355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Нагишкин » Созвездие Стрельца » Текст книги (страница 38)
Созвездие Стрельца
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:15

Текст книги "Созвездие Стрельца"


Автор книги: Дмитрий Нагишкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 42 страниц)

С точки зрения капитана и команды вся эта операция была проведена по-военному быстро и четко, да это и на самом деле было так. А когда аврал кончился и на палубе и на мостике остались только вахтенные, капитан с раздражением сказал: «Какой черт там кричит? Что за паника? Заткните ему глотку!» И тут все, кто был на мостике, услышали жалкий Генкин крик. «Котенок?» – неуверенно сказал дежурный врач, который, за отсутствием других дел, выглядывал с мостика на темные берега, пытаясь тщетно представить себе, как она выглядит, эта Маньчжурия. «Ребенок!» – сказал капитан. «Откуда здесь дети?» – «Не знаю! У меня двое хлопцев – так слух у меня натренированный! Мальчишка орет!» Он распорядился отыскать источник этого крика. И по палубе застучали каблуки матросов и зашарили огоньки электрических фонариков.

Светлые пятнышки забегали по брезенту. Брезент полетел в сторону. Фонарь осветил носилки, свалившиеся к переборке, а под носилками – Генкины ноги. Носилки разобрали. Генку вынули из его преждевременного погребения. Но он уже потерял сознание, скорее от ужаса, чем от физических повреждений.

…Очнулся он в госпитальной каюте. Руки, ноги его ныли. Болела и голова, надежно забинтованная. А когда Генка потрогал тут и там, то даже охнул от боли. Под белой чалмой, которая сделала его похожим на благочестивого хаджу, посетившего священный город Мекку, была довольно глубокая рана, которую нанесли ему металлические ножки носилок, свалившихся сверху первыми.

– Ну, не пропала охота зайцем ездить? – вдруг спросил его кто-то не сердито, но строго.

Генка огляделся и увидел знакомое лицо.

Он не сразу узнал, кто это, но, подумав, сообразил, что это жена учителя Прошина, которую он видел у Вихровых. Да, конечно, те же самые веснушки на длинноватом носу, те же близко посаженные глаза, та же озорноватая и насмешливая улыбка и те же веселые глаза, те же волосы медного отлива, заколотые узлом на затылке, но победно развевающиеся вокруг лица. Положительно, нельзя было и шагу ступить никуда, чтобы не наткнуться на знакомых. Мир оказывался тесным, несмотря на всю его пространность! Генка нахмурился и сделал самую поганую гримасу, которую мог изобразить на своем лице, хотя повязка на голове и не давала развернуться способностям Генки полностью. Не хватало еще, чтобы его узнали тут!

Прошина присмотрелась к нему, и с какой-то грустной задумчивостью во взоре и меланхолией в голосе сказала:

– Эх ты, Монтигомо Ястребиный Коготь! До чего же вы все похожи друг на друга… Поколения меняются, а мальчишество остается прежним… Мой тоже чуть не убежал. С вокзала вернули!..

Генка не очень понял эту сентенцию, но обрадовался: не узнала, вишь, как чудно называет! Однако вслед за тем Прошина сказала:

– Не подумал, что мать будет беспокоиться? Не подумал, что в беду мог попасть? Ну ладно, матери телеграмму придется дать, чтобы не волновалась. А вот что с тобой делать?

– Я с вами! – живо сказал Генка.

– Два раза! – сказала Прошина насмешливо, и Генка перевел это сразу на свой язык – фигушка с маслом! Он затуманился, а Прошина добавила. – Со встречным отправим назад…

– Не-е! – протянул Генка, соображая, не улизнуть ли ему на берег под покровом ночи, как пишут в толстых романах.

– Приказ капитана! – сказала Прошина и пожала плечами, из чего следовало, что она и не против бы нахождения на борту теплохода Генки – может быть, даже он и стал бы ей нужен! – но…

«Ни чик!» – подумал Генка. Только бы дождаться темноты.

А вокруг было доброе утро.

Расстилались воды широкой реки, которая стремительно несла свои воды в Амур. Покатые берега ее были покрыты чуть пожелтевшей травою. Всюду, куда простирался взгляд, лежали возделанные поля, уже засеянные озимыми, кое-где щетинилась стерня. Далеко слева синели какие-то горы. Ночной холодок сменился ласковым солнечным теплом. На небе не было ни одного облачка. Кое-где на берегу лежали, перевернутые вверх дном, корытообразные лодки.

Левый берег повышался заметно, и впереди к самой воде подступал высокий отрог, словно огромный каравай подового хлеба. На безлесной его вершине вонзался в небо высоченный столб электрической передачи высокого напряжения, а от ажурных его ферм простой и прочной конструкции на этот берег шли провода. Пролет от столба на горе до столба в низине был неимоверно велик – километра три. Провода эти гудели, точно пели, от напора воздуха в этой вышине. И когда их нити проходили над теплоходом, плывя назад, Генка испугался – а ну как упадут эти провода на палубу, тогда – пиши пропало! Сгорит все синим огнем!

Генка глазел и глазел на все, уже тупея от этого беспрерывного мелькания в глазах. Лучились на солнце мелкие крутые волны Сунгари, заставляя щурить глаза. Тянулись и тянулись берега, с золотящимся приплеском, пламенели на солнце крепостные стены деревень, сверкали лемеха, точно зеркала, когда пахарь выворачивал соху. Мелькали синие фигурки. Мелькали розовые, красные, желтые цветы в их руках. Генку стал одолевать сон от этого праздника. И вдруг над ним раздался гром, и праздник сразу же прекратился. Этот гром изрек страшные слова:

– А почему заяц на борту ничем не занят? Каждый должен отработать свой проезд! А ну, на камбуз его, картошку чистить!

Это сказал капитан. А слова капитана – приказ.

И Генка оказался в камбузе. Конечно, здесь было тепло, конечно, здесь витали в воздухе аппетитные запахи, конечно, здесь на плите шипело, шкварчало, жарилось, парилось, пузырилось, выходило из себя, испускало запахи и пар, синело и трещало, стреляло жиром, переворачивалось с боку на бок, кипело и томилось – далеко не самое плохое на свете! Но – праздник кончился…

Картошка, которая оказалась в руках у Генки, была такой же картошкой, какую видел Генка дома, – неровная, со следами земли на шершавых боках, с тугой кожицей, с белым влажным мясом. Генка вздохнул и взялся за нож. Толстые очистки посыпались из-под ножа. Толстый кок с распаренным лицом, в белом колпаке, в фартуке, уже захватанном пальцами, с длинным ножом и металлическим отбоем на ремешках у пояса, посмотрел на Генку. Он постучал шумовкой по краю какой-то кастрюли, порождавшей монбланы пара, и, выглядывая из его облаков, как со снежных вершин, голосом Зевса-громовержца сказал:

– Вот это называется так – переводить добро на дерьмо!

Он подошел к Генке, презрительно сморщившись, взял из его рук нож и картофель, приспособился, и вдруг с Генкиной картошки стала скатываться тоненькая чуть не прозрачная, кожурка.

– Так держать! – сказал кок голосом капитана.

Генка только вздохнул.

В камбузе был открыт иллюминатор. В ярком кружочке его мимо теплохода все плыли и плыли берега Сунгари. И то и дело появлялись в этом кружочке люди в синем с цветами. Праздник продолжался, но волей вышних сил Генка был исторгнут из этого праздника и ввергнут в самую преисподнюю, где его, как грешника на сковороде, с одной стороны припекало солнце, с другой – поджаривал огонь из раскрытой дверцы камбуза. А что делать?..

5

Худая слава, говорят, по свету бежит, а добрая на печи лежит.

Куда ни приходила Фрося наниматься, с ней разговаривали по-хорошему, пока не узнавали, что она была уволена из сберегательной кассы. А как доходило до этого, все места оказывались занятыми. Ей все было ясно – люди не хотели иметь дело с человеком, осужденным за подлог. Она злилась, но, если бы ей самой пришлось нанимать кого-то, будь она сама начальником, она тоже была бы осторожной. А помимо этого, из армии увольнялись люди – сотни тысяч! – о них была особая забота, и им всюду оказывали предпочтение перед опороченной Фросей.

Вернулись худые дни, пережитые Фросей в своем старом подвале. Она осталась одна опять – по своей вине.

– И сказано: «Выйдут из моря семь коров тощих и пожрут семь коров тучных». И сказано: «Будет семь лет урожайных, полных изобилия, и будет семь лет неурожайных, которые поглотят все запасы!» Так толковал сон мудрый… – сказала Фросе бабка Агата, едва живая от своей затянувшейся болезни, которую никто из врачей не мог определить, что это такое.

– Вот уж верно так верно! – горестно соглашалась Фрося с бабкиным прогнозом. Тощие коровы пожрали если не все семь тучных Фросиных коров, то уж по крайней мере от трех тучных оставались рожки да ножки – из комнаты Фроси стали уходить вещи, приобретенные за последний год, и конца этому не было видно…

Положение у нее было трудное. Очень мешала Зойка.

Научившись кое-как болтать, она обещала заткнуть за пояс всех болтунов на свете. Пока она ограничивалась кругом ближних представлений: «баба», «мама», «конька», «му-у» и так далее. Но ей нужны были собеседники, – едва Фрося намеревалась отправиться куда-то по делу, дочь поднимала такой крик, что сердце разрывалось у матери на мелкие клочья…

Вот если бы бабка Агата была чуть поздоровее! Но бабка Агата все лежала и лежала, все усыхала и усыхала, становилась все меньше, все тоньше. Казалось, она истает на своем жалком ложе вовсе, просто исчезнет в одно прекрасное утро – и все: была и нету – живьем улетит на небо, безгрешная! Ее и сейчас мог унести ветер, случись бабке выйти на улицу…

Несколько раз Фрося просила Вихрову последить за дочкой.

Та соглашалась. Но – и это Фросе не понравилось! – когда Лунина возвращалась домой, там все выглядело как-то не по ее, непривычно. Вдруг стол оказался переставленным, стулья расположились вокруг него, словно пришедшие гости, тогда как Фрося обычно ставила их у стен. «За своей хатой смотри лучше!» – с недовольством подумала она, хотя втайне и завидовала тому, как живут Вихровы. «У вас так, а у нас так!» – сказала она себе и вернула вещи на старое место, хотя это было и менее удобно и больше занимало места. А когда однажды Вихрова сказала Фросе: «Зачем вы этих лебедей купили, Фрося? Очень уж они…» – посмотрела на Фросин коврик, откровенно смеясь, Фрося обиделась и стала, уходя, оставлять Зойку в комнате на замке. Комната и Зойка не стали от этого лучше, но Фросино душевное равновесие было восстановлено: «Моя квартира! Моя дочка! Моя вещи! Мой вкус! Мой ответ за все!» А Зойка стучалась в запертую дверь, пускала лужи, и ныла, и плакала, и пела, и опять плакала – одна как перст в отсутствие матери…

Однако в Голубиной книге было написано, что Фросе еще не суждено пропасть совсем. Где-то было и ее счастье, хотя шло оно к Фросе очень уж длинной дорогою.

На этот раз счастье Фроси приняло облик Марченко.

Столкнулась она с Марченко на улице.

Еще издали она приметила его фигуру. Да трудно было не заметить Марченко. В дорогом пальто, в красивых ботинках, в велюровой шляпе, выгодно подчеркивавшей его состоятельность, с великолепным портфелем в одной руке и с перчатками в другой он вызывал косые взгляды мужчин, у которых не было такого вида, и внимательные взоры женщин, говоривших себе: «Ишь какой хороший дядька идет!» Шел он по улице как хозяин – чисто выбритый, плотный, с розовым лицом сытого и довольного жизнью человека. Гроза, промчавшаяся над Зиной и Фросей, миновала его. – Зина, верная своему слову, даже не упомянула его имени во время следствия и суда. Фрося, правда, подозревала Марченко в чем-то, но в чем – и сама не могла сказать: Марченко оставался на законных дорожках, хотя и подходил к самому краю их.

Марченко узнал ее, когда Фрося, не уверенная, захочет ли бывший кавалер Зины говорить с нею, поздоровалась с ним загодя. Он даже остановился, чем очень удивил Фросю.

– Ну, здравствуй, Фрося! – сказал Марченко и повел на нее своими розоватыми белками и тугой шеей, которой было тесновато в чесучовой рубашке с галстуком в тон. – Как живешь? Что поделываешь? Где работаешь?

Было несколько странно, что Марченко называет ее на «ты» – до сих пор друзьями они не были, как помнит читатель. Но, в нынешнем положении, Фросе не приходилось привередничать и выбирать себе знакомых. Она проглотила обиду и подумала, что Марченко теперь – большой начальник, видно по-иному разговаривать и не хочет и не может… Было бы на Фросе такое богатое платье!

Она беспечно, с показным равнодушием к произносимому, даже пожав как-то плечом, как это делала Зина, ответила:

– Да нет, пока не подыскала ничего! Предлагают, да все на то! Что-то хочется получше…

Она лгала, но Марченко не обманывал ее показной тон, и Фрося понимала, что он чувствовал эту ложь. А как ее было скрыть? Неудача ее была написана на ее лице, в выражении ее беспокойных глаз, в торопливости, в готовности улыбнуться другому – не потому, что этот другой нравился Фросе, а потому, чтобы заранее расположить его к себе, может быть, и пригодится: никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь…

Марченко сказал сытым голосом:

– Рыба ищет, где лучше, а человек – где… глубже…

Он густо засмеялся, довольный тем, как удачно переврал народную поговорку. Впрочем, эта острота не была его находкой в эту минуту – он только делал вид, что нашел ее сейчас, а на самом деле пользовался ею часто… Фросе не было смешно, но она тоже засмеялась тоненьким голоском, благодарно взглянув на Марченко: он не только остановился с ней, по и шутил, как старый приятель. Это надо было оценить по-настоящему, и Фрося оценила. «Хороший мужик! – подумала она. – За таким – как за каменной стеной! Дура Зинка, что отваживала его! Может, и не сидела бы теперь в кутузке-то, а ходила бы павою по улицам да морского царевною поглядывала бы на всех на прочих!»

Марченко перестал смеяться. Во взоре его появилась покровительственность. Он как-то очень уж внимательно поглядел на Фросю, как-то уж очень откровенно, что у нее даже румянец на щеках заиграл от этого оценивающего взгляда, хотя она и сделала вид, что этот взгляд ее не смутил. Марченко доверительно тронул ее за плечо одним пальцем, и Фрося подивилась тому, какая барская манера появилась у него! Вот тронет тебя такой, а у тебя и язык прилип к нёбу: трогает, – значит, имеет право!

– У нас в тресте набирают продавщиц в киоски для торговли прохладительными напитками! – сказал он. – Ну, и пивом, наверное, будем торговать. Зайди в отдел кадров…

– Да я боюся! – невольно сказала Фрося, памятуя про свои три года, пока условные, которые могли вдруг принять форму тюремных решеток, ежели что. Ведь ей запретили работать в кредитных учреждениях!

– А ты не бойсь! – сказал Марченко. – Если мы будем смотреть, кого судили, кого не судили, мы штатов не выберем! – он опять густо захохотал, сочтя сказанное шуткой, достойной оценки. Тут он уже довольно чувствительно, точно щупая, осталось ли на костях Фроси какое-нибудь мясо, взял ее за плечо. – Заходи. Считай, что работаешь у меня! Я скажу – зачислят… Ну, будь здорова, Фрося!

– Ой, спасибо вам! – чуть не заревела Фрося от радости и даже схватила Марченко за руку, собираясь от души пожать ее. – Ну, спасибо! Не знаю, как вас и благодарить!

Марченко кивнул головой и сунул руку в карман.

– Ладно! – сказал он с выражением добродушия на лице и добавил, подмигнув. – Зайду как-нибудь! Угостишь?

– Да, господи, о чем речь…

– Ну, пока!

Он опять оценивающим взглядом прошелся по Фросе. И хотя этот взгляд Фросе не очень поправился, но она приободрилась и даже с каким-то кокетством и, может быть, с женским обаянием махнула ему рукой. Марченко смыл со своих уст улыбку и, надувшись опять, пошел дальше, важно помахивая чудо-портфелем. А Фрося, не зная, верить ли своим ушам и глазам, не могла сойти с места и долго следила за грузной, важной фигурой Марченко, который так сильно выделялся из толпы своей степенностью, своей значительной неторопливостью…

6

Вихрову дорого обошелся суд над Зиной.

Он был совершенно потрясен, узнав неожиданно о таком трагическом повороте в ее судьбе. Схватка с судьей Ивановым, тоже потребовавшая от Вихрова и смелости, и настойчивости, и напряжения всех духовных сил во имя справедливости, немало добавила к тому волнению, в котором он находился. А все вместе это оказалось выше запаса прочности папы Димы, спровоцировав сильное обострение его болезни.

Целыми сутками теперь сидел он на своей кровати. Сидел, потому что лежать не мог – астматик может только мечтать об этом положении, так характерном для всех больных. Он сидел сложив ноги по-монгольски – эта привычка сохранилась у него еще с детства, проведенного с отцом – акцизным контролером, служившим на китайской границе и немало поколесившим по Бурятии и Монголии. Голова его была склонена вниз, корпус согнут, чтобы возможно больше сократить жизненную емкость легких, которые очень раздражал ток воздуха Иной раз он даже клал локти перед ногами, согнувшись, как говорится, в три погибели, чтобы облегчить мучившее его удушье. Но все это помогало не много. И пришлось Вихрову опять – в который раз! – проделывать курс лечения алоэ, и колоться, колоться, колоться, чтобы купировать приступы. Но он панически боялся привыкнуть к этим снадобьям и терпел мучительные боли, чтобы лишний раз не вызывать медсестру. Про него можно было сказать теперь, что он жил по часам. Мама Галя перебралась к Игорю, чтобы иметь возможность как-то отдыхать, хотя бы ночью, чтобы не слышать того, как хрипит и клокочет что-то в груди мужа, чтобы не видеть его мученических глаз, обведенных темными кругами, не думать о том, чтобы это свистящее дыхание не прервалось совсем… И теперь в спальне все время – день и ночь! – слышались два звука: свист и клекот Вихрова и тиканье часов, которые он поставил так, чтобы всегда видеть их. Часы шли и шли, отсчитывая время, стрелки их передвигались по циферблату, а Вихров, следя за их кругами, тужился и терпел: вот еще полчаса, вот еще час, вот еще полчаса, вот еще час, не желая видеть надоевшие ему иглы шприцев и щадя жену, которой каждую ночь приходилось вставать и звонить по телефону.

У Вихрова было время подумать обо всем происшедшем.

Он встречал теперь и ночь и утро, видя, как гаснет заря вечерняя, как воцаряется ночь, как бледнеет ночная темь и на небе начинает играть заря утренняя. Он почти не спал, забываясь на минуты тяжелым, переполненным какими-то суматошными, беспорядочными видениями и толкотней сном не сном, а беспокойной дремотой.

Народная мудрость гласит: чтобы узнать человека, надо съесть с ним пуд соли. Пуда соли с Зиной Вихров не съел, но – пусть он знал ее немного времени! – она раскрылась перед ним так бездумно и щедро, что Вихров мог сказать, что он ее знает по-настоящему. Он был уверен в ее духовной силе, в ее неиспорченности, он знал ее страстность, он знал ее искренность и глубоко уважал ее. Он понимал и разделял ее горячий порыв, который бросил их в объятия друг друга, подарив много счастливых минут ему и освободив ее от тяжелых душевных пут, в которых она находилась с момента гибели мужа. Он понимал также, хотя это и причинило ему глубокую боль, ее решение, когда Зина отказалась от него, любя его, – этого нельзя было скрыть, да Зина и не скрывала от него этого неожиданно сильного чувства, охватившего ее: гордая и сильная, она не хотела строить свое счастье на развалинах чужого! Наконец, он знал, что Зина заслуживает своего счастья и может принести настоящее счастье своему избраннику. Если бы не было мамы Гали, Зина сделала бы счастливым его, так же, как был с нею безмерно счастлив Мишка-медведь, и по-другому – ведь ничто в мире не повторяется! Но она видела маму Галю и понимала, что настоящая любовь Вихрова принадлежит – неизменная, постоянная, прочная, навсегда! – этой женщине с милым лицом и каштановыми волосами, женщине со стройной фигурой и звонким смехом, женщине, родившей ему сына. И она решительно оборвала свою связь, почуяв, что заходит слишком далеко сама и что чувство Вихрова начинает разгораться, как костер в ветреный день… Все это было так, и все это говорило о Зине как о сильной натуре, способной на высокие чувства и решения. Но как можно было сочетать все это с тем, что произошло? Что ты наделала, Зина? Что ты наделала? Неужели ты сознательно, без чьей-то злой воли, пошла на этот шаг, низкий и подлый! И вот – исковеркана вся жизнь!

Он вспоминал невольно часы, проведенные вместе с Зиной. И вспоминал о той перчатке, что дал Зине в газогенераторной машине. И вспоминал случайно увиденную наготу Зины на левом берегу. И шторм, во время которого Вихров уже поставил крест на своем будущем. И то, как предстала Зина перед ним в своем гнезде. И тепло ее тела, и запах ее тела, и руки ее, и волосы, и глаза, удивительные глаза, от которых нельзя было оторваться, в которые хотелось смотреть и смотреть… В глаза эти сейчас смотрят тюремные надзиратели!

И удушье терзало его все сильнее.

Боли становились нестерпимыми. Стоны вырывались из его судорожно сдавленной глотки. Он клал лицо в подушку, чтобы заглушить эти стоны, чтобы заглушить эту отвратительную музыку в груди, которая всю комнату превращала в гнездо умирающих… Нервы его были напряжены до предела – и от удушья, которое казалось бесконечных, и от отсутствия сна, и оттого, что пища не шла Вихрову в горло, и от страдания, причиненного ему поступком Зины, и от жалости к себе он начинал плакать. Все, все, все было плохо! Ах, как плохо!..

А мама Галя уже стояла в дверях спальни, неслышно приходя из детской, и слушала, как страдает он и что-то бормочет сам себе, и корчится в постели, ища какого-то такого положения, чтобы хоть один разок вздохнуть по-человечески, полной грудью, и не мог этого сделать… Она подходила к нему, клала осторожно горячую руку ему на плечо, присаживалась так, чтобы не стеснить его хоть немного, и говорила:

– Ну, почему ты не крикнул мне, не постучал ложечкой о стакан – я бы услышала… Вызвать врача или сестру?

А он не хотел сказать, что ему было жалко будить ее, и храбрился, и хорохорился, и хотел показать, что он еще молодец, что он может терпеть еще сколько угодно. Но уже мама Галя шла к телефону в столовой, и звонила, и опять возвращалась к нему, тонкая, как тростинка, как девочка-подросток, в своей длинной, прозрачной ночной рубашке, со спутанными от сна волосами, и охватывала по-детски свои плечики сложенными на груди руками, чуть ежась от прохлады. И, пытаясь развеять его, пытаясь отвлечь его от боли, насмешливо говорила:

– Будешь еще судить людей, папа Дима? Видишь, как это вредно тебе! Пусть уж лучше тебя судят, а?

Он делал гримасу вместо улыбки, благодарный ей за ее попытки. Горячая нежность к ней охватывала его. Он клал ей свою бедную голову на колени и дышал ее теплом, и казалось, боли становились менее мучительными.

А жизнь продолжала идти своим чередом.

То и дело всплески ее потока долетали до скорбного ложа Вихрова. Пришла однажды счастливая Милованова и сказала маме Гале, что ее Гошку увольняют в запас, что он остается в городе, будет работать в педагогическом институте, что он уже зачислен в штат, но имеет право на трехмесячный отпуск и они поедут в Крым – отдыхать. В Крым! Вы понимаете это? Аж в самый Крым! Мечта! Они хотели сделать это в свой медовый месяц, накануне войны. Но они все-таки сделают это, хотя бы и на четыре года позже Медовый месяц!

«Я так люблю Гошку!» – сказала Милованова и звучно поцеловала маму Галю, которая разговаривала с нею в столовой вполголоса, притворив дверь спальни, чтобы не слишком беспокоить Вихрова. «Почему вы расходуете имущество Гошки? – спросила мама Галя, смеясь. – Ведь все ваши поцелуи принадлежат Гошке!» – «Ничего, вас можно! И даже Вихрова можно!» – сказала Милованова и влетела в спальню. Ее неприятно поразил вид Вихрова. Но она справилась с собой и все-таки поцеловала Вихрова в небритую щеку, сказав: «Вот вам излишки моего счастья! Мы с Гошкой едем в Крым! А вы поднимайтесь скорее и будете завучем вместо меня. Хорошо?»

Она исчезла быстрее, чем Вихров успел собраться с мыслями и хотя бы поздравить ее с радостью. Вот заполошная! Что делает с людьми любовь! И это строгая заведующая учебной частью школы товарищ Милованова Любовь Федоровна? Нет, это Любонька – жена майора Гошки…

Вихров слушал и слушал, коль скоро ему не оставалось ничего иного. Иногда приходил к нему Игорь, «Ты болеешь, папа Дима?» – спрашивал он и приговаривал, точь-в-точь как приговаривал детский врач, который приходил как-то по вызову к Игорю: «Нехорошо, нехорошо вы себя ведете, молодой человек! Болеть – это самое последнее дело! Надо быть здоровеньким!» Вихров смеялся серьезности Игорешки Лягушонка, который намеревался разыграть из себя врача, и удивлялся – смотрите, какой стал разговорчивый парень! Уже исчезло у него и это разделение слов, которое стало уже привычным для всех домашних. Уже и ноги его выровнялись. «Дай я тебя послушаю! – говорил Игорь. – Ну, дай! Тебе легче будет! Мне всегда бывает легче от этого!» – «Ну, послушай!» – говорил Вихров и легонько прижимал голову Маугли к своей груди и чувствовал, что у него что-то промокают глаза при нехорошей мысли: а вдруг вот-вот настанет день – и он уже не сможет услышать голос Лягушонка, и когда сынишка прижмется к нему, он уже ничего не ощутит – ни боли, ни тепла сына…

«У тебя там что-то сидит!» – говорит Игорь, и лицо его становится печальным: очень плохо, когда что-то сидит внутри. «Говорящий галчонок!» – смеется папа Дима, делая вид, что ему весело. «Игорешка! Тебя близняшки зовут играть во что-то интересное!» – говорила мама Галя. «А во что?» – «Иди, сам узнаешь!» – был ответ. И Игорь уходил, оборачиваясь с порога, чтобы посмотреть на отца. И видел только сгорбленную спину…

Приходил Прошин, и его небольшие ноги так и топали по всему дому – туда, сюда: он не любил сидеть, а во время разговора все расхаживал и расхаживал. «Слушай, Вихров! – сказал он. – У меня есть одно конструктивное предложение. Моя жена Женька все никак не может с Маньчжурией расстаться. То раненых возила, то теперь военнопленных возит. Давай я буду жениться на Галочке, а ты выходи замуж за Женьку. Она тебя будет на своем плавучем госпитале возить, а мы с Галиной – на суше жить! Здорово я придумал, а?» И он смеялся, скрывая свою озабоченность и скуку по жене. Мама Галя говорила: «Вы от меня сбежите, Андрей!» – «Нет, я упрямый! Я не сбегу!» – «Но я другому отдана и буду век ему верна!» – говорила мама Галя. Прошин с показной досадой махал рукой и говорил: «В кои веки человеку приходит хорошая мысль – и ту нельзя воплотить в жизнь из-за проклятых условностей. Ну, я побегу себе другую жену искать! А вы тут не болейте!» И убегал, с тревогой думая, что Вихров выглядит куда хуже, чем он ожидал…

Приходил Сурен Рамазанов. Его шаги, тяжелые шаги грузного, рослого мужчины, Вихров узнал еще на лестнице. Потом он услышал шепот в коридоре. Мама Галя явно не пускала Сурена к Вихрову. «Галенька! – крикнул Вихров. – Почему Сурен не заходит ко мне? О чем вы там шепчетесь?» – «Сейчас разденется и зайдет!» – отвечала мама Галя не очень-то радушно. «Разволнуется!» – сказала она Сурену, и тот, красный от смущения, горбясь от сочувствия к больному Вихрову, ступая на цыпочках, словно это могло сделать его менее громоздким и большим, придав лицу такое выражение, с каким верующие сидят на похоронах близких, вошел в комнату. И Вихров ахнул. – Сурен был в военной форме, с погонами капитана, в скрипучих солдатских сапогах. «Видал? – сказала мама Галя. – У Сурена все не как у людей! Люди – из армии, Сурен – в армию! Не понимаю, как вас взяли, когда сейчас увольняют чуть не весь офицерский корпус!» Сурен опять покраснел и сказал: «Вы меня не выдавайте, товарищи, дома я сказал, что меня призвали, а вообще-то я сам напросился!» – «Зачем, чудо вы из чудес?» – «Да, понимаете, такие события! У нас сейчас множество японских военнопленных. Для них созданы лагеря. Но они не должны чувствовать себя в плену и лишенными прав. У них организуется что-то вроде самоуправления, различные кружки, понимаете, самообразование, политическое просвещение! Ведь они должны понять, что случилось! – Сурен округлял свои и без того большие, светлые, навыкате глаза, подчеркивая особую значительность всего сказанного. Его рот растворялся в широкой улыбке, и подбородок совсем отвисал. – Многие из них уже сейчас заявляют, что хотят учиться русскому языку! Вы понимаете это, друзья? Я надеюсь, все значение этого не ускользает от вас… И вот я призван, чтобы не стоять в стороне от этого! Очень соблазнительно проникнуть в мир их представлений, в их психологию. Я всегда признавал за азиатами особенность их исторического и психологического развития! Полон сил и уверенности, что мне удастся многое сделать для будущего их! Для будущего!» И Сурен выпячивал еще больше свою мощную грудь, раздувался от надежд, как кузнечный мех, и перед его мысленным взором рисовались какие-то необыкновенные сцены, которых он не мог выразить и только глубоко вздыхал, и кивал головой, и потирал руки…

Какое-то движение жизни наметилось и у Фроси.

Однажды, кроме привычных голосов Зойки и Фроси, к которым Вихров привык уже так, что просто не замечал, он услышал густой низкий голос в комнате Фроси. Фрося, явно обрадовавшись, заахала, что-то быстро заговорила, засуетилась. Потом звякнули тарелки, вилки, ножи, рюмки, задвигались стулья. Мужской голос все гудел и гудел. Что-то говорила требовательно и настойчиво Зойка, немножко поплакала и успокоилась. Потом Фрося стала вскрикивать и ненатурально смеяться. Потом вдруг все стихло на какое-то время. Вихровские часы отсчитывали минуты, в комнате Фроси было тихо. А потом опять загудел, уже в другой тональности, тот же голос, послышался какой-то сытый, утробный смех: «Ну, пока! Скоро зайду опять!» Хлопнули двери – из комнаты Фроси и входная. Все стихло опять. А когда Фрося вернулась, проводив своего гостя, она вдруг запела не очень уверенным голосом. И Вихров услышал, как она выводила: «Сто-онет си-изый го-олубо-очек!» Как видно, у Фроси после долгого поста наступило разговенье и разрешение вина и елея… А что ей одной-то жить? Сколько можно?

Но какое дело было Вихрову до всех забот и утех Фроси!

Спросить бы у нее, как там Зина, где она, не надо ли ей чего? Но это было желание бесплодное – что мог сделать для Зины Вихров сейчас, прикованный к постели? Он даже скрипнул зубами от горестного сознания своего бессилия.

Жизнь продолжалась.

И однажды Вихров услышал, что по лестнице затопали двое: одни – подросток, который едва двигал ногами, шаркая подошвами и шмыгая носом, второй – кто-то очень легкий на ногу, эти шаги были знакомы Вихрову очень слабо, но он уже где-то слышал их. Захлопали двери. «A-а, явился!» – сказала Фрося, и в голосе ее послышалось многое – раздражение, страх, злость, смущение, радость – все сразу. «Генку привезли!» – понял Вихров. Потом Генка вышел на веранду и все кашлял там и все кашлял, видно простудившись в Маньчжурии.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю