, где речь президента кончается словами: «И да поможет мне бог!», полегоньку, потихоньку выдвигает свои форпосты ко всем мировым коммуникациям: ее военные базы возникают то тут, то там, как грибы после дождя. И Джон Фостер Даллес бегает по земному шару со скоростью метеора, шушукается с кем-то то на одном полушарии, то на другом и оставляет после себя нехорошие следы – военные соглашения, смысл которых не могут прикрыть ссылки на волю господа бога и на заботы о мире во всем мире. Уже в ход пускается красивая химера: некогда был Пакс Романа – Римский мир, теперь настала эра Пакс Американа – Американского мира…
В этом послевоенном мире есть свои сложности и противоречия.
Не все и не всегда делают все по своему желанию. Новые силы, разбуженные во время войны, диктуют свою волю тем, кому эта воля хуже острого ножа!
И все же – вторая мировая война кончена.
Еще будет литься кровь. Долго будет литься. Впереди жестокие бои за демократические режимы во многих странах Азии, в которых наш заокеанский друг будет неизменно оказываться против мира, социализма и демократии; в сундучках его всегда есть марионетки на любой вкус, умеющие отвечать на всех языках одно: «Я здесь! Что прикажете?», когда дяде Сэму нужно будет заварить кашу в Азии, Африке, Европе – на трех континентах Земли. До Австралии у него еще руки не дошли, а Америка Центральная и Латинская спутаны по рукам и ногам еще усилиями незабвенного президента Монроэ.
Еще долго будут развязывать узелки, завязавшиеся во время войны, но большая война кончилась.
И в моем городе открывают настежь окна, и уже не хотят с наступлением вечера опускать шторы светомаскировки, хотя еще не отдан приказ об отмене затемнения. На улицах по-прежнему мерцают темно-синие лампы, придающие им сходство с рентгеновским кабинетом, – так и кажется, что из очередного переулка вдруг выйдет врач и скажет: «Разденьтесь до пояса и станьте вот сюда!» Вы даже не удивитесь этому.
Впрочем, на улицах действительно раздевают, хотя и не делают рентгеновских снимков. Говорят, делая большие глаза, что это действует могущественная бандитская организация «Черная кошка»!
И развелось много безотцовщины. Вроде Генки и его обаятельного друга Гриньки, он же Гаврош…
5
Зина запретила себе думать о Вихрове.
Почему? Слишком многое стояло за этим ее решением. Она могла ошибаться в своих решениях. Но она принимала их искренне и безоговорочно, даже если ее второе сознание и протестовало против этой категоричности, даже если оно и подсказывало – нельзя так сразу, надо постепенно…
«А что – постепенно?» – спрашивала она себя. Надеяться на что-то? А на что? У него своя жизнь! И почему-то Зине не хотелось услышать от Вихрова то, что она слышала уже не раз от мужчин: что они готовы разорвать старые узы и начать новую жизнь – с нею! Это, конечно, польстило бы ей: вот еще одна женщина оказалась бессильной перед красотой Зины! Но это не прибавило бы ей уважения к Вихрову, а она не только любила его, но хотела уважать – нельзя любить не уважая! Она даже запретила ему говорить о любви и думала про себя со смешанным чувством боли и гордости: «Он не такой! Не скажет!»
А их отношения зашли так далеко, что надо было что-то решать. Уже Зина чувствовала то, что считала умершим вместе с Мишкой – необузданное желание видеть своего дядю Митю, стремление узнать о нем все-все-все, быть с ним всегда. Уже опять она задумывалась иногда на работе, видя его перед собой таким, каким видела в их гнезде, а когда ее окликала Фрося, она вздрагивала и глядела на подругу мгновение совершенно растерянным взглядом, далеко не сразу освобождаясь от ощущения близости с ним, которое только что испытывала мысленно и физически. Уже он терял осторожность и беспечно махал рукой, когда она ему напоминала об этом: «Ерунда!» – а она уже знала, что это слово могло создать в нем опасное настроение – нам море по колено! Их море, по которому пустились они в неожиданное плавание, было не по колено, оно было очень глубоким, оно было коварным, ему не следовало доверять… Уже Вихрова знали ее соседи, «Веркин учитель!» – услышала однажды Зина из-за стены: там кого-то интересовала личность милого гостя Зины, ее возлюбленного. «Ерунда!» – махнул рукой Вихров. Но это была не ерунда, и страх за него проснулся в Зине.
Она не могла ставить его под удар, хотя сама и не боялась ничего. Она больше думала о нем, чем о себе, когда приняла свое решение, по-прежнему любя его и исполненная горячей благодарности ему за то, что он растопил ее одиночество, за то, что он дал ей снова радость жизни, дал испытать ей то, на что она уже не считала себя способной. «Пусть живет!» – думала Зина, ощущая, как у нее замирает сердце: ведь это «пусть живет!» отдавало ее возлюбленного жене и сыну, оставляя у Зины только воспоминания о нем. И она придирчиво вспоминала маму Галю – ее голос, ее движения, ее характер: она многое знала о Вихровой от Фроси, которая с ревнивым и недоброжелательным вниманием относилась к соседке, завидуя ей, а потому немного клевеща на маму Галю, но еще больше Зина знала по наитию, чувствуя Вихрову, по тем редким, но очень определенным, не оставлявшим сомнения фразам или словам, которые он иногда говорил о своей жене при ней, если уж нельзя было миновать этой темы. Он не говорил о маме Гале, щадя ее, боясь оболгать, и в этой боязни Зина чувствовала гораздо больше, чем просто такт мужчины… Он все же принадлежал жене и сыну! Несмотря ни на что…
Зина только желала ему добра. Поэтому она иногда мысленно видела свою противницу и спрашивала ее строго: «А ему хорошо с тобой? А ты думаешь о нем? А ты знаешь его? А ты знаешь, что ему приятно? А ты ласкова ли с ним?» И невольно мысли ее возвращались к тому, как она была с ним, как она ласкала его, какой она умела быть желанной! Но теперь она гнала эти мысли от себя.
Чтобы не отступать, Зина сожгла свои корабли.
Это делают не только великие полководцы древности. И не нужно думать, что тому, кого литераторы называют «простыми людьми», сжигать корабли легче, чем великим полководцам. У полководца сохраняется армия воинов, которые, отчаявшись вернуться на родину, бросаются на вражеские крепости и овладевают ими. А простой смертный – сжегши свой единственный корабль, свою последнюю надежду! – остается один, и иногда только плен становится его уделом.
И Зина сдается в плен. Ей не остается ничего другого, когда пламя и дым горящих кораблей застилают от нее облик того, кто вместе с ней был на необитаемом острове. Все ее существо противится этому решению, все ее помыслы и все ее тело стремится к любимому, чтобы вновь испытать чувство близости, чувство слияния с ним, когда двое становятся одним существом. Но, пока она еще может решать, она отрезает пути к отступлению.
И опять Марченко у Зины.
Он кладет ей на столик возле тахты необыкновенно изящный подарок – парижское белье из нейлона в целлофановом пакете, нежнейшего розового цвета, удивительного покроя, так выгодно оттеняющего женскую фигуру. Зина догадывается, откуда это. Как видно, капитан побывал в Маньчжурии, в Харбине. День и ночь от дебаркадера, который Зина видит со своего крылечка, идут туда теплоходы и военные суда, возвращаются с военнопленными и ранеными, с конфискованным японским вооружением, снаряжением, техникой и провиантом, что стоял до сих пор на полях Маньчжурии огромными штабелями, суля генералу Ямада Отозоо возможность снабжения Квантунской армии в течение двадцати лет, при любом развитии событий, кроме того, которое произошло не по его планам.
– Трофеи? – спрашивает Зина насмешливо. – Сами выбирали, Марченко? Сами?
– Попросил продавца подобрать под цвет волос и глаз! – говорит Марченко, не чувствуя насмешки в голосе Зины. Он доволен – подарок действительно хорош – и не замечает, что Зина обидно снисходительно принимает этот подарок, не выражая того восторга, который должна была бы испытать любая женщина при виде этой прелести. Впрочем, пожалуй, Зина… не любая. К сожалению!..
– Такие подарки делают только женам и любовницам! – говорит Зина, и какие-то непонятные огоньки бродят в ее глазах, как бродят такие же огоньки после пала – травяного пожара, оставляющего обугленную землю.
Марченко настойчив. А сегодня он еще и добр – поездка в Маньчжурию, откуда он вернулся с несколькими чемоданами имущества, еще недавно не принадлежавшего ему, до сих пор оставляет его в радужном настроении. Он подхватывает мысль Зины.
– Я от своего слова не откажусь! – говорит он и уже представляет себе Зину в этом белье, в платьях из тех тканей, что он привез с собой, в норковой шубке, которая лежит в одном – пока запертом на оба замка! – чемодане. Вот если Зинка наконец поймет свое счастье, тогда можно будет и отомкнуть эти замки! – Хоть завтра дам объявление о разводе, понимаешь!
– Две тысячи платить придется! – говорит Зина скучным голосом.
– Испугала! – отвечает капитан и хохочет своим глуховатым, гулким смехом, который не возбуждает желания разделить веселье Марченко. – Вот насмешила, понимаешь!..
Зина разглядывает Марченко. Он словно еще больше раздался. У него второй подбородок и возле мочек ушей словно растет опухоль, как при свинке, – шея его все больше скрывается в складках жира. Она разглядывает скромные ленточки наград, на его груди, которой становится тесно в военном кителе. Она усмехается:
– Храбрый стали, Марченко? Гитлеровскую Германию победили! Империалистическую Японию победили! А? А я и не думала, что вы такой…
– Да не хуже других! – говорит недовольно Марченко. – Что я кровь не пролил, то на своем посту обеспечивал бесперебойную боевую работу тыловых организаций армии! Оставь, знаешь, свои шпильки…
Он не видел Зину давно. Он жадно разглядывает ее, почти не скрывая своих желаний. Он словно невзначай кладет свою потную ладонь на бедро Зины и, потихоньку передвигая ее, кладет на вожделенное место – женщин он видит только сзади.
В Зине пробуждается желание изо всей силы ударить по налитой кровью полной щеке Марченко и выставить его отсюда навсегда, но она чувствует запах горелого дерева и едва слышное потрескивание огня, пожирающего ее корабли. Тоска, сожаление, ярость, сознание своего бессилия, горечь поражения, невыплаканные слезы, какая-то тупая безнадежность и безумное стремление броситься в омут головой – так когда-то поступали ее одногодки, лишась надежды! – все смешивается в ней в один клубок, почти лишающий ее рассудка.
Марченко привалился к ней всем телом. Он уже обнимает ее. У Зины кости трещат, он силен и цепок, этот человек. Неужели его можно любить? Нет. Но, может быть, он хоть даст забвение, даст возможность хотя бы на одну секунду развязать этот узел противоречивых чувств, оказаться по ту сторону свершившегося. «Чем хуже, тем лучше!» – думает Зина. Где, когда и от кого она слышала это выражение, она не может вспомнить, но повторяет: «Чем хуже, тем лучше!»
– Можно я погашу лампу? – хрипло спрашивает Марченко.
Зина не отвечает. Она лежит на тахте, словно мертвая, закрыв глаза. Фиолетовый абажур кидает на ее лицо причудливые тени. Длинные реснички чуть трепещут, будто бабочка сложила свои крылья, а раскрыть их не может. Необыкновенно плавные линии щек Зины переходят в очертания неярко выраженных скул. На чистом лбу малая морщинка, которой еще недавно не было. Маленькие ушки, чуть розовея, вызывают воспоминания о лепестке цветка. Губами Зины, с их удивительным изгибом, обозначающим одновременно и какую-то детскую свежесть и какую-то чисто женскую умудренность, можно любоваться часами. Это делал Мишка, разглядывая Зину как восьмое чудо света. Этому не мог не отдаваться Вихров, который благоговел перед красотой и мог сидеть подолгу, наслаждаясь этим лицом.
Если бы Марченко сказали сейчас: «Да вы только посмотрите, какое совершенное создание природы перед вами!» – он сказал бы: «А чего на него смотреть! Не в музее, в постели же. Есть тут дела поважнее!»
Но никто ему не сказал этого, и он задрожавшей вдруг рукой выключил лампу. Последнее, что он увидел, был его подарок. «Не выдержала все-таки! – подумал он с торжеством. – Все они такие! Одна подешевше, другая подороже, а то одна материя!»
Зина застонала. Он принял это за выражение страсти. «Что ты делаешь? – крикнула себе Зина, почувствовав звериную силу Марченко, который в этот момент вовсе не думал о Зине и был груб не как любовник, а как скот. – Что ты делаешь!» И не смогла воспротивиться ему.
Потом он ослаб. Перевалился через ее тело к стене. Похлопал ее, как похлопывают кобылу по крупу, уж считая ее своей собственностью, считая все политесы, все ухаживания и ласковые слова уже ненужными, утратившими свою силу и значение. Положил ей руку на грудь, даже не ощутив ее нежности и формы, а просто потому, что надо же было куда-нибудь положить эту руку – тяжелую, потную, поросшую черными, грубыми волосами. Он вздохнул, как после тяжелой работы, удовлетворенно и устало, закинул голову куда-то вбок поперек подушки, не думая о том, что Зине остается не слишком много места, и затих, уснув мгновенно и забыв о Зине, униженной и растоптанной там, где в ней не раз рождалась радость жизни.
«Отвернулся и захрапел!» – вспомнились ей слышанные от разных женщин страшные слова. Какая там любовь! Получил, что надо, – и все! А ты терзайся! Кусай подушки, переживай, мечтай о принце, для которого любовь твоя – это прекрасный сон, это высокая радость!
Это конец твоей любви, Зина? Не думай, что это так… Любовь не убивают. Она может умереть. Но убить ее нельзя. Она может уйти. Но прогнать ее нельзя!..
– А ты какая-то неактивная! – сказал Марченко, вдруг проснувшись от собственного храпа. – Ну да ничего!
Зина молча глядела на него.
– Но от своего слова я не отказываюсь, понимаешь! – сказал Марченко. – Так что давай уговоримся честь по чести, когда и как! Я уже договорился о демобилизации.
– Честь по чести! – повторила Зина. Она внимательно поглядела на него. Он сидел, почесывая волосатую грудь, ожидая ответа от нее. Зина сказала: – Вы ведь не любите меня, Марченко. Я просто нужна вам, как красивая вещь. Вы любите красивые вещи! Вы даже насладиться-то мной не умеете, да и не хотите… Я вам нужна для ваших дел. Чтобы пройтись со мной по улице под ручку и услышать, как вслед вам скажут: «Вот молодец дядя! Какую бабу отхватил!» Ведь красивая жена – это капитал! Вы познакомите со мной нужных вам людей и будете приглашать их к себе, и они придут, не для вас, а ради меня – кому же не приятно провести несколько часов в обществе красивой женщины. И когда у вас будут такие знакомые, вы еще немножко подниметесь повыше – вам будут помогать ради вашей жены, которую вы будете учить быть полюбезнее, повнимательнее к этим вашим высоким друзьям…
– Ну, ты… не очень-то… знаешь! – тихо сказал Марченко, прищуривая глаза. – Нарисовала картину… Больно умная ты…
А картина эта была точным изображением тех планов, которые Марченко связывал с Зиной, и он был неприятно поражен проницательностью своей возможной новой жены – ум совсем ни к чему красивой женщине. «Ничего! – заметил он себе, однако. – Казахи из табуна берут диких кобылиц, и то объезжают!»
6
Какой-то червяк точил душу Максима Петровича.
Он не находил себе места.
– Успокоился бы ты, грешный! – говорит ему Палага. – Будет тебе людей-то смешить! Вся деревня хохочет над нами: старый черт от живой жены жениться надумал, по вдовушкам пошел таскаться. Да ведь что с лешим, что с тобой лечь в постелю – одно. Глянешь – и лихоманка забьет! Да какая мать тебе свое дите отдасть, ежели даже от тебя понесет, свое-то, рожоное. Дак если и понесет, то только на хату нашу да на коров глядя, а не на тебя черта!.. В церкву сходи, исповедайся, смирись, молебен за сынов отслужи, – может, и уймешься тады!
Но не такое простое дело отслужить молебен! Во-первых, если уж за упокой, то надо покончить наперед с самомалейшей надеждой на возвращение сыновей, вроде бы заживо, заново похоронить их. А за здравие! Так ведь вот они, похоронки-то обе! Великий грех. Ну, это одно, а другое – сколько он стоит-то, молебен? Ну, покадить ладаном, походить вокруг аналоя, ну, горло попу продрать да рукою домахать – всего и дела-то! А гляди, сто пятьдесят отдай! За что? И еще закавыка одна: один молебен за обоих сразу – как-то неловко, а один за каждого – накладно. Три целых сотых, понимаешь! Любка и Любимка каждая по шесть разов должны подоиться за эти три целых!
– Как знаете! – говорит Максиму Петровичу новый диакон, отец Михаил, присланный взамен старого, получившего свой приход. – Была бы честь предложена, а от убытку бог избавит!