355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Нагишкин » Созвездие Стрельца » Текст книги (страница 17)
Созвездие Стрельца
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:15

Текст книги "Созвездие Стрельца"


Автор книги: Дмитрий Нагишкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 42 страниц)

Его появление вызывает веселое оживление. Отправители вынуждены сами вручать свои отправления получателям, что опять порождает взрыв смеха и шуток.

– Товарищ Лунина дома? – спрашивает Петя Тимофеевич Баранов, в надежде, что Вихровы возьмут и конверт, адресованный Луниной с запада и надписанный лихой рукой ротного писаря.

– Ну, ты же знаешь, Петя, что Лунина живет с той стороны! – говорит Вихрова и, легонько прикасаясь к его щеке горячей, душистой рукой, говорит. – Поздравляю тебя с Первым маем!

– И вас также! – привычно говорит Петя Тимофеевич.

Девятнадцать ступенек вниз. По тротуару направо. По тротуару еще раз направо. Девятнадцать ступенек вверх по лестнице с поворотом и площадкой.

«Лунина! – говорит Петя про себя. – Эх, ты, Лунина!»

В квартире Фроси в это время шумел камыш, деревья гнулись, а ночка темная была, одна возлюбленная пара всю ночь гуляла до утра. Еще никогда в жизни Фрося не пела так самозабвенно. Ах, как удался праздник! Как все хорошо, хорошо, хорошо!

Петя Тимофеевич не осмелился войти в дверь, приоткрытую то ли случайно, то ли намеренно, для воздуха… Он постоял-постоял на верандочке, послушал-послушал, как ладно поют за дверью. Огляделся вокруг – двор пуст, но во всех домах открыты форточки, отовсюду доносятся веселые голоса, песни. Праздник же, Борис Сергеевич! Ну как вы этого не понимаете, жестокий вы человек? Праздник!

Проклятый конверт!

Он один болтался в пустой сумке.

Баранов еще раз попытался взглянуть в окно квартиры Луниной. Кто-то громко сказал: «Товарищи! Становится темно. Давайте-ка опустим шторы – пока еще затемнение не отменили, за милую душу оштрафуют!» Все засмеялись, и темные шторы погасили окна Луниной. Петя заметил на веранде деревянный сундучок. Сундучок не был заперт. Крышка его чуть сдвинута в сторону. Петя поднял крышку. Там было всякое барахлишко, которое в комнате держать неловко, а выбросить жалко – вдруг пригодится! «Пользуются же им, однако!» – сказал себе Петя Тимофеевич и кинул конверт в сундук так, чтобы его могли заметить сразу.

Он постоял немного, с бьющимся сердцем огляделся – не видел ли кто-нибудь его проделку, боясь, что вдруг неожиданно откроется дверь и его спросят: «А что ты здесь делаешь, друг? Что тебе в этом сундучке надо? Не положил, а ищешь?» О-ох! Положил. Положил… Петя перевел стеснившееся дыхание, затем постыдно бежал.

Скача через две-три ступеньки, он слетел с высокой лестницы, промчался мимо садика с березками и елями и выскочил на улицу, громко хлопнув калиткой. За спиной его болталась пустая, легкая-легкая сумка, но на душе Пети Тимофеевича Баранова не было праздничной легкости, хотя и ожидал его дома любимый пирог с черемухой, который мать обещала испечь к его приходу.

Глава восьмая
МАЭСТОЗО
1

Несколько лет великие державы с тайным страхом и с тайными надеждами смотрели на Гитлера, подкармливая его, как хозяин подкармливает злую собаку, и прикидывая, на что может сгодиться этот экземпляр прямоходящего двуногого млекопитающего с усиками, как у Чарли Чаплина, с челочкой, как у Лиа де Путти, с темными, то мутными, то сверкающими лихорадочным блеском глазами шизофреника. И в 1933 году Гитлер взял власть из рук престарелого президента Веймарской республики Гинденбурга и установил тысячелетнее царство наци.

На тринадцатом году своего бытия империя Гитлера прекратила свое существование, не дотянув до тысячелетия какой-то пустяк – всего девятьсот восемьдесят семь лет.

Но если продолжительность деспотии исчислять количеством раздавленных судеб, силой страха, которую она порождает, накалом злой воли, масштабами разрушений и порабощения, числом войн, а стало быть, и числом убитых и искалеченных, то Третья империя имела право считаться тысячелетней.

История знала имена многих убийц, на совести которых лежало истребление целых народов и пролитие морей человеческой крови. Такими были: Аттила – вождь гуннов, Рамзес Второй – сын царя, отец царя, царь царей, Карл Пятый Испанский – создатель Эскуриала, Фердинанд Кортес – предводитель конкистадоров, лорд Китченер – гордость британской короны, Наполеон Первый – бешеный корсиканец, обративший с ловкостью фокусника Французскую республику в Французскую империю. Таким убийцей была и святая римская католическая церковь – непревзойденный мастер отправлять смертных грешных к престолу всевышнего за отсутствие ли веры или за избыток ее. Но – за тринадцать лет своего владычества! – Гитлер далеко оставил за флагом своих предшественников, не исключая и святой церкви, которая трудилась на ниве божией без малого две тысячи лет.

Шумный успех сопутствовал выступлениям Гитлера на арене человеческой истории, начиная со скандалов в мюнхенских пивных и «ночи длинных ножей». Исполнялись предначертания его, изложенные в книге «Моя борьба», которая была небезынтересным сочинением, особенно для психиатров, посвятивших себя изучению манна грандиоза, но стала реальным планом захвата мирового господства. За тринадцать лет он поработил, сначала разложив изнутри, а затем предприняв военные акции, тринадцать европейских государств, среди которых оказалась и одна великая держава – Франция. Военные оркестры вермахта трубили марши, и, как в плохой постановке провинциального театра, противники рейха преклоняли колена перед ошалевшими от успеха и от запаха свежатины волчатами Гитлера, которых он подкармливал сырым мясом со дня рождения.

У тех, кто помнит эти дни, возникало ощущение нереального, странное ощущение кошмарного спектакля, какого-то бездарного гильоля, разыгрываемого для того, чтобы хорошенько попугать слабонервных. Все происходящее, начиная с того, как немецко-итальянские «Люфтваффе» обрушились на Картахену и Гвадалахару, на Валенсию и многострадальный Мадрид и Народная Испанская Республика была потоплена в крови, казалось ненастоящим – настолько противоречило элементарному здравому смыслу трезвого человеческого ума. Но это была реальность, хотя с ней и не мирился рассудок.

Коричневую лужу гитлеризма никто не хотел подтереть всерьез. Франция, Англия и Соединенные Штаты Америки лишь полегоньку оттирали от своих дверей, чтобы не захлестнуло слишком, эту кровавую лужу, стараясь направить ее разлив в сторону Советов – на восток! на восток! на восток! – заранее предвкушая желаемую возможность стереть с политической карты мира известное «географическое понятие», ежели этот номер пройдет. При этом лужа до пояса залила даже Прекрасную Марианну. Но это не встревожило ее галантных кавалеров – Джона Буля и дядю Сэма, так как их любовь к Марианне была всегда корыстной, сколько бы красивых речей ни произносили они об общности душ и единстве целей.

Но этот номер не прошел. Едва Гитлер начал свою четырнадцатую войну против Советов в надежде после быстрой победы бросить на Англию и на Америку все неисчислимые, с захватом богатств Советского Союза, резервы и ресурсы – в ладной машине немецкого фашизма что-то разладилось…

На новом фронте было что-то не так, как на прежних.

До сих пор Гитлер имел дело с людьми и государствами, хотя и не расположенными к бесноватому фюреру, но внутренне родственными ему по своей сути. Теперь же ему противостояли иной строй и иные идеи. Социалистический строй и ленинские идеи.

Он мог разгромить чужие военные соединения – дивизии, армии, фронты, он мог уничтожить военную технику, людские и материальные резервы. Но уничтожить идеи он не мог, потому что не мог сам выдвинуть иной идеи, кроме идейки своей личной исключительности и личного права перекраивать мир по своему разумению. А у Советского Союза была идея строительства коммунизма во имя простых людей всего мира, близкая сердцу каждого честного человека, которому надоело работать на хозяев, даже если они Тиссены или Рокфеллеры. А когда идея овладевает массами, она становится материальной силой, обретает бессмертие, рождает героизм и воодушевление, вдохновляет и на тяжкие испытания, и на смертную борьбу, и на грядущую победу.

До самого конца Гитлер так и не понял этого.

На его глазах самая совершенная военная машина, какие когда-либо знал мир, повернув на восток, забуксовала, заела, заскрежетала, напряглась до предела прочности, но подалась назад, покатилась вобрат все сильнее и сильнее и разрушилась. Разрушилась, хороня под обломками не только безумные мечтания человека, место которого было в доме умалишенных, а не в государственной канцелярии, по и все планы Тиссенов и Круппов, Кунов и Лебов, но и все надежды Морганов, Ротшильдов и Рокфеллеров, которые незримо присутствовали при рождении фюрера наци, сунули ему в рот серебряную ложку на счастье и, оставаясь при этом в тени, помогали подсаживать его в канцлерское кресло.

2

Все ожидали известий с фронтов.

Ежедневные передачи стали для Фроси необходимостью, настоятельной потребностью. Может быть, скорее всех в сберегательной кассе она поднимала вверх палец и предостерегающе говорила: «Тихо! Товарищи! Последние известия же!», едва из репродуктора слышался голос Левитана.

Голос Левитана! Мы помним по именам всех дикторов московского радио. Это были хорошие дикторы. Может быть, лучшие в мире. Но Левитан не был диктором. Он был Левитаном. И как часто можно было слышать: «Левитан сегодня передавал!» или: «Ой, я сегодня Левитана не слышала! Что он говорил?» Все знали, что Левитан у микрофона, когда надо передать самые тяжелые известия, от которых сжимается сердце и почва уходит из-под ног и, кажется, останавливается течение времени: Львов в руках врага, сдан Киев – мать городов русских, оставлен Минск – сердце Белоруссии, наши войска отошли восточнее Смоленска, пали Можайск и Наро-Фоминск, и бьется в кольце блокады Ленинград, и кровью истекает Сталинград… Но он подходил к микрофону и тогда, когда надо было передавать и самые радостные известия: немцы были остановлены на Волоколамском шоссе, и наступательный нахрап их выдохся; армия Паулюса сдалась под Сталинградом; Орловско-Курская дуга сомкнулась вдруг, и десятки гитлеровских дивизий перестали существовать; в корсунь-шевченковском котле сварились всмятку немецкие вояки; Советская Армия освободила Бухарест, Софию, Будапешт, Вену, вступила на территорию Германии, перенеся войну туда, откуда она началась, где ее спланировали и выпестовали; Советская Армия блокировала Кенигсберг – колыбель прусского милитаризма и Берлин – логово Гитлера!

Но если суровая скорбь тяжелых известий была пронизана глубокой верой в торжество правого дела и голос Левитана не позволял впадать в отчаяние даже тогда, когда было невыносимо больно, то радость победных известий умерялась благородством и человечностью, и голос Левитана не позволял стучать кулаком по столу и кричать: «Теперь немцы у нас попляшут!» – а мысль эта шевелилась кое у кого…

Жизненное пространство фашизма сократилось до размеров пятачка. Целые фронты умещались в районе Бранденбургских ворот, у стен государственной канцелярии с бункерами семидесятипятиметровой глубины, в которые забились немецкие атаманы, в районе рейхстага, который когда-то пытался поджечь слабоумный или жадный на марки Ван дер Люббе, дав Гитлеру повод для Варфоломеевской ночи, в которой погибли лучшие люди Германии, на Унтер-ден-Линден, столетние липы на которой никогда не знали такой поливки, как теперь – горячей, дымящейся кровью людской, на Александерплац…

– Что это такое? – спросила неосторожно Фрося, услышав вроде бы что-то русское в потоке чуждых, непонятных наименований.

Но на нее зашикали, загрозили пальцами: потом, потом вопросы, товарищ Лунина! И она, застыдившись своего неуместного любопытства, даже села на свои стул, хотя и поднялась до того, как и все сотрудники, чтобы лучше слушать. Говорят, хорошо есть стоя – чтобы больше вошло, но и слушать стоя тоже лучше почему-то: может быть, тоже больше входит?

Клиенты жались тесными кучками возле репродуктора, боясь пропустить хотя бы одно слово новых сообщений, возмущенно оглядываясь на тех, кого обуял не вовремя кашель или в ком зуд общительности пересиливал желание слушать, махали со злостью на тех, кто, входя, скрипел или хлопал громко дверью, переглядывались понимающе, перемигивались друг с другом, чувствуя в эти моменты кровной родней каждого, с кем встречались взглядами, одобрительно покачивали головами…

Каждому было ясно – конец войны близок, и было бы непростительно стыдно самому не услышать об этом.

Бог войны – артиллерия! – в эти дни говорил от имени Свободы и Разума громами советских пушек, и этот бог никогда не говорил так громко: до двух с половиной тысяч стволов умещалось на квадратном километре в пригородах осажденного, ослепленного, оглушенного, рассекаемого на части и истекающего кровью Берлина. Если католики, лютеране и баптисты – христиане всех толков – до сих пор только верили в ад, теперь они увидели его: он разверзся у самых ног надменного города, где на улицах и тенистых площадях до сих пор высились или уже были повергнуты во прах каменные или бронзовые идолы – Бисмарк, Мольтке, Шлиффен и многочисленные Гогенцоллерны, Гогенштауфены, Гогенлоэ и Гогентаубе, связанные кровным родством и общностью кошелька со всеми правящими кликами севера, юга, запада и востока Европы, по сути дела высидевшие немецкий фашизм, как наседка высиживает цыпленка…

Фрося не представляла себе, что такое две тысячи стволов на квадратный километр, но если ей становилось страшно, когда на городской площади раздавался залп двенадцати орудий, салютовавших Первомаю, то что же это такое – две с половиной тысячи?!

В этот день сообщили, что гитлеровцы открыли кингстоны метрополитена и воды Шпрее хлынули в подземные тоннели его, переполненные обезумевшими жителями, искавшими спасения под землей, и ранеными, для которых наверху не было ни места, ни возможности воспользоваться хотя бы и печальным предлогом для того, чтобы отдохнуть от ужасов войны. Метро стало могилой многих тысяч немцев.

– Господи! Да как же это? – опять не выдержала Фрося, всплеснув руками. Ее, однако, не остановили в этот раз, так как и вся толпа клиентов и сотрудники зашевелились и заговорили, сожалительно качая головами и вздыхая. Ну к чему эти жертвы? Ну пусть это немцы – разве не люди они! Десятки тысяч людей утонули, как тонут котята в ведре.

– Боялись, что советские солдаты проникнут в метро и смогут выйти во все районы города, в тылы воинских частей! – сказал кто-то, не оправдывая, а объясняя жест отчаяния гитлеровского командования, зажатого в последний угол.

– Чик – и готово! – сказал Фарлаф, который слушал сообщения так, словно наперед все знал, и оглядывал слушателей с таким видом, будто Фарлаф призывал их в свидетели. А что я вам говорил! Что я вам говорил! Помните, я…

Фрося никогда не бывала в метро, но почему-то она представила себя в тоннеле: темно, сыро, шершавые стены, ни входа, ни выхода, и – вдруг вода под ногами, слышен ее булькающий звук, она поднимается выше и выше. Вот холодное кольцо ее опоясывает колени. Вот она уже по пояс, и от ее ледяного объятия захватывает дыхание. Тело стремится вверх. И нет уже опоры под ногами, и раскинутые руки всюду встречают только волны и ничего другого, только воду и ее податливую тяжесть. Все меньше воздуха. Все меньше сил. Все чаще раскрытый в крике рот захлебывается водой. Все чаще голова уходит под воду. И все реже взмахивают руки, наливающиеся свинцовой усталостью. Судорожные вздохи. И вдруг вместо воздуха в легких – вода! В глазах красные круги. В душе ужас и равнодушие. Какие-то обрывки мыслей. Какие-то мимолетные картины прошлого и настоящего, там, где люди дышат воздухом. И – конец… Такой кошмар привиделся Фросе на ее третью брачную ночь, когда Николай Иванович, разоспавшись, не чувствуя ничего, прижал ее голову потной прохладной рукой. Она в припадке страха, задыхаясь, закричала – и проснулась, разбудив мужа. Он тогда посмотрел на нее и сказал: «Ну, знаешь, ежели ты припадочная, тогда это дело не пойдет!»

Кошмар этот ожил в ее памяти. Она вздрогнула и растерялась как-то и с ненавистью поглядела на Фарлафа. «Чик – и готово!» Дурья голова! Бывают же такие!

Знакомый вкладчик, старичок, вот уж и верно старичок, а не старик – с небольшими сухонькими руками, с лицом, покрытым какими-то чистенькими мелкими-мелкими морщинами, с бородкой и усиками, подстриженными так, как давно уже никто не подстригает бороды и усы, весь какой-то с виду старорежимный и, однако, совершенно безобидный и приятный, муляжист по профессии, – подошел к окошечку Фроси, чтобы взять очередные сто рублей из своего небольшого вклада.

– Вы спрашивали, товарищ кассир, – сказал он вежливо, получив деньги и бережно уложив их в бумажку, а бумажку спрятав в нагрудный карман, – что такое Александерплац? Это площадь в Берлине. Она называется так в честь русского царя Александра Первого Благословенного…

– Да как же это? – недоверчиво посмотрела Фрося на вкладчика. – У немцев – и вдруг…

– История прихотлива! – улыбнулся вкладчик. – Когда-то русские войска входили победителями в Берлин и в Париж, а Наполеон Первый побывал в сожженной Москве.

Господи, сколько новостей-то! Действительно, чудно. Вот бы Николаю Ивановичу сказать, то-то бы удивился!

– Ничего-то я такого и не знаю! – сказала удрученно Фрося.

– Ну, теперь будете знать! – опять усмехнулся старичок и зашагал неслышными своими шагами к двери.

Из репродуктора неслась музыка.

Зина, досадливо поморщившись, поднялась со своего места и подошла к репродуктору, чтобы выключить его.

Фрося первой закричала:

– Не выключай! Не выключай! Опять же известия будут!

– Так когда они будут? Работать мешает же!

Фарлаф возник в проеме служебной двери и строго посмотрел на Зину. Брови его сошлись, придав лицу еще большую значительность. Он громко кашлянул, привлекая внимание Зины, и сказал:

– Товарищ Зина, давайте не будем срывать агитационную и массовую работу среди членов коллектива! Текущий же момент!..

Зина заняла свое место, не глядя на Фарлафа, энтузиаста массовой работы среди трудящихся. Она делала свое обычное дело, но лицо ее затуманилось, словно тучки набежали на ясное небо, и задумалась, словно прислушиваясь к чему-то и забыв про свои волосы, которые литым золотом хлынули вниз, частой сеткой закрыв ее лицо. Но она не откидывала их за ушко.

Фрося поглядывала на Зину и не могла понять, что творится с подругою.

3

И в школе было не до занятий в эти дни…

Если родители волновались, ожидая свершения огромных событий, и тянулись всем сердцем к далекому, но близкому фронту, заставляли себя работать, так как время наступало им на пятки, то с ребятами сладу не было: слова учителей шли не в их уши, а в какую-то пустоту, настолько глубокую, что, сколько ни прислушивайся, звука падения не услышишь.

Учитель арифметики, вернувшись с урока в учительскую, с рывка бросил на стол свой портфель и тотчас же запалил трубку, в которую, кажется, по нынешним временам, шло все, кроме шлака, – запах она издавала не менее тошнотворный, чем великое изобретение английских колонизаторов, не знавших, куда девать такое количество табака, которое было в их распоряжении, а потому внедрявших в европейский быт самокрутки из дельных листьев этого растения, которое бог создал, видимо находясь уже не в расцвете сил и творческой выдумки. Лицо учителя было хмурым – он ненавидел в эту минуту вся и все на свете. Это не мудрено – цветы жизни своими одуряющими эманациями могут любого учителя довести до белого каления, особенно если учитель молод и шкура его еще не продубилась достаточно для обращения в кругу подрастающего поколения. Сухое, нервное лицо это подергивалось, возле виска билась одна лихорадочно пульсирующая жилка, которую видно было и со стороны. Он то закладывал руки за спину, то совал их в карманы пиджака; перепачканного мелом, то принимался выбивать какую-то дробь на столешнице длинными, худощавыми пальцами с толстыми суставами.

Вихров, который ожидал своего урока, поднял голову от книги, в которую углубился, услышав этот тревожный барабанный бой, сигнализировавший, что внутренние силы учителя распылены, обращены в бегство – лишь один барабанщик, оставшись на поле битвы, не веря глазам своим, глядит на спины солдат, исчезающих в пыли проселочных дорог, и бьет наступление в надежде вернуть солдат в бой.

– Что, Василий Яковлевич, третий класс допек?

– Третий.

– Да охота вам душу-то выматывать! Сделайте поправку на возбужденное состояние ребят, которые ждут победы не меньше нас с вами, а больше, и не тратьте силы попусту.

– Пытаюсь.

– Помните классическую скороговорку: «Первый класс купил колбас, второй резал, третий ел, четвертый в щелочку глядел!» Заметьте – третий ел! Это тот класс, который ест! Один из самых трудных в школе. С одной стороны, пробуждается жажда знаний, открывается прелесть книги, печатного слова. С другой – еще владеет сознанием игра – игра дома, игра на улице, игра в школе, игра в собственной парте. Третьеклассники, приходя из школы, с какой-то зверской жадностью набрасываются на свои игрушки, на которые уже не обращали внимания во втором. Это класс первого прощания с детством…

– Кажется, я прежде прощусь с жизнью! – сказал, хмуро усмехнувшись, Василии Яковлевич.

– Ну, не надо так отчаиваться, Вася! – сказал Вихров и положил руку на пальцы учителя арифметики. – Вы преувеличиваете! Вот увидите, какие они будут шелковые у вас в четвертом классе!

– А может быть, я не своим делом занимаюсь, товарищ Вихров?

– Вы занимаетесь своим делом, Василий Яковлевич, но класс трудный! Я иногда веду там русский язык. Знаете, прихожу оттуда если не разочаровавшийся в жизни, то взмыленный, как несчастная лошадь, попавшая в руки пьяного извозчика…

– По-моему, весь класс разлагает Лунин Геннадий. Недавно поступил в школу к нам. Какой-то дикий. Неуемный. Тупой, как угол в сто семьдесят градусов!

– Ну уж и сто семьдесят! – сказал Вихров. – Сами-то, поди, в школе тоже коники всякие выкидывали…

– Было дело! – сказал учитель арифметики и рассмеялся. Он снял барабанщика со своего поста, вернул солдат в строй и опять был готов к бою. – Извините, что я стучал тут. Дурная привычка! И, знаете, еще со школы, ну вот ни к селу ни к городу, во время письменной контрольной как начну барабанный бой, так удержу нету! Чисто нервное…

– А у Лунина его феноменальная рассеянность тоже не физического происхождения. Отец без вести пропал. Мать впервые на такой работе, которая если и не выматывает ее физически, то заставляет быть все время в нервном напряжении…

Учитель арифметики поднялся:

– Спасибо!

– Не за что, коллега! – рассмеялся Вихров. – И я выкидывал коники…

– В школе?

– И в школе… и в учительской, когда начинал…

– Вы? С вашей уравновешенностью…

Вихров хотел было рассказать Василию Яковлевичу, какой он был нервный в его годы, но вдруг лицо его переменилось, он замахал на коллегу руками. В настольном репродукторе что-то щелкнуло, зашипело. Ти-хо! Из-вес-тия!

В учительскую ворвался Сурен. Ему пришлось подниматься на третий этаж. Он был красен и задыхался, – разве можно пропустить передачу известий, когда совершаются события мирового значения? Да внуки проклянут его, если он пропустит хотя бы одно слово из тех, что исполнены такого смысла, несут на себе такую нагрузку!.. Пройдя к самому репродуктору, он стал вплотную к нему, наклонив голову, как петух, который рассматривает зернышко, прежде чем склюнуть его. Прошин вошел тихонько и застыл у порога, не выпустив своего портфеля из рук, сосредоточенно глядя в окно, а не на людей, чтобы движения их и выражения лиц не мешали слушать. Василий Яковлевич с Вихровым остались на своих местах за столом, перед тетрадями, забытыми тотчас же. Прихрамывая, вошел в учительскую директор школы Николай Михайлович – высокий, широкоплечий, с длинным, узким лицом индейца и пронзительными черными глазами, которые становились такими сердитыми, когда Николай Михайлович был кем-то недоволен. Сейчас, однако, эти глаза были чуть-чуть прищурены и хранили насмешливо-заговорщическое выражение. Он поднял палец, подчеркивая, что известия будут особенно интересны… Учительская наполнилась людьми до отказа. Последней из гардероба пришла тетя Настя. Она остановилась в дверях, положив одну руку на живот, а второй подперев щеку, – так в деревне слушают письма от близких; поза эта одинаково хороша, для плохих новостей, требующих выражения соболезнования, и для хороших, требующих сочувствия…

Новости и верно были интересными.

Генерал Лях, командовавший немецким гарнизоном Кенигсберга, вышел из своего подземного командного пункта и подписал акт о капитуляции во имя человеколюбия, избегая ненужных и лишних жертв. Одновременно, до выхода из своего убежища, он приказал открыть кингстоны подземных заводов столицы Восточной Пруссии, где производилась военная и секретная продукция, хотя знал, что акт о капитуляции включает в себя пункт о сдаче всего военного и гражданского имущества в неприкосновенности. На заводах работали военнопленные – русские и мастера и техники – немцы. Они остались на своих местах, когда хлынуло в цехи…

– Вот нелюди, прости господи! – сказала тетя Настя.

Бои шли в здании рейхстага, на этажах государственной канцелярии, в личных апартаментах Гитлера, Берлин пылал, как один громадный костер – погребальный костер, сложенный для сожжения умирающего фашизма… К западу от Берлина образовалась странная, подозрительная пустота – немецкие дивизии беспорядочно откатывались к Одеру, за Одер, стремясь оторваться от наседавших советских войск, бросая арьергарды, снаряжение, боеприпасы, совершенную технику, даже не вынимая замков из орудий…

– К своим ближе! – усмехнулся Николай Михайлович. – Недаром их теоретик сидит в Лондоне. Видно, договоренность есть…

Он имел в виду Рудольфа Гесса, бывшего правой рукой Гитлера и, к удивлению всего мира, кроме тех, кто никогда ничему не удивлялся, – в Иптеллиженс Сервис, в Федеральном бюро, в Сюрте Женераль, – перелетевшего на третьем году войны на Британские острова, где и был интернирован.

…Этаж за этажом, комната за комнатой, дверь за дверью, угол за углом, окно за окном – все это становится очагами сопротивления обезумевших солдат Гитлера, за спинами которых стоят эсэсовцы с автоматами. Смерть впереди! Смерть позади! Смерть вокруг! Ничего, кроме смерти, и они умирают, не осмеливаясь поднять вверх руки… Герман Геринг с Западного фронта, который кажется теперь отделенным от Берлина миллионами парсеков, а не тремя сотнями обыкновенных земных километров с тополями вдоль дорог, с подстриженными липами, с кюветами, с придорожными столбиками, со знаками, заботливо предупреждающими путника о препятствиях, шлет грозные проклятия я приказы… Личные апартаменты еще одного «Г» – Геббельса, того Альфреда Геббельса, которого немцы называли тихонько «килограмм шеины, полтора килограмма глотки». На паркетном полу обугленный труп в заштопанных носках. Это доктор философии, философии фашизма, разумеется, левая рука Гитлера – Геббельс. Он покончил с собой, убедившись окончательно в том, что в двери государственной канцелярии стучатся не для воздаяния почестей ему, так убедительно обосновавшему в своих книгах мировую победу фашизма, а для расчета за все. Он приказал сжечь свой труп, а перед этим убил детей и жену. Вероятно, он казался себе в эти минуты древним германцем – белокурым гигантом в звериных шкурах…

– Неужели они не понимают, что все уже кончено, что вся эта трагедия уже бессмысленна, – сказала словесница, маленькое, словно детское, лицо которой было бледно и выражало страдание и ужас перед теми картинами, которые она так ясно представляла себе, слушая эти сообщения.

– Смысл есть даже тогда, когда кажется, что его нет! – сказал Николай Михайлович. – Сейчас у них у всех только одна задача – спасти живую силу вермахта от полного разгрома. Вы думаете, они без смысла бегут на Одер? Крики об организации нового узла сопротивления, которые издает Геринг, – это только дымовая завеса. Они сдаются американцам, англичанам. Омар Бредли или фельдмаршал Монтгомери им ближе, чем Жуков, Конев и Малиновский, хотя до Бредли и дальше бежать…

4

Тупой, как угол в сто семьдесят градусов, Генка сидит за партой в группе продленного дня. Что-то здесь не очень ладно, потому что группа кажется ему – да только ли ему? – продолжением уроков, одним бесконечно затянувшимся, надоевшим до одурения учебным днем. Что из того, что давно уже прогремел звонок, возвестивший окончание уроков, и схлынула волна тугого, неистового шума, который всегда, как волна цунами на Тихом океане, возникает мгновенно после этого звонка, как разрядка усталости, утомления? Волна схлынула. Ушли те, кто сейчас сидит дома, среди своих родичей, мать, а может быть, и отец, если он не на фронте, – есть же такие счастливчики в городе! – они просматривают тетради, спрашивают, как прошел день, что нового в школе, вызывали ли к доске. А братья и сестры тоже дома! Все в сборе! Обедают вместе. Потом – гулять… Орава знакомых ребят, игры, которым нет начала и не будет конца… Жизнь!

И эта жизнь проходит мимо Генки.

Ну, поели! Ну, послонялись в коридоре полчаса. Ну, попели – кто в лес, кто по дрова! Ну, поиграли – в жмурки в физкультурном зале! Тоже мне интерес! Дежурный учитель смотрит, вытаращив глаза, как бы чего не вышло! Ни посвистеть, ни побегать, ни подраться! Тотчас же надоевший, нудный возглас, – он преследует человека по пятам, он бьет в уши, как клич врага: «Спокойно, ребята! Ти-хо! Что вы, стадо баранов, что ли? Вы же дети!» Вот именно, что дети. Эх-х! Опять звонок – садись за парты! Надо делать уроки на завтра!

– «Школьники сельской школы взяли обязательство перебрать картофель в колхозном овощехранилище. В первый день они перебрали шестьдесят пудов картофеля. Во второй день – семьдесят пять, на третий – на двадцать пять пудов больше, чем во второй день. Сколько пудов картофеля перебрали школьники, если они проработали двенадцать дней, все последующие дни перебирая столько картофеля, сколько они перебрали в третий день?»

– А в овощехранилище есть печка? – вдруг громко спрашивает Генка.

Словесница, которой выпало на долю дежурить в группе, вздрагивает. Генка оторвал ее от своих дум – муж писал, что он находится «в гуще событий». Цензор начал было вымарывать эту фразу, усмотрев в ней намек на местонахождение офицера Милованова и, стало быть, и его части, но потом усомнился: «Подумаешь, гуща событий! У нас здесь кругом гуща!» – и не довел свое дело до конца. «Гуща событий» так и лезла в глаза из-под негустого слоя туши. Сейчас словесница понимала это определение так – муж в Берлине, в этом кромешном аду, где жизнь человека не стоит не только ни гроша, но и крупицы меди. Она ждала капитуляции Берлина так, как Генка ждал звонка об окончании уроков…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю