Текст книги "Созвездие Стрельца"
Автор книги: Дмитрий Нагишкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 42 страниц)
Майор Гошка лежит на высоких подушках. Голова у него забинтована, но – ей-богу! – он чувствует себя совсем неплохо. У него смеющиеся глаза и хорошая усмешка на губах. Как видно, рана не очень беспокоит его, или все уже миновало?!
Любовь Федоровна, она же Любенька майора Гошки, готова закричать и броситься к койке майора, чтобы стать перед нею на колени, но останавливается, сдерживая рвущийся из груди крик. Майор не один! Вы только подумайте! Он не один. У его койки сидит на табуретке какая-то рыженькая девица – точно костер пылает в палате! – она заботливо наклонилась к нему, кладет руку на одеяло. Она спрашивает майора Гошку:
– Хотите, я почитаю вам? Вот интересная книга, я сама только что прочитала и, знаете, вся под впечатлением хожу, не могу опомниться! Очень хорошая книга! «Как закалялась сталь» называется. Вот, знаете, если ослабеваешь, то прямо лучше ничего не придумаешь, как эту книгу почитать!..
Майор улыбается, но мотает отрицательно головой.
Рыженькая кротко говорит:
– У вас родственники есть где-нибудь? Хотите, я под вашу диктовку напишу письмо! – Рыженькая Танюшка непременно хочет сделать что-нибудь для майора, не для майора, а для раненого. Комсомольский коллектив Арсенала взял шефство над номерным госпиталем, а рыженькая ничего не умеет делать вполовину, кое-как, как бог на душу положит. Она трогает лоб раненого: нет ли у него температуры? – ведь у раненых всегда бывает температура!
– Есть у меня родственники! – говорит вдруг майор и поднимается, краснея превыше всякой возможности.
Милованова бледнеет и краснеет. Вихрова тихонько, забавляясь, говорит:
– Любовь Федоровна! Не на-до!
– Лежите, лежите, раненый! – говорит рыженькая, пугаясь.
– Есть у меня родственники! – говорит майор весело, но глаза его покрываются предательской влагой. – Вон бегут мои родственники, милая девушка! Спасибо вам, спасибо, но…
– Гошка! Гошка! – кричит Любенька и летит к нему.
«Ну, бешеная!» – с усмешкой думает мама Галя и машет рукой Милованову, понимая, что вряд ли его шальной и славной жене потребуются теперь критические взгляды Вихровой. Рыженькая отстраняется от койки, передавая майора с рук на руки его жене. «Какая хорошенькая!» – думает она, глядя на Милованову без зависти, но с некоторой грустью. Она взглядывает на майора и невольно думает: «Как он ее любит! Вот счастливые!» Толстая санитарка, шедшая куда-то с ведром в руках, останавливается и исподлобья, впадая в невольную задумчивость, долго глядит на майора Гошку и завуча Любеньку. «Молодые, что ли? – думает она. – Да нет, он-то, пожалуй, в летах. Ну, да это как раз хорошо – крепчее любить будет!» Таня отходит от своего раненого, замечает санитарку и ее долгий взгляд. «Тетенька Арефьева! – говорит Таня санитарке. – Не надо смотреть на них, нехорошо. Вы их смущаете!» Санитарка смеется: «Смутишь их, как же! Да они, голубки, теперь никого не видят и не слышат. А мне хоть посмотреть бы на чужую любовь, девонька. Меня-то уж никто не полюбит! Это тебе на чужую любовь глядеть зазорно – свою заимей! Скольких, поди, с ума-то свела! Рыжий-красный – человек опасный!» Таня краснеет и выходит из палаты…
– Не плачь, детка! – доносится до нее голос майора. – Рана пустяковая. Уже почти все зажило. Понимаешь, под Цзямусами какой-то сумасшедший резервист разрядил в меня целую обойму. Хорошо, что у него руки тряслись! – и он смеется, очень довольный тем, что у резервиста тряслись руки и что руки Любеньки лежат на его плечах и крепко сжимают его в объятиях.
Утренние часы Таня проводит в госпитале. Работает во вторую смену. Ей пора идти. И через минуту она уже на улице. Времени в обрез, и Таня чуть не бегом поднимается в гору.
– Здравствуйте, Таня! – слышит она и оборачивается, удивленная: кто может звать ее здесь, в другой части города? И встречает смущенный взгляд Гавроша, который смотрит на нее таким взором, будто готов сквозь землю провалиться. Он, однако, храбро добавляет. – Можно, я вас провожу?
Сердце Тани всегда открыто людям, и чистая душа чужда жеманства и кокетства. Она коротким взором окидывает Гавроша и охотно соглашается, предупреждая, что торопится, боясь опоздать к смене.
– О, я умею ходить быстро! – говорит Гаврош и доказывает это. И они шагают в ногу, будто всегда, с детства, ходили так – и в детский сад, и в школу, и на дежурство МПВО, да мало ли куда. Гаврош проговаривается. – Я знаю, где вы живете!
Это интересно! Каким же образом? Ах, наблюдал? Наблюдал? Зачем? Ах, так хотел! Часто? И шел следом? Вот странное дело! Ах, ничего странного, если… Что, если? Ах, хочется человека видеть? Почему? Как неважно!.. А все-таки?
И вдруг краска заливает щеки Тани. Пылают на солнце ее волосы. Пылают ее щеки. Пожар! Пожар! Берегись, Гаврош, как бы это пламя не перекинулось на тебя! Сгоришь ведь! А может быть, ты – виновник этого пожара? Или – она? Кто вас разберет, где поджигатель, где костер… Раз, два, три. Раз, два, три. Нет, не так – надо считать до двадцати пяти, чтобы унять волнение, так некстати вспыхнувшее в груди. Раз. Два. Три. Четыре. Пять…
– А где вы работаете? – спрашивает Таня своего кавалера.
– Не работаю я! – неохотно отвечает Гринька.
– Ну как же это? – строго говорит Таня. – Все должны работать! У нас, например, не хватает рабочих! Правда, к нам трудно поступить – оборонное все-таки предприятие, но… Поступают же!
Не молчи, Таня! Говори, говори, – все, что ты скажешь, ляжет сегодня не в уши, а на сердце! Говори, и голос твой, негромкий мягкий, какой-то стелющийся, врежется в память. Говори, и слова твои пробудят отклик в душе человека. У тебя легкий шаг и ясные глаза и в твоей жизни нет пыльных чердаков, загроможденных ненужным старым хламом, и нет сырых, темных подвалов, откуда тянет плесенью и где растут какие-то химерические бледные растения – поганки, где живут какие-то противные, бледные существа – мокрицы… Говори, Таня! Шагай, Таня! Вот взять бы тебя за руку и шагать вместе…
10
Предложением называется группа слов, выражающих какую-либо мысль. Вот пример предложения – Генка учит уроки. В этом предложении каждое слово что-нибудь да значит. «Генка» – отвечает на вопрос «кто, что?» – это подлежащее. «Учит» – отвечает на вопрос «что делает?» – это сказуемое. «Уроки» – отвечает на вопрос «кого, что?» – это дополнение. Кто учит уроки – Генка. Что делает Генка – учит. Что он учит – уроки. Предложения бывают простые и сложные. Генка учит уроки – это предложение простое, а вот пример предложения сложного: Генка учит уроки, хотя ему очень хочется плюнуть на это занятие!
Он сидит на сундучке. На его лице решимость страстотерпца, способного лежать на горячих угольях, способного быть пронзенным копьями, способного Сыть распятым живым на кресте. Вокруг него рассеяны простые и сложные предложения – в саду растут березы и елки, березки уже сбросили свой лист, а елки стоят по-прежнему зеленые, хотя эта зелень пожухла немного и запылилась оттого, что, играя во дворе, ребята неимоверно пылят. Шурик сидит на своем крыльце. Он не обращает внимания на Индуса. А умный пес посажен в десяти шагах от Шурика. Ему сказано: «Тихо! Сидеть!» Он косится немного обиженно на своего хозяина: «Тоже мне приличное занятие – торчать на солнцепеке, когда надоедливые стрекозы так и вьются вокруг носа! Сделать бы так: га-ав! – и стрекозы нет!» Но «тихо!» – это команда, а Индус – сторожевая собака. Его, наверное, скоро возьмут служить на границе. И Индус сидит, не шелохнется, хотя вокруг рассеяны искушения – вьется возле мокрого черного носа стрекоза, застывая в воздухе вертолетом, подманивают чем-то вкусным близняшки, и Наташка шепотком подговаривает его: «Индусик! На! На!», и у Индуса трепещут ноздри от соблазнительного запаха. Шурик вдруг встает и уходит, не взглянув на пса. Это самое тяжелое испытание! Индус обеспокоенно моргает и провожает Шурика взглядом: «Куда ты, хозяин? Ты забыл обо мне? Я тоже хочу походить, побегать, полаять во все горло!»
Генка откладывает учебник в сторону.
И миру возвращается его подлинная суть. Теперь вокруг Генки – не простые и сложные предложения, а люди, деревья, собака – а не подлежащее! – Индус, балериночка Ирочка, которая тоже заинтересована исходом тяжелого собачьего искуса – выдержит ли Индус? Ирочке хочется, чтобы пес высидел смирно до возвращения брата – она гордится Индусом не меньше брата. Но ее так и подмывает – позвать Индуса и испортить Шурику все дело – очень уж он задается последнее время! Но Шурик возвращается. Не глядя на собаку, он говорит: «Ко мне! Ти-хо!» Индус улыбается, подмигивает Шурику, подходит к нему степенным шагом и, сдерживая рвущийся из широкой его груди гулкий лай, тычется мокрым носом в руку Шурика, и Шурик ласкает его – гладит, треплет за пышный воротник, почесывает за ушами.
Генка бурчит: «Воспитатель! Сторожевых собак нельзя баловать!» Все-таки и у него есть опыт в воспитании служебных собак, как ни говорите…
Он держит учебник перед глазами, не глядя в текст. Необходимая маскировка, потому что, увидев из открытого окна, что Генка вдруг отложил книгу, мать начинает швыряться чем-то и громко говорит: «Ученик! Холера бы тебя взяла!»
У матери дурное настроение. Она только что вернулась от бабки Агаты, которую ходила проведать, и расстроилась совсем – бабка явно намерена была произвести полный расчет с этим греховным миром, дышала на ладан. «Отец Георгий был, бабенька?» – спросила Фрося, с жалостью глядя на прозрачное лицо бабки и на ее ручки-плети. «Собирается!» – чуть слышно ответила бабка Агата, и Фросе почудилась какая-то болезненная усмешка на ее бескровных губах и недоверие к Фросе. Бабка Агата думала, что Фрося не передала ее просьбу попу, поленилась, или забыла, или просто не захотела встретиться с ним. «Обещал выкроить время!» – сказала беспомощно Фрося. Но отец Георгий, как видно, не выкроил ничего, а бабка Агата думала: если бы его уведомили как следует, то уж к кому-кому, а к ней поп пришел бы! Ей и в голову не приходило, что отец Георгий не хотел прийти… Фрося ушла от бабки злая. «Ну, схожу я к этому черту долгогривому, уж я ему скажу так скажу…»
Словно для того, чтобы еще подбавить ей перцу, перед самым домом Фросе перебежал дорогу большой, жирный, лоснящийся, холеный черный кот. Не только перебежал дорогу, но еще и обернулся на нее, вылупив свои желтые глаза-плошки: «Ага! Вот тебе!» Пересечь ему дорогу, чтобы парализовать влияние дурной приметы, было невозможно – он летел стремглав от одного забора к другому, а обойти квартал, чтобы достигнуть своего дома с другой стороны, – это значило сделать лишний километр. Тяжело вздохнув и заранее примеряясь к тому, откуда могла грозить неприятность в результате этого враждебного кошачьего выпада, Фрося доплелась до дому туча тучей…
Увидев, что Генка рисовал в тетрадке каких-то уродливых человечков, она сказала ворчливо, не задав сыну ни одного вопроса, не спросив, что это за уродцы и как надо их понимать:
– Другие дети уроки учат… Смотри, на третий год в школе не оставят!
Тогда Генка и занял свое место на веранде, откуда открывался великолепный мир реальности, казавшийся таким ярким по сравнению с миром грамматических абстракций, что были запиханы в учебник русского языка и расставлены в том порядке, в каком сочли возможным расставить их академики, не спросись у ребят, какими бы они хотели видеть свои учебники…
Подлежащим называется член предложения, обозначающий какой-либо предмет. Березка – это подлежащее. Учебник тоже. Калитка тоже. Два гражданина тоже подлежащие. Березка качается. Качается – сказуемое. Сказуемым называется член предложения, обозначающий действие предмета. Учебник скучный. Нет, это не сказуемое, это определение, член предложения, обозначающий качество, свойство предмета. Входят, оглядываются, спрашивают – все это сказуемые, обозначающие действия предметов, то есть двух граждан, которые вошли во двор. Спрашивают – сказуемое. Что они спрашивают?
– Мальчик! Лунина здесь живет? – спрашивают два подлежащих, делая сказуемое вверх по лестнице.
– Здесь! – отвечает Генка рассеянно.
Подлежащие проходят в коридор. Стучат в дверь Луниной.
– Войдите! – слышит Генка голос матери.
– Вы Лунина? – следует вопрос. – Ефросинья Романовна? Ваш паспорт, пожалуйста!
Что-то эти подлежащие, вернее – их сказуемое не нравится Генке. Он прислушивается. Оглядывается на окно. И сквозь окно видит, как Фрося дает свой паспорт пришедшим и как у нее делается очень беспокойное лицо. Вслед за тем Генка слышит то, что поражает его словно громом:
– Мы из уголовного розыска. Вот ордер на производство у вас обыска. Сейчас пригласим понятого. Ваши соседи дома?
Бледная до синевы, Фрося кивает головой.
Она думает о черном коте, который перебежал ей дорогу. А Генка вспоминает о «Черной кошке», и горячая испарина выступает у него на лбу, и капельки пота усеивают его вздернутый нос. Ужас на минуту пригвоздил его к месту. «Пошутили!» – проносится в его голове паническая мысль. Но в следующую секунду он срывается с места и бежит с крыльца на тротуар. Сбивает с ног Наташку, которая таращится на Генкину квартиру – что за люди пришли, ей до всего есть дело, ее всегда раздирает любопытство. Выскакивает за калитку и бежит, куда – неизвестно! – он сейчас не думает, он действует инстинктивно, в припадке страха, охватившего его, чтобы оказаться как можно дальше от комнаты, в которой два подлежащих будут делать такое страшное, такое чудовищное сказуемое…
Ветер шелестит на верандочке страницами Генкиного учебника – так и листает, так и листает, сначала в одну сторону, потом обратно, точно ища нужное место, точно собираясь держать испытания за третий класс по русскому языку, чего теперь, конечно, не сделает Генка, хотя такое желание и было у него. Не без нажима со стороны Вихрова, Миловановой, и др., и пр., и т. д., и т. п., – так весь мир, кажется, был заинтересован в том, чтобы Генка учился, чтобы Генка переходил из класса в класс…
Генке хочется скрыться. Куда? Все равно. Если бы он был чуточку поначитаннее, если бы он привык к речевым стандартам литературного плана, он сказал бы, что он думает начать новую жизнь на новом месте, лишь бы только избежать расплаты, на этот раз заслуженной, за «Черную кошку». Он человек справедливый и понимает, что виноват. Что из того, что они шутили, когда Сарептская Горчица ткнул ту гражданочку в спину вытянутым указательным пальцем! Они уже не шутили, когда Гринька освободил ее сумочку от эквивалента труда – денег, заработанных гражданочкой. Они не шутили, когда в Особгастрономе была куплена дорогая колбаса, дорогие папиросы и вино. Они не шутили, когда вся эта снедь была уничтожена на чердаке – штаб-квартире Гриньки, который так молниеносно и непостижимо стал «Черной кошкой», – когда Гринька сказал, что это был настоящий «Луковый» пир, имея в виду древнеримского патриция, который в мировую историю вошел из-за своего сластолюбия и чревоугодия, как Герострат из-за одного пожара, при отсутствии других доблестей, которые могли бы прославить их в веках. Правда, Генка думал только об этом случае, не вспоминая о Максиме Петровиче: что для него значили семьдесят пять рублей, когда в его карманах топырились и топорщились, выпирали и торчали шесть тысяч рублей – цена жизни Любавы! Может, в сумочке гражданочки была вся ее зарплата. И это заслуживало внимания. Генка не знал еще, что украденный рубль в глазах закона равен украденному миллиону, – и то и другое есть присвоение чужой собственности, преднамеренное хищение, как выразился бы юрист…
Сердце Генки перестало колотиться, когда он отошел от своего дома достаточно далеко. Но разные мысли теснились в его голове. Вот двор, где живет Воробьев, – ему-то не надо клянчить у матери на кино, поди, ни одной картины не пропускает! Вот городской Совет – здесь сидит тот Иван Николаевич, который, как выразился Вихров, принял личное участие в судьбе Луниной, этому, наверно, все в городе дают бесплатно! Вот сберегательная касса, где работает мать, – вот если бы взять отсюда все деньги да раздать бы всем поровну! Вот стройплощадка – растет огромный красивый дом, поди, тут одни начальники будут жить! Вот управление дороги, но Генка отворачивается от палевого дома, ну ее, дорогу, там на каждом шагу люди в форме… Вот Научная библиотека, а зачем она? Генка не переступал ее порога никогда, но он с уважением косится на ее стрельчатые окна: сидят, понимаешь, тут ученые и порох, понимаешь, выдумывают. Ученые, учиться – мысли Генки ставят эти понятия в закономерную связь. Учиться! Вихров говорит, что и артиллерист должен учиться, чтобы не стать отстающим. Отстающий остается один. Это тот, кто не хочет идти со всеми в ногу. А в одиночку жить нельзя – хороший майор на границе очень серьезно сказал, что жить в одиночку, жить только для себя, нельзя. Нечем жить! – сказал он. Хорошо взрослым – они всегда все знают…
А если Вихрову или майору рассказать о «Черной кошке»?..
Не убьют же за это! Посадят, наверное, в тюрьму.
В сознании Генки оживает страшная ночь в камере на границе. А ведь это еще не тюрьма! Тюрьма-то знаешь, – это ого-го! Генка ежится и прибавляет шагу. «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях!» – говорит он себе, не зная, кто, когда, где и по какому поводу сказал это и как это надо понимать, но он немного приободряется. Ему кажется, что, убежав от подлежащих, он вроде готов умереть стоя…
Он идет туда, где легче всего затеряться в толпе, – на Нижний рынок, толкается там, среди прилавков, среди рядов, среди покупающих и продающих. Покупает пирожок, не потому, что хочет есть, а потому, что надо чем-то заняться. Взгляд его падает на Плюснинку, вдоль которой, подальше от базара, идут небольшие домики, развалюшки или хорошенькие. В одном из таких хорошеньких домиков живет тетя Зина. Может быть, пойти к ней и рассказать все? Она хорошая. Впрочем, Генка не знает, хорошая она или плохая, но знает, что она красивая. А разве красивый человек может быть плохим? Ах, Генка! Зина и сама не знает, хорошая она или плохая. Все, видимо, зависит от того, какое направление принимают ее мысли, от того, с кем она дружит. Ведь не напрасно есть народная поговорка – с кем поведешься, от того и наберешься! Кабы знать-то, с кем можно водиться, с кем не надо!..
Густой, протяжный, сильный, басистый гудок парохода прерывает занятие Генки. Генка узнает этот гудок – сигналит любимец всех городских мальчишек теплоход «Маяковский» – трехпалубный, белый, просторный, с косой трубой и сильно откинутыми назад мачтами… Он словно зовет Генку. И, не в силах отказаться от этого зова, Генка идет на пристань.
«Маяковский» заканчивает погрузку.
Есть ли на свете более манящее зрелище, чем корабль, идущий в плавание? Поезд, отправляющийся в путь, слишком прозаичен. Самолет, взмывающий ввысь, слишком стремителен – он не оставляет времени на размышления. А корабль! – все детали его отправления на виду, вы видите все: и палубы его, и иллюминаторы, и окна, и переборки, и надпалубные постройки, и капитанский мостик, и пассажиров, и команду, и суету людей, и силу машины, и у вас есть время подумать и поглядеть, насладиться и зрелищем и беседой, пока не упадут в воду чалки и корабль медленно, словно не желая расставаться с вами, станет отваливать от стенки, показывая вам всю свою красоту, набирая скорость, вспенивая воду винтами и бросая на берег, как прощальный привет, высокую волну…
У Генки нет страха перед неизвестным. У него есть только страх перед известным – «Черная кошка» гонит его из родного города. Поэтому он, улучив какой-то момент, переступает один шаг, отделяющий борт «Маяковского» от стенки, и оказывается сначала на веревочном грубом кранце, свисающем с борта теплохода, а потом и на борту. Точно во сне, он видит на секунду под собой черно-красный борт теплохода, обомшелую, зеленую кранечную обшивку причала, амурскую воду между ними, на которой плавают радужные пятна нефти, слышит плеск воды, делает один прыжок вверх, переносит ногу через фальшборт и… оказывается на палубе «Маяковского».
У Генки есть свое счастье – оно сделало его незаметным для чужих глаз, как если бы он надел на свою бедовую голову шапку-невидимку. В суматохе, без которой не может обойтись ни одно отправление в путь, на какое-то мгновение опустел бака-борт, и Генка сиганул сюда. Он постоял-постоял, шныряя глазами туда-сюда, влево-вправо. Сделал несколько шагов к корме. Сразу же за углом кают, окна которых были затянуты белыми занавесками, впритык к белоснежной переборке, лежал какой-то груз, занайтовленный и покрытый брезентом. Генка потянул за брезент, край его легко отогнулся. Под брезентом лежали носилки. Генка всунулся под брезент. Там было темно, пахло холстиной и черным лаком, которым были покрыты ножки новехоньких носилок. Генка лег и затаился…
Громом показался ему отвальный троекратный гудок. Потом он услышал, как забегали матросы. «Отдай кормовой!» Услышал плеск чалок, упавших в воду. Почувствовал, как задрожал весь корпус, когда носовая лебедка выбирала якорь, как, сделав глубокий вздох, заработали машины, выводя теплоход на фарватер, как задвигались цепи руль-машины, со стуком, лязгом и шорохом ползя в своих стальных кожухах.
Вот и все!
И подлежащие, и Гринька, и «Черная кошка», и все прочее перестало существовать для Генки. Будущего он не боялся. Его страшило только минувшее…
11
Нет ничего тайного, что не стало бы явным!
Фросе пришлось познать силу этого афоризма, записанного в той толстой книге, к которой питала такое почтение бабка Агата и в которой отец Георгий черпал свою мудрость.
Упрямый лейтенант Федя, очень чтивший память фронтовых товарищей и очень любивший свою Дашеньку, привел в движение большую и сложную машину ряда государственных органов, призванных охранять права граждан – живых или мертвых – от посягательств людей, зараженных пережитками прошлого в своем сознании. Его заявление в прокуратуру, направленное против отвратительной фифы, какой Федя считал контролершу Валю, решив вырвать ее с корнем, задало много работы многим людям.
Инспекторы милиции консультировались с работниками государственного кредита. Работники уголовного розыска интересовались сотрудниками сберегательной кассы. Графологическая экспертиза изучала оригинал сертификата брата Дашеньки и сличала его с подложной копией его. Прокуратура санкционировала произведение дознания и обыска у подозреваемых лиц. Следователи работали в поте лица своего, добывая хлеб свой. Руководители Управления сберкасс и Госкредита отстранили подозреваемых лиц от работы впредь до окончания следствия. Материалы следствия доказывали возможность и необходимость передачи дела в суд. Ходили люди, ездили машины, стрекотали пишущие машинки, скрипели перья автоматических ручек, хлопали двери учреждений и сейфов, фотографы снимали подозреваемых лиц в профиль и в фас, с номерами на груди, технический отдел перерывал картотеки и сносился с другими городами, ища – не совершали ли подозреваемые лица также и других преступлений. Все это нужно было для того, чтобы лиц подозреваемых переквалифицировать в обвиняемых, а это совсем другое дело!
Все шло заведенным порядком, без каких-либо осложнений, если не считать того, что подозреваемая Лунина Евфросинья Романовна созналась в совершенном преступлении сразу же, при обыске, подозреваемая Быкова Зинаида Петровна не отрицала своей вины, но отказывалась объяснять мотивы, побудившие ее к совершению преступления, а также того, что сотрудник технического отдела, фотографировавший подозреваемую Быкову, испортил несколько негативов и казался растерянным во время этой съемки, с какой-то обидой и болью глядя на подозреваемую. «Наша работа не дает права нервничать!» – сделали ему замечание те, кто имел право делать замечания, и добавили: «У нас не художественная фотография, пора бы знать!»
Переквалифицировать же подозреваемых в обвиняемых было необходимо: подозреваемых нельзя ни судить, ни осудить, а обвиняемых не только можно, но и нужно судить…
А «Черная кошка» была тут совсем ни при чем, как и черный кот.
Правда, весь город обошли слухи о том, как в двух шагах от ничего не подозревавшего постового милиционера два бандита ограбили одинокую женщину и, не будучи в состоянии снять с ее руки кольцо, отрезали его вместе с пальцем, и как они долго отстреливались от храброго милиционера, проявившего твердость духа и понимание долга…
Предварительной мерой пресечения в отношениях обеих обвиняемых была избрана подписка о невыезде, которую отобрали от Луниной Евфосиньи Романовны и Быковой Зинаиды Петровны.
Дав эту подписку, Фрося совсем упала духом.
– Это все она, это все Зинка! – рыдая, говорила Фрося, считая теперь Зину виновной во всем и забыв совершенно о том добром, что сделала ей Зина, о помощи ее в работе, о сочувствии и внимании к ней, о постоянной готовности пойти Фросе навстречу во всем, забыв о том, что Зина как-то исподволь приохотила Фросю к хорошему крою платья, к уходу за собой, отчего Фрося немало выиграла. Но теперь во всех действиях Зины Фрося видела злой умысел, рассчитанное желание запутать ее, связать по рукам и ногам, чтобы использовать в своих целях. – Это все она! Мне ничего не нужно было! Я черный бы хлеб ела, на воде сидела бы, а не попользовалась бы ничем!.. Это все она!
– А как израсходовали вы деньги, полученные доказанным обманным путем? – спрашивал ее следователь и смотрел на гипюровую кофточку Фроси. – Вот, например, какие вещи вы приобрели на эти деньги?
– Это все она, все Зинка! – твердила Фрося, объятая стремлением отделить себя в этом деле от подруги: разве бы она могла сделать так же?
– Бросьте, Лунина, вводить следствие в заблуждение! – сказал ей раздраженный следователь, которому надоело видеть перед собой заплаканное лицо Фроси с покрасневшим носом и заплывшими от слез глазами. – Вы не только знали о преступлении, вы оказались соучастницей его! Вы не только не сообщили администрации вашего учреждения или органам милиции об этом преступлении, но воспользовались его плодами! Так? Так! И бросьте лить крокодиловы слезы!
– Что же теперь я с детьми делать буду? – задавала Фрося вопрос то ли себе, то ли следователю.
– Об этом надо было думать раньше! – был ответ.
Раньше. Раньше.
Фрося даже обрадовалась исчезновению сына – хоть он не видит этого. И ее не взволновала и не обрадовала телеграмма с борта «Маяковского» о том, что Лунин Геннадий, обнаруженный на борту плавучего госпиталя, будет отправлен со встречным судном, как только это будет возможно, и что он здоров.
«Черта ему сделается!» – подумала Фрося, а потом с мрачным отчаянием подумала, что теперь ей долго не увидеть своих детей – ни шкодливого Генку, ни ее радость Зоечку. Уже знала она, что есть на свете такой закон от седьмого августа 1941 года, по которому лиц, виновных в расхищении социалистической собственности, могли осудить на двадцать пять лет. Подумать только – двадцать пять лет! Прикинула: если так, то она выйдет из тюрьмы старухою. «Так тебе и надо!» – с озлоблением подумала она о себе. И еще подумала, что она мало внимания уделяла детям, тому же Генке: ох, отказать легче, чем дать, когда ребенок просит, ох, легче отругать, чем похвалить, когда что-то ребенок делает, то есть легче заметить его промах, чем что-то хорошее… «Господи боже мой! – взмолилась Фрося. – Уж я буду совсем не такой, какой была, если удастся как-то выкрутиться из этой истории! А как выкрутиться?»
Она пошла к Зине.
Уже не думая о том, что ожидает ее подругу, она сказала:
– Зина! В ножки поклонюсь – прими все на себя! Ты бездетная, безмужняя, некому о тебе плакать! Все одно отвечать-то придется! Ты ведь это все придумала! Тебе мысль об этом в голову пришла! Прими на себя…
Зина молча смотрела на нее.
Даже несчастье, обрушившееся на нее, ничего не могло сделать с ее красотой, даже угроза, нависшая над ней, ничего не изменила в этом лице, ничего не сделала с этим телом. Правда, темные круги легли вокруг ее прекрасных глаз, но они, эти отметины, лишь ярче сделали их блеск, лишь оттенили эти глаза. Она по-прежнему была тщательно одета, причесана и аккуратна, все на ней было выглажено и чистенькое, не в пример Фросе, которая так сразу и махнула рукой на свою жизнь и которой не хотелось теперь и причесаться-то.
– В ножки поклонюсь! – повторила Фрося, понимая, что это ненужные слова, но желая обозначить для Зины всю силу своей возможной благодарности.
Зина усмехнулась.
– Мне кланяться не надо! – сказала она. – Я и виновата. А ты в этом деле просто…
– Жертва! – живенько подсказала Фрося.
– Умойся поди! – молвила Зина, не обратив внимания на Фросину подсказку. – Приведи себя в порядок. На тебя смотреть страшно. Нельзя же так! Надо иметь мужество… Ну, следствие, ну, суд, а все-таки…
– Ты скажи им, что я не хотела, Зиночка, что я тебя останавливала. Может, какое ни на есть снисхождение будет…
– Может, и будет! – опять усмехнулась Зина.
Ох, как Фросе хотелось отлаять Зину по-настоящему, в голос – за эти усмешки, в которых Фросе чудилось превосходство Зины и сейчас, отлаять так, чтобы отлились ей все Фросины слезы и страхи – и тогда, и сейчас! Но она, заручившись молчаливым согласием подруги выгораживать, не хотела сейчас раздражать ее. Ладно, со злобой подумала она, пусть усмехается. В тюрьме или в лагере кровавыми слезами еще наплачется, когда придется ей землю рыть, камень бить, сквозь вечную мерзлоту пробиваться на Колыме! Пусть пока усмехается…
А Зина усмехалась вовсе не потому, что ее забавляла или ей была жалка Фрося. Она вспоминала свой разговор с Марченко, происшедший накануне.
…Он впервые явился к ней в гражданском платье – в осеннем пальто хорошего покроя, темно-сером костюме из дорогой ткани, в башмаках на каучуковой подошве, с портфелем из крокодиловой кожи, с замками, замочками, замочечками, с молниями, с кашеткой для визитной карточки, с ремнями, как на чемодане кругосветного путешественника. Он раскланялся, не выпуская из рук портфеля – родного брата подаренного Воробьеву, не приметив ни ее озабоченности, ни грусти, искренне наслаждаясь впечатлением, которое он производил своим видом на Зину, как бы ни была она удручена грозой, сбиравшейся над ее бедной головой.
– Имею честь представиться! – сказал он. – Марченко, директор треста предприятий общественного питания…
Он был до того переполнен сознанием собственной значительности и важен, что Зина не отказала себе в удовольствии сбить его с ног. Она сделала такой же поклон в его сторону и, следя за выражением его лица, сказала:
– Имею честь представиться: Быкова Зинаида Петровна, обвиняемая по делу о расхищении социалистической собственности!